Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Джин Нодар. История моего самоубийства -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  -
ателе и через три дня после того, как прислуживавшая ей одесситка Рая с изумлением рассказала петхаинцам, что кто-то, оказывается, выкрал у хозяйки не деньги или драгоценности, а дневник, - та же самая Рая, вся в слезах, прибежала в синагогу с дурною вестью: Натела не отпирает ей дверь и не откликается... 66. Долгое счастье ведет к ожесточению сердца Смерть Элигуловой вызвала среди петхаинцев глубокое замешательство. Одни были удручены, другие испытывали тревогу, третьи жалость, четвертые угрызения совести. На последней панихиде, во дворе синагоги, женщины, постоянно злословившие об усопшей, стыдливо теперь всхлипывали и, несмотря на ее изношенный вид, наперебой утверждали, что даже в гробу, с почерневшим шрамом на губе, Натела смотрится величественно, как библейская Юдифь. Одна только раввинша осмелилась предположить, будто при должном уходе за собой любая петхаинская баба способна выглядеть в гробу привлекательно. Ее зашикали, а сам Залман произнес неожиданно добрые и теплые слова. К своей первой надгробной речи он готовился, видимо, тщательно: выдерживал смысловые паузы, поднимал в нужный момент голос и выгибал брови, растягивал отдельные слоги, сбивался порою на шепот, промокал глаза бумажными салфетками "Клинекс" и, наконец, иллюстрировал мысли плавными жестами: лепил в ладонях из воздуха абстрактные фигурки и отпускал их виснуть или витать в пространстве над изголовьем гроба, к которому его теснила набившаяся во двор толпа. Кроме петхаинцев, всех до одного, кроме уличных зевак и жителей соседних с синагогой домов - послушать Залмана или, быть может, проститься с Нателой, или же просто из любопытства пришли с полтора десятка незнакомых мне мужчин. Двоих из них, впрочем, я вскоре узнал: мистера Пэнна из Торговой Палаты и самого молодого из навещавших меня неЪКливлендов. Про третьего - рядом с не-Кливлендом - сказали, что он и есть сенатор Холперн. Сказали еще, будто присутствовал и представитель Любавичского Рэбе. Ради гостей раввин говорил по-английски, и вместе с непривычным для него содержанием речи это делало Залмана неузнаваемым. Несмотря на его шляпу, огромный острый нос и неповторимую каравеллу на горле, было впечатление, что раввина подменили. Даже - когда с местных, американских, образов он перешел к петхаинским. Дело заключалось не в стиле, - в содержании. Если бы не эта панихида, я бы так и не догадался, что Залман способен быть совершенно иным человеком. Быть может, этого не знал бы и сам он. Раввин начал с того, что Всевышний вмешивается в человеческую жизнь только дважды: когда порождает ее и когда обрывает. Остальное время, то есть промежуток, Он предоставляет самому человеку, - для веселья, музыки и танцев. Особенно в этой благословенной стране, в Америке! Время от времени, однако, возникает ложное ощущение, будто Он хитрит, нарушает уговор и встревает в наше каждодневное существование. Время от времени Всевышний внезапно вырубает музыку в битком набитой дискотеке земного бытия, - и звонкая тишина оглушает ошалевшую от бездумного кружения толпу. Потом Он врубает ослепляющий свет, - и запыхавшимся плясунам предстает гнусное зрелище: взмокшие от пота и искривленные в гримасах лица с нацеженными кровью глазами. Спрашивается, - каким же таким образом Всевышний отключает музыку и вмешивается в наше веселье, в не Свое дело? А очень просто: вмешиваясь в Свое! Смерть - это Его дело, и смерть всегда останавливает музыку, особенно когда Всевышний убивает вдруг тех, кому умирать не время. Спрашивается, - почему Он это делает? А потому, что только при виде нежданных разрушений люди, наконец, задумываются о том, что противостоит этим разрушениям, - о доброте и нравственности. Этот гроб, Натела Элигулова, - наша общая беда и вина. Для первой смерти в общине Всевышний выбрал ее с умыслом: она жила среди нас одна, без родной души, обязанной ее оплакать. Всевышний желает, чтобы ее оплакало все Землячество, потому что ибо каждый из нас в долгу перед нею, и виноваты все. Если бы не она, - упокой, Господи, ее душу! - мы с вами, петхаинцы, все еще сидели бы врозь по нашим комнатушкам без этой синагоги, которая держит нас вместе и собирает в единый дом перед лицом Всевышнего, в единую крохотную лодку в этом бескрайнем и опасном океане жизни. Мы хороним сегодня человека, который помог нам удержаться на волнах вместе и которого - что бы мы ни говорили - с каждым днем нам будет недоставать все больше. Даже если когда-нибудь мы построим тут без нее самую большую из синагог. Спрашивается, - как же так? А очень просто: люди, да простят меня небеса, бывают иногда сильнее всякой синагоги. Хотя мы мало общались с этою женщиной, она была сильнее нас и сильнее синагоги, потому что сплачивала нас вместе крепче, чем кто-нибудь другой или что-нибудь другое! Спрашивается, - чем? Чем же она нас сплачивала? Да, именно тем, какою была или какою всем нам казалась! Она была другой, непохожей, и все мы постоянно о ней думали и говорили, а потому она помогала нам общаться друг с другом и либо чувствовать и мыслить одинаково, либо даже притворяться, что у нас одинаковые переживания и рассуждения. Пусть даже иногда, но тем, какою она была, другою и непохожей, Натела, друзья мои и господа мои, Натела вносила смысл и порядок в нашу жизнь, а жизнь - это опасный хаос, и все вы это знаете по себе. Ведь что такое порядок как не хаос, в котором удается за что-нибудь ухватиться! Именно за Нателу все мы все это время и держались... Я повторяю: без Нателы у нас не было бы этой синагоги, которая сегодня впервые стала домом печали. Подумаем: без нее у нас не было бы и дома печали. И хотя, как сказано, в доме печали каждый плачет над своим собственным горем, печаль у нас нынче общая! Всевышний забирает человека не из моей семьи, не из другой петхаинской семьи, а у всех у нас вместе; Он забирает человека, у которого ее не было, этой семьи, у которого не было того, что есть у нас всех, и делает Он это с тем, чтобы сказать: Я забираю Нателу у всех петхаинцев. Спрашивается, - почему Он, да славится имя Его, это делает? Я вам отвечу. В Талмуде сказано, что если кто прожил сорок дней без горя, тот уже удостоился земного рая. Мы тут жили без горя долго, Всевышний нас жаловал и не торопил. Но долгое счастье ведет к ожесточению сердца, и это становится видно только при наступлении беды. Мы с вами были жестокими и немудрыми, и вот на чужой земле Всевышний лишает нас нашего человека для того, чтобы завтра мы стали друг к другу добрее и справедливей. Друзья мои и господа, к нам пришла большая беда, и ее уже нельзя устранить. Но давайте поймем все вместе, что Натела помогает нам даже в своей смерти. Завтра мы все, может быть, станем немножко лучше, хотя сегодня... Что нам делать сегодня? Нечего! Только молиться! Барух Ата Адонай Амахзир Нешамот Лифгарим Мэтим! Благословен Ты, Господи, возвращающий души в тела усопших! Раввин приложил к глазам салфетку и тихо промолвил: -- Сегодня нам осталось лишь молиться и плакать... Хотя Залман еще не закончил речи, женщины и вправду громко всплакнули, а раввинша, стоявшая неподалеку от него, вскрикнула "Ой, Господи!" и погладила его по спине. Петхаинки жались друг к другу и стояли скученно по одну сторону гроба, а по другую - в плотных же рядах - теснились мужчины. Среди мужчин, прямо передо мной и Занзибаром Атанеловым, между доктором Даварашвили и моим одноклассником Гиви, внуком знаменитой петхаинской плакальшицы Йохи, затесалась однаЪединственная женщина, которой, впрочем, с виду было не больше двадцати, - смуглокожая, с острым птичьим профилем и мальчишеской стрижкой. Она была очень беременна, и все мы вокруг нее - чтобы не пихнуть ее ненароком - поминутно оглядывались и вытягивали руки по швам. Особенно усердствовал Занзибар, который, в отличие от меня, видел эту женщину, очевидно, не впервые и, возможно, не только наяву. Сама она, между тем, никого не стеснялась и норовила прильнуть к нам плотнее, касаясь нас разными участками своего не по-петхаински крепкого тела: грудью, животом, коленями, ягодицами. Глаза - когда оборачивалась - блестели по-звериному и бегали из стороны в сторону. Даже доктор, и тот стал наконец ерзать и выказывать смешанное состояние духа и плоти. "Кто такая?" -- спросил он шепотом. "Не знаю, -- поджал я губы, -- может быть, знает Занзибар". Занзибар кивнул головой и, приложив к губам ладонь, проговорил: "Это Амалия, из Сальвадора. У нее есть бойфрэнд, шофер, тоже оттуда. Заметили пикап за воротами, Додж? Это его машина." "Додж? -- спросил я. -- В котором повезем Нателу?" "Тот самый!" -- шепнул Занзибар. "А она тут при чем?" -- вмешался Гиви. "Прирабатывает по мелочам, -- ответил Занзибар. -- Помогала нашим старушкам обмывать Нателу". "Чокнутая?" -- спросил доктор. "Нет. Нанюхалась!" "Слушай! -- обратился ко мне Гиви и, подражая Занзибару, прикрыл рот ладонью. -- Скажи ей пару слов!" "А почему я?" "Ты председатель!" -- ответил он, а доктор добавил: "И давит она тебя больше, чем нас!" Амалия и вправду не только уже притиралсь ко мне ягодицами и игриво ими подергивала, но занесенною назад правою рукой вольно шарила по моей штанине. Призванный выказать возмущение, я пригнулся, положил ей на плечи руки и сказал: "Извини, но тебе надо отсюда выйти. Это мужская секция, а женщины, видишь, все там!" Правое ухо Амалии, неправдоподобно маленькое, с пухлыми и ввернутыми вовнутрь розовыми лепестками, шевельнулось, а ее гладко стриженная шея исходила настолько знакомым мне терпким ароматом итальянского одеколона, что я невольно сдавил ей острые плечи. Амалия, по-видимому, преувеличила значение жеста и повернулась ко мне: "А ты мне тоже нравишься! Больше, чем они!" "Ну и хорошо! -- ответил я. -- Подожди за воротами!" "Придешь?" -- спросила она шепотом. "Куда ж я денусь!" "А что будем делать?" "Иди сейчас!" -- торопил я. "Не обманывай только!" -- проговорила Амалия и, несмотря на тяжелое брюхо, юркнула меж тесными рядами мужчин к воротам. "Бабы потеряли стыд! -- объявил Занзибар. -- Что ты ей сказал?" "Чтобы не мешала слушать!" -- шепнул я. "А ведь Залман прав: люди дерьмо! -- качнул головою Занзибар. -- Я даже расхотел ехать на кладбище! Останусь в синагоге. Без людей! Один!" 67. Это сладкое чувство потерянности Залман, действительно, говорил уже про человеческую ущербность. Так было принято в Петхаине, где, сокрушаясь по поводу смерти, раввины заканчивали надгробное слово примирением с нею и защитой Всевышнего от обвинений в жестокости. Петхаинские раввины защищали Его устрашающими рассказами о порочности людей, и в доэмигрантские годы я наслышался на панихидах много дурного о человеке. Тем не менее, речь Залмана заставила меня вздрогнуть: слово в слово она повторила отрывок из моей последней записи в тетради, которая пропала из сейфа за пару дней до похорон. Беда, промолвил раввин трагическим голосом, случается с нами уже при рождении, когда нас подвешивают за ноги, но хлынувшая в голову кровь обрекает нас вместе с жизнью на несчастья, ибо разрывает в мозгу очень нежный сосуд, ответственный за связь с другими людьми и со всем мирозданием. Это несчастье мы освящаем надрезом пуповины. В первое же мгновение мы становимся калеками и начинаем жить только от своего имени, единолично, а потому боимся смерти, как никакое животное, которое умирает так же легко, как живет. Мы неспособны умирать, и этот грех, лишая нас способности жить, утверждает торжество смерти над жизнью... Согласно традиции, Залман предложил поразмыслить над этим еще раз позже, а сейчас утешить себя тем, что не все в нашей жизни заканчивается смертью, иначе бы у людей не было ощущения, будто живут они в этом мире лишь начерно, а главное, белое, - впереди. Эта надежда, произнес раввин заключительные слова из моей тетради, таится в каждой душе, и, значит, ее внушает нам Всевышний: если жизнь кажется нам иллюзией, то такою же иллюзией является смерть. Залман умолк и склонил голову над белым, как парафин, лбом Нателы, на котором легкий ветер осторожно поигрывал прядью. Стояла тишина, усиленная ровным шелестом шин проносившихся по шоссе автомобилей и ревом низко пролетевшего самолета, скользнувшего по гробу отброшенной им тенью. Ничего не происходило, но было ощущение, что, подобно мне, все вокруг запоминают это мгновение. Потом, очень скоро, когда тишина стала тяжелеть, а дышать уже было трудно, я захотел быстрой развязки... Так и вышло. Залман вскинул голову и закончил панихиду молитвенным возгласом: "Итгадал Веиткадеш Шма Раба..." - "Да славится имя Его в мире, который создан по Его воле, и да явит Он царствие Свое при вашей жизни, в ближайшее же время, и скажите все вместе: Амен!" "Амен!" -- сказали все вместе и зашевелились. Залман отыскал меня глазами и спросил хочу ли я, как председатель, что-нибудь добавить. Я качнул головой и объявил очевидное: панихида закончилась и начинаются похороны. Публика зашумела, и несколько петхаинцев, выступив из толпы и приподняв гроб, направились к пикапу за воротами. -- Что? -- подошла ко мне жена с заплаканными глазами. -- Ничего, -- сказал я. -- Сядешь за руль? -- Тебе нехорошо? -- насторожилась она. -- Все в порядке, -- и передал ей ключи. -- Надо подумать. -- Этого как раз не надо! Надо не думать, а принимать все как есть и жить! Тебя зовут! Вот, слева, не знаю имени. -- Слушай! -- шагнул ко мне Занзибар. -- Раввин тут искал тебя, но сейчас занят. С ним там беседует какой-то иностранец. Я хотел сказать: "американец". Они в машине. Олдсмобил. Бесцветный... Но этого иностранца я знаю, хотя номер - вашингтонский. -- Хрен с ним! -- догадался я. -- Что раввин хочет? -- Кортасар избил свою бабу, напился и пропал. А может быть, сперва напился, а потом избил, не знаю... Кортасар - это шофер при этом пикапе, в который положим Нателу. Бойфрэнд этой Амалии. Вот... А кроме меня некому сесть в пикап за руль. Все с женами... -- А ты на кладбище не едешь, да? -- вспомнил я. -- Придется. Если ты не против. Залман велел взять у тебя разрешение: я, говорит, в таких делах - пас. Только в духовных. -- В духовных? Так и сказал? -- переспросил я и, не дожидаясь ответа, добавил. -- Давай, Занзибар, иди в машину. А дорогу, кстати, знаешь? Никого ведь пока не хоронили... -- Я-то нет, Амалия знает. Она сидит в кабине. -- Она сидит в кабине? -- снова переспросил я его, удивившись всколыхнувшемуся во мне сложному чувству, в котором я отказался разбираться, ибо разбирательство не обещало открытия лестных о себе истин. Одно из ощущений успело все-таки пробиться в голову и превратилось в гнетущую мысль о том, что все вокруг несправедливо: несправедливо, что Натела мертва и что мы так и не встретились с нею в Америке; что у меня выкрали тетрадь и что раввин произнес над гробом мои слова, хотя и произнес их для Нателы; что Амалия обещала дожидаться меня за воротами, а сейчас уже ждет в мужнем пикапе не меня, а Занзибара; что Натела проведет последние минуты на земле с людьми, которые ее не знают, - с Занзибаром и Амалией; наконец, что жена моя требует у меня принимать все как есть и жить. Все остальное на свете, абсолютно все, - не отдельно, а как-то вместе - тоже показалось мне очень несправедливым. -- Давай лучше сделаем вот как, -- обратился я к Занзибару. -- Давай лучше за руль сяду я. -- Да? -- огорчился он. -- Ты же не хотел за руль! -- подсказала мне жена. Я промолчал и пошел к пикапу. Задние дверцы были еще распахнуты, и брат мой вместе с Гиви пропихивали в него бочком крышку от гроба, который - изголовьем вперед - уже покоился на заржавленном днище Доджа. Додж представлял собой печальное зрелище: хоть еще и не старый, он был нещадно бит и вызывающе неопрятен. Вместо стекла на задней дверце трепыхалась заклеенная скотчем прозрачная клеенка, а толстый слой пыли на мятых боках был изрешечен просохшими каплями дождя. Впереди, рядом с водительским креслом, сидела Амалия... Я помог брату запереть дверцу и сказал ему, что моя жена поедет в его Линкольне. Прежде, чем забраться в Додж, я обернулся и взглянул на нее. Она стояла в стороне с понуренной головой, и мне стало не по себе. Вернулся к ней и резко поднял ей подбородок. Глаза у нее были мокрыми, и от рывка уронили на лицо две цепочки слез. Я вытер ей щеки и коротко буркнул: -- Что? -- Не знаю, -- сказала она и отвернулась. -- Мне кажется, ты меня уже давно не любишь. И вдруг стало одиноко и страшно. -- Одиноко? -- не понял я. -- Вокруг столько людей. -- Я как раз и представила, что хоронят меня... -- Выбрось это из головы! -- ужаснулся я. -- Главное, чтобы ты любил меня, -- проговорила она. Я захотел, чтобы она перестала бояться смерти и того времени, когда ее не будет. -- Никогда об этом не думай, это глупо! -- сказал я. -- Так же глупо, как бояться времени, когда тебя еще не было. Она поверила мне, кивнула и направилась к самодовольно урчавшему Линкольну. ...Урчал уже не только Линкольн. Пусть изрядно подержанные, но роскошнейшие образцы мировой автопромышленности - все большие и начищенные, с черными лентами на вытянутых антеннах - клокотали глухими сытыми голосами и, чинно разворачиваясь, выстраивались вдоль по улице в траурную колонну. Было странно и горько сознавать, что в этой веренице американских, японских, шведских, британских, немецких и французских машин посреди нью-йоркской улицы, заселенной давнишними и недавними переселенцами и беженцами со всего света, сидели петхаинцы, провожающие Нателу Элигулову на кладбище, где никто из них никого еще не хоронил. Меня обдало едкой волной жалости ко всем им, - не только к Нателе, - и подумалось, что всех нас роднит тут страсть к одиночеству, и что без этого сладкого чувства потерянности не только мы, петхаинцы, но и все вокруг люди давно разбежались бы в разные стороны, чтобы никогда впредь ни с кем не встречаться. И потом я забрался в Додж. 68. Когда он умрет, он меня забудет, - и я стану счастливая, а это хорошо Мотор в нем оказался хуже облика: после третьей попытки он, наконец, раскашлялся и затарахтел, а машину стало трясти, словно она не стояла на месте, а катилась по булыжникам. Я машинально обернулся назад, к Нателе, и похолодел: голова ее мелко дрожала, как в лихорадке, а волосы посыпались на лоб и на нос. Поспешно выключил мотор, но вспомнил, что иного выхода нет и снова повернул ключ, решив, однако, больше не оборачиваться. Пока я возвращал Додж к жизни, Амалия, которая не спешила заводить разговор со мною, сняла с себя пуховую накидку и повернулась к гробу. -- Что ты там делаешь? -- сказал я. -- Подложу ей под голову. Чтобы успокоить. Машины в траурной колонне - все, как одна - вспыхнули дальними фарами и, тронувшись с места, завопили сиренами так же тревожно и надсадно, как гудит рог в Судный День. В горле вскочил теплый ком: вспомнились петхаинские похоронные гудки и огни, и главное - тот особый страх перед смертью, которому благочинная траурная толпа издавна знакомых людей сообщала праздничную взволнованность. Уже в детстве больше всего меня умиляло то, что траурная толпа состоит из давно и хорошо знакомых людей, которых вместе видишь чаще всего на похоронах и существова

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору