Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
ли развернуться, очевидное: вчерашний вымысел
располагался в соседнем кресле, - в образе нью-йоркской проститутки. Потом я
почувствовал, будто под моими ладонями на паху что-то шевельнулось.
Обернулся и увидел Габриелу, перегнувшуюся ко мне через Займа и дергавшую
отстегнутую бляху моего ремня.
-- Извините, что дергаю, но вы не слышите! -- улыбнулась стюардесса. --
Я зову, а вы - думаете. Мне неудобно перед профессором Займом, я его очень
беспокою, извините, профессор Займ, за то, что я вас очень беспокою!
-- Никакого беспокойства! -- воскликнул Займ тоном, не оставлявшим
сомнения, что припавшее к его колену бедро стюардессы неудобства ему не
доставляло. -- Наоборот, Габриела, у вас же очень прекрасные духи! Я помню
этот запах из Рио!
-- Он не из Рио! -- оскалился я на Займа. -- Это московский одеколон
"Красный мак". Из Рио, наверное, сама Габриела, потому что только в Рио
дергают за ремни когда зовут! И поэтому я там не бывал! И еще в Абхазии! А
там никто сейчас не бывает! Туда только засылают! -- и повернулся к
Габриеле. -- Чем могу, Габриела?
-- Специально отстегнули ремень! -- пожаловалась она. -- И вы меня
очень прекрасно слышали; просто делали вид.
-- И нельзя говорить "очень прекрасно"! -- злился я.
-- А почему нельзя? -- обиделась Габриела. -- Профессор только что
выразился: "очень прекрасные духи"!
-- Профессор выразился неграмотно! -- объявил я.
Габриела подняла во вздохе грудь и произнесла:
-- Пристегнитесь, пожалуйста, взлет еще не закончен. Видите:
"Пристегните ремни"? Посмотрите!
Я посмотрел на ее грудь и потянул к себе ремень:
-- Пристегиваться не буду! Тесно!
-- Как это так?! -- удивилась Габриела и метнула взгляд на Джессику. --
Все вокруг вас сидят пристегнутые. Даже все!
-- Габриела! -- повторил я. -- Ремень мне не нужен!
-- Всем нужен! Помогает усидеть при случае.
-- При каком?
-- Например, при торможении. Гарантирует, что пассажир усидит и никуда,
не дай Бог, не вылетит.
-- Никуда вылетать не собираюсь! -- взбесился я.
-- Это произойдет против вашей воли, -- вмешался Займ.
-- Против моей воли уже ничего не произойдет! -- выпалил я.
-- Опять разбушевался! -- донесся сзади омерзительный фальцет рыжего
"спасителя еврейства" Гутмана. -- Пристегнись!
-- Джери! -- рыкнул я, не оборачиваясь. -- Заткнись!
Джери воспользовался советом, но взамен послышался другой голос, -
тщательно выхоженный. Принадлежал он обладателю ближайшего кресла по правой
половине салона, - седовласому мужчине почтенного, не семитского, вида.
Обласканному солнцем лицу с романтическим шрамом придавали дополнительный
лоск дымчатые очки в золотой оправе; ниже располагался галстук цвета
датского шоколада; под ним - шелковая сорочка, напоминавшая кремовую пастель
флоридских закатов; поверх сорочки - уважительно расступившийся на животе
твидовый пиджак из верблюжьей шерсти; под пиджаком - брюки цвета отборных
сортов бургундского винограда, а под брюками - лакированные штиблеты из
крокодиловой кожи, на поверхности которых отражались красные буквы из
светящейся под потолком таблички "Пристегните ремни".
-- Молодой человек, -- произнес мужчина, но уставился на Джессику, --
позвольте поделиться опытом. Видите шрам на моем лице? Отвратительно, да?
-- Конечно, нет! -- ответила Джессика.
-- Благодарю вас! -- улыбнулся он и прочистил горло. -- Некоторые даже
говорят, что это романтично!
-- По-моему, правы вы, -- сказал я.
-- Но зато вы не знаете отчего у меня этот шрам.
-- Знаю и это: не пристегнулись ремнем!
-- Не успел: покупаю автомобиль Феррари и, раскатывая его на опушке
собственного леса в Вэстчестерском графстве, думаю: к чему пристегиваться на
пару минут! Но, как говорят в народе, мы предполагаем, а Бог располагает; не
Бог, конечно, а судьба, я в Бога не верю, то есть не верю я в примитивное,
массовое представление о Боге; Бог - это совсем другое, знаете! Так вот,
судьба, увы, распорядилась иначе, а судьба, как говорят в народе, злодейка!
И капризница! Пришлось вдруг резко тормознуть: встречный пень! И вот вам,
пожалуйста: врезаюсь лбом в стекло! А рядом сидел, как говорят в народе,
дружище. Вы его знаете, мисс Фонда, -- не отводил он взгляда от Джессики. --
Пол Ньюман! Черт со мной, думаю, кому я нужен в мире высокого искусства! Я
испугался за настоящего художника, за Пола: вы-то знаете какой он души
мужик, Джейн!
Потом он вынул из ворсистого бумажника малахитового цвета розовую
визитку и велел Габриеле передать ее Джессике.
-- Так что же с Ньюманом? -- забеспокоились сзади.
-- Пол умница! -- бросил он через плечо. -- Пристегнулся - и никакого
шрама. Большой художник! А жизнь - штука сложная, приходится тормозить, и -
если не пристегнут - вылетать из сидения!
-- В воздухе притормозить самолет может только встречная скала, --
рассудил я. -- Мы же полетим над океаном, и до абхазских гор далеко. А
столкнувшись с горой, - не дай Бог, хотя я тоже больше верю в судьбу, чем в
Бога, - все равно не обойтись без шрамов!
-- Ой, Господи! -- взвыла впереди меня старушка с напудренным, как в
гробу, лицом. -- О чем вы говорите?! Пристегните же его к креслу! Если что -
он же полетит на меня, а у меня - печень!
-- Ну, пристегнитесь же, ей-богу! -- взмолилась Габриела.
-- Никаких ремней! -- отрезал я и отвернулся к окну.
-- Придется звать Бертинелли! -- закапризничала она.
-- Зовите, зовите же, наконец, капитана! -- вернулся голос Джери, и
весь Первый класс одобрительно загудел.
Габриела решительно качнула сильными бедрами, развернулась и пошла в
капитанскую рубку, оставив за собой на потребление Займу душистое облачко
"Красного мака".
-- Вы это на меня и злитесь, -- произнесла шепотом Джессика.
-- На себя. А вы мне интересны. Тем, что не хотите быть собой.
-- Перестать быть собой невозможно, -- сказала Джессика. -- Смотрите!
-- и, приподняв украдкой сумку на коленях, показала мне свой незастегнутый
ремень. -- Я тоже не люблю тесноты! А что касается вас, не стоило поднимать
этот хай: сидели бы молчком, прикрылись бы газетой. Вы еще не научились
скрываться.
-- Разучился, -- улыбнулся я.
-- Я вас рассмешила? А хотите еще? Этот хрыч справа говорил тут о
ветровом стекле, помните? Вот вам загадка: мчится Феррари со скоростью
света, а навстречу - комар, прямо в стекло! Скажите, - что мелькает в
комарином мозгу в последний миг? Можете себе представить?
-- Могу: "Главное - не летел бы рядом Ньюман!"
-- Не можете: в последний миг в комариной башке мелькает жопа!
Подумайте!
Я подумал, расхохотался и сказал ей:
-- А знаете - что мелькнуло сейчас в моей? Что вы мне еще и нравитесь!
-- и, перехватив взгляд обладателя Феррари, добавил. -- И не только мне!
-- Не сравнивайте себя с этим дундуком!
-- А вы его знаете?
-- Это Мэлвин Стоун из "Мэлвин Стоун и Мэлвин Стоун". Знает и он меня,
но не догадывается.
-- Клиент? -- вычислил я.
-- Давно, когда начинала, -- и подняла взгляд на нависшего над нами
Бартинелли. -- Вы к нам, капитан?
Капитан наступил Займу на ногу, но извинился не перед ним.
-- Прежде всего хочу попросить у вас прощения за суету, -- сказал он,
волнуясь, Джессике. -- Поверьте, такое у нас не часто. Может, вам хотелось
бы поменять место, мисс Фонда?
-- Ни в коем случае! -- возмутилась Джессика.
-- Вот видите, -- обратился он ко мне, -- у вас такая учтивая соседка,
а вы отказываетесь пристегнуться! Может, и ей тесно, но она не бунтует, хотя
умеет! Правило, любезный, есть правило!
-- У меня - свое правило! -- ответил я. -- Не нравится, -
разворачивайтесь и высаживайте меня в Нью-Йорке!
-- Тоже - ни в коем случае! -- потребовала Джессика.
-- Не буду, -- успокоил ее Бертинелли и обратился ко мне. -- Но
придется выписать штраф. Триста долларов!
-- Это много, -- согласился я.
-- Я плачує! -- воскликнула Джессика и положила руку мне на плечо. --
Не откажите, пожалуйста!
-- Джейн, позвольте это сделаю я вместо вас! -- вмешался Мэлвин Стоун.
-- Не откажите, пожалуйста!
-- Конечно, -- кивнула она. -- Я почти никогда не отказываю - если
платят!
-- Пусть платит сам! -- пискнул Джерри. -- И пристегнется!
Первый класс - из уважения к звезде - его в этот раз не поддержал.
Наступила неловкая пауза.
-- Почему все молчат?! -- возмутился Джерри.
Голос подал Займ:
-- Я не буду! -- взорвался он. -- Сколько же можно терпеть?!
-- Возьмите себя в руки, молодой человек! -- возразил ему бархатный
голос Стоуна. -- Подумаешь, пассажир не пристегнулся ремнем! Они тут ни к
чему: в воздухе - ни гор, ни даже пней!
-- При чем тут ремень! -- горячился Займ. -- Попробуй взять себя в
руки, когда на ноге стоят капитаны!
-- Что вы! Неужели это ваша нога?! -- побледнел Бертинелли. -- А я,
дурак, стою тут и думаю: что это под ногой у меня дергается? Тысячу
извинений, профессор! Сто тысяч!
Не переставая бледнеть, капитан развернулся и исчез.
Займ повернулся к нам с Джессикой и буркнул:
-- Макаронник! Да еще и штрафует! И это - в свободной стране!
-- Мы не в стране, мы в воздухе! -- поправил его Гутман.
-- Это воздух свободной страны! А он штрафует! За то, что не дают себя
связать! Это тебе не древний Рим! И пока не Россия!
Первый класс одобрительно загудел: это, мол, ему пока не Россия! Под
дружный галдеж "первоклассников" погасли все запретительные таблички. За
окном услужливо расступились мелкие облака, а в них качнулся солнечный диск.
Стало вдруг легко и просторно, и я вытащил из куртки коробку Мальборо,
наподобие той, которая валялась на взлетной площадке, и отвернулся к окну.
Слева лежало бело-голубое пространство, - привычное, как потертые джинсы. Я
закрыл глаза и заметил, что облака, которые только что разглядывал,
напоминают разрозненные образы из не понятых легенд: высокие соляные столбы
из библейского мифа, печальные снежные бабы из давних зимних сказок, и - из
фильмов - пышные шляпки атомных грибов на тоненьких ножках, никого уже не
пугающие, а, напротив, внушающие иллюзию узнаваемости бытия. Пространство
высоко над землей застыло в таинственных, но примелькавшихся символах.
32. Мудрость заключается в приобщении к безумствам мира
Когда много лет назад в таком же летательном аппарате я приближался к
Нью-Йорку и пялился в окно, это и насторожило меня, - привычность и
вездесущность непостижимых символов. Показалось, что прибываю туда, откуда
улетел: небо было прежним, - как скатерть из джинсового полотна, утыканная
стеариновыми фигурками из пышных грибов, тонких столбиков и грузных баб. Но
я искал новую жизнь, - и не хотелось знакомого, тем более, что прошлое,
каким бы привычным оно ни являлось, так же непостижимо, как ненаступившее.
Помню - мелькнул пугающий вопрос: а вдруг будущее ничем не отличается от
прошлого или настоящего, разве только своей бесконечностью! Еще подумалось,
будто будущее есть иллюзия, - тем более сильная, чем быстрее скользишь по
кругу, в котором с реальным смыкается только прошлое. Рядом сидели жена с
дочерью, - символы сомкнутого круга, и когда самолет стал кружить над
Нью-Йорком, уже тогда меня полоснула по сердцу острая тоска по родительскому
дому. Захотелось в прошлое, и пока моя дочь Яна объясняла матери почему
облака выглядят везде одинаково, я записывал в синюю тетрадь для будущих
воспоминаний историю о чокнутом старике по прозвищу Грыжа, историю, которая
в нью-йоркском небе, в преддверии новой жизни, обрела пугающий смысл.
Незадолго до завершения прошлого я очутился в высокогорной деревне к
северу от глухого грузинского города Пасанаури. Именовалась она почти так
же, как мой тбилисский квартал, - Бейт-Хаим, и была основана вавилонскими
изгнанниками 25 столетий назад. Если это предание правдиво, летопись
Бейт-Хаима - это единственная в мире летопись неподвижного существования
двухсот еврейских семей, которых - среди прочих вавилонских иудеев - погнал
из своих владений Навуходоносор. Вавилонские изгнанники разбрелись кто куда,
- в Армению, в Индию, в Иберию, обратно в Палестину, но только бейт-хаимцам,
достигнувшим самого края земли, скалистой ложбинки меж вершинами Кавказского
хребта, только им, единственным из евреев, удалось схорониться от истории.
В Бейт-Хаиме родился мой дед Меир, который выучился там Каббале, но
позже, спустившись с гор, отошел от нее и стал простым раввином. К концу
жизни, однако, когда обессилел и слег, он посвящал меня в таинства
каббалистических ритуалов и уговаривал отца вернуть его в Бейт-Хаим. После
смерти деда, во время ежегодных поминальных ужинов в его честь, отец Яков
говорил мне, напившись водки, что когда-нибудь нам с ним следует отправиться
в Бейт-Хаим, где сам он никогда не бывал и куда так и не свез деда, ибо по
тем временам слабосильного старика не довести было до кавказских вершин. А
что там делать, спрашивал я отца, который в ответ пожимал плечами: нечего,
просто мы с тобой вавилоняне, а это - единственное, что от Вавилона
осталось. Спешить, добавлял, незачем: дед твой говорил, что деревня простоит
еще тысячу лет и ничего в ней не изменится; поедем когда постарею. Постареть
отцу не привелось, и о деревне я вспомнил много позже его смерти, - при
составлении списка еврейских поселений. Посещение Бейт-Хаима отложил на
самый конец двухлетних скитаний, ибо деревне, думал я, деваться было некуда.
Думал неверно: сама деревня - скопище приземистых построек из
почерневшего камня - стояла на положенном ей месте, но в ней не было ни
души, а в образовавшейся пустоте безадресно шмыгал ветер. Солнце то ли
всходило тогда, то ли, наоборот, садилось, - и свет вокруг лежал неверный.
Узкие проулки между домами заросли горным бурьяном, захламленным
пожелтевшими газетными лоскутами и битым оконным стеклом. Бейт-Хаим означает
Дом Жизни, но в деревне стояла гробовая тишина, которая, казалось,
наваливалась на нее с примыкавшего к ней крутого ската, устланного каменным
паркетом из могильных плит. Оттуда же, с кладбища, набегал ветер, сиротливо
повизгивал и стучал пустыми оконными рамами. Из деревни, выщербленная в
скале, скрадывалась вниз на цыпочках долгая лестница, которая привела меня в
знакомое по карте хевсурское селение Циури, то есть Небесное.
Хевсуры рассказали мне там, что с год назад бейт-хаимцы - и было их,
как при Навуходоносоре, 200 семей - снялись с места и единым скопом ушли в
Иерусалим. Остался только Грыжа, полоумный старик с желтой бородой и с
большой мошоночной грыжей, которого хевсуры не побрезговали приютить, ибо
считали себя самым гостеприимным из грузинских племен. Если бы, кстати, не
это гостеприимство и если бы еще не их неприспособленность к поруганию
библейских заповедей, то их самоназвание - "хевсуры", то есть "горские
иудеи" - можно было бы принять на веру. С иудеями, однако, их роднит только
неискорененная страсть к идолопоклонству и острым блюдам, тогда как отличие
сводится к существенному, - к отсутствию любопытства, чем и объясняется тот
факт, что хевсуры не умеют преступать все десять заповедей сразу.
Накормив перченой солянкой и не задав ни одного вопроса, они привели
меня к старику с грыжей и с очень общим лицом. Имени у него не оказалось,
только прозвище. Не было никогда и каких-либо документов, подтверждавших его
существование: где бы он ни очутился в мире - его не существовало. Узнав,
что раввин Меир был моим дедом, Грыжа отвечал на вопросы неохотно, поскольку
все еще злился на него: твой дед, сказал он, лишил нас жемчуга, покинув
Бейт-Хаим. Пожаловался, будто дед не устоял против пагубной страсти к
движению и спустился в долину, с чего, дескать, все и началось: Бейт-Хаим
стал терять жемчуг за жемчугом, пока вдруг не снялся с места и не исчез
совсем.
Пытаясь понравиться Грыже, я напомнил ему из Талмуда, что жемчуг не
исчезает: жемчуг - везде жемчуг, и если кто потерял его, то потерял его
только потерявший. Кроме того, добавил я, мой дед ушел от вас давно: на
каждый час довольно своего горя - и поговорим о том, что случилось недавно.
Старик ответил, что деревня ушла в Иерусалим, поддавшись губительной
страсти, одолевавшей всю землю и насаждаемой молодыми. А как же старцы,
спросил я, почему ушли они? А старцы, которые живут уже не потому, что у них
бьется сердце, а в основном из привычки, - они боятся быть старцами и хотят
быть молодыми, сказал он, и это тоже грех! Но за каждый грех, воскликнул
Грыжа, есть наказание: все они - и молодые, и старые - захотят, если не
умрут, вернуться домой, а если умрут, то забудут даже место, откуда ушли: "Я
уже был в вашем Иерусалиме, и вот тебе мое мнение, - простое место!
Иерусалим свят не больше, чем эта грыжа!"
Хевсуры рассказали мне, что в Иерусалиме старик никогда, конечно, не
был, но искренне верил, что вместе со своею большою грыжей исходил его вдоль
и поперек. Когда, оказывается, бейт-хаимцам было объявлено, что им не
удастся заполучить выездную визу на полоумного старика по причине его
формального несуществования плюс предельной общности лица вплоть до его
непригодности для фотографирования; когда бейт-хаимцам стало известно, что
деревне придется уйти в Иерусалим без него, - из жалости к старику они
решили пойти на мошенничество, которое - в отличие от простодушных и
лишенных воображения хевсуров - привело бы в восторг самогоє Навуходоносора.
Бейт-хаимцы спустили старика с гор и показали ему самый большой город в
долине.
Никогда прежде Грыже не приводилось покидать родной деревни, отсеченной
от мира непролазными скалами и снежными бурями. Старику сказали, что этот
город и есть Святой Иерусалим. В течение всего дня, пока вместе с Грыжей они
таскались по улицам города и торговали в лавках, он не проронил ни слова, -
только моргал в смятении и нервно мял в кулаке желтую бороду. Молчал и на
обратном пути. Спутники стали опасаться, что от шока к старику вернулся
рассудок в самое неподходящее время как для него самого, к концу жизни, так
и для них, накануне их повального отбытия. Возвратившись, однако, домой, он
объявил в синагоге, что предает анафеме каждого бейт-хаимца, кто уходит в
Иерусалим. "Это царствие Сатаны, -- кричал он, -- и все вы побежите обратно
с воплями: "О, если я не забуду тебя, Иерусалим, то пусть отсохнет десница
моя!" Все вы возопите, как иерихонская труба, а я останусь с хевсурами; они,
может, тоже евреи, но никуда, мудрецы, не рыпаются!"
Одни смеялись, другие плакали. Все, между тем, вскоре уехали, передав
Грыжу добродушным хевсурам, которые тотчас же стали уговаривать старика
отказаться от своего сурового и одинокого Бога во имя их веселого и
демократического хоровода божков, разъясняя ему, что его сородичи уже
никогда не вернутся, ибо если им - так же, как и ему - не понравится
Иерусалим, они подадутся в другие места. Грыжа не сдавался: раз в месяц, на
новолуние, поднимался по лестнице в пустую деревню, где шевелился теперь
один только ветер, зажигал свечи в продрогшей без людей синагоге и не
переставал верить в возвращение бейт-хаимцев. "Пусть себе скитаются и пусть
ищут чего бы ни искали! -- объявил он и мне, сбившись вдруг на речитатив, -
тот особый распевный слог, которым кавказские иудеи выделяют в разговоре
мудрые изречения. -- Чем больше посуетятся, тем скорее вернутся, потому что
- сколько? - много раз сказано: все, что движется, возвращается к началу. И
тебе говорю то же самое: правда не в суете, а в покое. Сиди и не двигайся,
Святое место само приходи