Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
церковнославянский язык. Какие высокие и печальные древние слова!
Но она, видимо, говорила не совсем то, о чем думала в церкви, а он
догадывался, что она, не веруя, хотела почувствовать там, подавленная
испытанием, которое жестоко, неожиданно и беспощадно послала им судьба. Он
молчал. Она же, чуть клоня голову, долго возилась с сумочкой, застегивала
и расстегивала ее на коленях, словно бы не могла сосредоточиться, не могла
понять, зачем и куда им нужно было ехать в машине. И, выпустив наконец
сумочку и еще не включив мотор, она опять посмотрела на него растерянным,
возвращающимся из запредельного небытия взглядом, - глаза дрогнули, резко
расширились, пропуская внутрь настигший страх.
- Вадим, у тебя болит? Не проходит? - И поспешно вытащенным из рукава
платочком обтерла пот слабости на его висках, говоря шепотом собственной
муки: - Ну зачем ты скрываешь от меня? Спазма? Ну отдай мне свою боль, мой
родной, если можно, отдай... Лучше бы у меня это было, лучше бы у меня!..
- Лида, я просто плохо спал ночь, - сказал он, до хрипоты теряя голос
от знобящей нежности к ней, от этого отрешенного порыва родственного
соучастия, и так благодарно, исступленно, ласково поцеловал ее руку с
забыто зажатым платком, как никогда не делал даже в первые годы их
знакомства.
"Она, Лида, хотела взять мою боль. А я... Я хотел взять другую боль -
боль Эммы. И тоже в машине поцеловал ей руку. Что значит взять боль
другого? Это сумасшествие, это трудно понять разумом. Но, может быть, в
этом и есть самое человеческое, самое главное, что живет где-то в нас?
Вина перед чужой болью? Я впервые почувствовал это очень давно... Была
весна в дачном немецком городке, и было ясное утро, и был конец войны во
всем, когда погиб Княжко.
Кто же сказал, что человек может быть счастлив только тогда, когда
станет бессмертен? Но какой здесь смысл? Познать великую тайну жизни и
смерти - как познать? Значит, найти невозможное, крайнее... исчерпать до
дна все страдания, сомнения, поиски, борьбу и лишить людей самого смысла
жизни, а значит - и временной радости преодоления. Да, да, в этом
непреложная суть. Отними этот импульс - и люди превратятся в муравьев и
проклянут свое бессмертие. Так, может быть, смерть - высшее познание
последней истины? Какая знакомая мысль... Чья мысль? Не все ли равно...
Нет, человек полностью счастлив тогда, когда овладевает непостижимой
тайной, перестает бояться смерти. И тогда он не думает о прожитой жизни и
не задумывается, что такое счастье. А дальше, дальше? Как только человек
начинает думать о том, что он счастлив, сразу же возникает мысль об
опасности потерять счастье - и он уже несчастлив. Почему я думаю об этом?
Я был счастлив? Когда? Какие-то секунды, минуты, часы, которые я мог
вспомнить как лучшие мгновения своей жизни. Детство? Молодость? Но война,
война... Неужели подлинное и то, что навсегда утрачено? Странно - теряя,
человек обретает ощущение неповторимости прожитого, и соединение
утраченного и настоящего рождает особую радость. Может быть, попытка
возвращения к прошлому - защитная реакция? Неужели прошлое - это тоска по
тому, чего нельзя повторить и вернуть, как первую любовь, как когда-то
залитый солнцем паром среди полуденной райски теплой реки, запах дегтя,
лошадей, прогретого зноем сена в телегах, стоявших на пароме, этого
необыкновенного кусочка детской благодати, и ощущение того берега,
зеленого, обетованного, пахнущего медовым летним счастьем? Да, был тот
берег... Он не раз снился мне, он повторялся лишь во сне с такой
нереальной счастливой грустью, что я просыпался утром со стиснутым горлом,
с желанием задержать в сознании золотую явь детства, испытанную и уже
где-то потерянную. И я, вспоминая сны, хотел ощутить, поймать одно: именно
здесь есть святой, сокровенный и великий закон человеческой жизни, закон
надежды, веры в то, что ничто не исчезает бесследно. Закон, обманывающий
физическую смерть каждого, надежда на то, что все вечно... Какое
наслаждение думать и понимать многое, что стал чувствовать после сорока
лет... какое наслаждение в самой этой мысли... Может быть, мысль идет из
прекрасного мира снов? Но почему так болит сердце? Где мы? В самолете? Не
помогает валидол. Я не рассчитал, надо было нитроглицерин... Какое
наслаждение в самой мысли. И какой был вскрик: "Вадим, Вадим!" Или это мы
с Лидой в машине... отъезжаем от того парка, от той церковной ограды, и
она платочком вытирает мне лоб: "Отдай мне свою боль..." - и от руки ее и
платочка пахнет чем-то нежным, родственным... как летнее утреннее сено...
Где я? Где я?.."
С трудом очнувшись, он различил однотонный пониженный гул моторов,
увидел в пригашенном свете салона спинку откинутого впереди кресла, слева
- спящего, скрестившего руки на животе Самсонова и, потирая сердце,
наклонился к иллюминатору. Где-то посреди высот, уйдя назад, светила луна,
и в голубовато-фиолетовой мути над невидимой землей висело, неслось хищно
искривленное гигантское крыло самолета, крыло современного птеродактиля,
фантастической летучей мыши, пожирающей пространство. Самолет сигналил, на
плоскости вспыхивал и гас розовый отблеск, и по стеклу иллюминатора, как
импульсы по экрану осциллографа, стремительно скользили линии, оставляя
тонкий горизонтальный след, - наверное, это были мельчайшие капли
конденсированного холода.
"Смысл существования человечества, будущее человечества знаете в чем? -
почему-то вспомнил Никитин спор со знакомым молодым физиком год назад. -
Смысл - в ускорении движения, в завоевании всего космоса, а потом -
вселенной Но в теории относительности есть одна загадка: если скорость
превысит скорость света, то куда приведет нас беспредельно увеличенное
движение - в будущее или прошлое? Представьте, что это забросит нас не на
Марс, а вернет в эпоху Киевской Руси".
"Зачем человеку вселенная и зачем Киевская Русь? Для чего? У него свой
берег, счастливый, разделенный и несчастный..."
И, закрывая глаза, он представил, как, должно быть, холодно сейчас за
металлическим корпусом самолета, оторванного от земли, в безмерной пустыне
одиночества, в высотах непробиваемой зловещей тьмы, представил будто
навсегда потерянную там, внизу, пылинку планеты, оставленной, оскорбленной
людьми, и еще почувствовал, что не хочет расставаться с прошлым, земным,
что оно сейчас живет в нем сильнее, материальное, прочнее, чем настоящее,
- и радостные осколочки, подобно сновидениям, прошли перед ним с
пронзительной, как боль, ясностью настоящего.
И сначала он увидел ночь, темные сырые поля, свежим холодком несло от
раскрытых дверей сеновала, и там уже чуть наливался синью, холодел воздух,
с последней силой горели над лесом низкие созвездия, и холодела трава к
рассвету, потом, как когда-то в детстве, возник перелесок, веселый,
насквозь солнечный, ветер тянул по вершинам осин, лепечущих, игривых,
сверкающих листвой, и где-то далеко позади этих летних полей и перелесков,
за которыми изредка погромыхивало (эту неохватимую даль он особенно
мучительно ощущал), был город, утонувший во вьюжных сумерках, и снежный
дым окутывал трамваи и фонари в глубине переулков, и где-то орудия
двигались под весенним солнцем посреди мокрых полей, и лейтенант Княжко,
зеленоглазый, легкий, стройный, как лозинка, шел вместе с ним, Никитиным,
сбоку орудий, переставляя узкие, заляпанные грязью сапожки, и была
благостно освещенная закатом стена дома, увитая плющом, и золотой коготок
мартовского месяца блестел, задевал за черепичные крыши немецкого
фольварка, и вставала тихая заря в аллее Трептов-парка, и порхала бабочка
по комнате, наполненной светоносным утром и прохладой сада, и холодные
губы Эммы, и синяя радостная прозрачность глаз, устремленная в белизну
потолка, и опять теплая вода полуденной реки, приятный запах лошадей,
дегтя, сладкого сена на телегах, и тот берег, зеленый, таинственный,
прекрасный, обещавший ему всю жизнь впереди...
Боль в сердце была такой режущей, такой невыносимой, обливала его таким
колючим ознобом, что он застонал, сделал толчок рукой, хватаясь за
подлокотник, открыл глаза, увидел черное звездное небо вверху и черное
звездное небо внизу, к которому была вытянута из плоскости нога шасси,
самолет по-прежнему упорно сигналил красными вспышками нижнему небу, и он
успел подумать:
"Неужели здесь? Неужели?"
И тут же он смутно услышал, как, проснувшись от сбавленного гула
моторов, от его стона, вскинулся в своем кресле Самсонов, еще невнятно
понимая, что случилось, затормошил его с испугом, цепко и резко дернув за
плечо, вскрикивая охрипшим после сна голосом:
- Вадим, Вадим! Ты - что?..
"Кто это звал меня так недавно? - отдаленно мелькнуло в сознании
Никитина. - Жена? Эмма? Где? Когда? Это все прошлое? Почему оно жило во
мне? Я все время возвращался туда? А как же Лида? Как же она?.."
И уже без боли, прощаясь с самим собой, он медленно плыл на пропитанном
запахом сена пароме в теплой полуденной воде, плыл, приближался и никак не
мог приблизиться к тому берегу, зеленому, обетованному, солнечному,
который обещал ему всю жизнь впереди.
1970-1974