Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
ступчивой волей? Может, она и
заколдовала меня, глядя в зеркало с паутиной и насылая на меня оттуда
видение распутной испанки ИсабелыЪРуфь? Быть может даже, этот слух, будто
Бретская библия жива и находится в распоряжении генерала Абасова, пущен
именно ею, Нателой, с тем, чтобы завлечь меня к себе? С какою же целью?
Натела продолжала улыбаться и растирать камушек на груди, как если бы
хотела разогреть его, задобрить и потом ощупью считать с него ладонью важную
тайну обо мне.
Стало не по себе; я оторвал глаза от испещренного оспинами и царапинами
камня и принялся блуждать взглядом по комнате. С правой стены в далекое
пространство за окном напротив внимательно вглядывались отец и сын
Бабаликашвили, которых, как говорили, в это пространство Натела и отправила.
Рядом висели еще три мертвеца: МеирЪХаим, с разбухшими веками и глазами
сатира; Зилфа, мать хозяйки, с тою же ехидною улыбкой и с тем же камушком на
шее, только без пор и ссадин; и чуть ниже - англичанин Байрон. Портреты были
черно-белые, хотя под Байроном висела в рамке еще одна, цветная, фотография
молодого мужчины. Поскольку мужчина был похож на петхаинца, но сидел в позе
прославленного романтика, я заключил, что это и есть Сема "Шепилов", супруг
хозяйки, наследник бриллиантов и неутомимый стихотворец. Если бы не
владевший мною ужас, я бы расхохотался; но удрученность мою нагнетали тогда
не только улыбки мертвецов, но даже бесхитростное лицо Семы, тем более, что
волосы на фотографии оказались у него не светло-рыжего цвета, о чем я знал
понаслышке, а малинового, - работа популярного тбилисского фотографа
Мнджояна, только еще осваивавшего технику цветной печати.
Не решаясь вернуть взгляд на хозяйку, я перевел его к выходу в спальню,
и обомлел: в дверях, широко расставив высокие сильные ноги, стоял на
паркетном полу, отражался в нем и пялил на меня глаза огромный петух,
цветистый, как колпак на голове королевского шута, и самоуверенный, как
библейский пророк.
Захотелось вырваться наружу.
Я резко повернулся к открытому окну, но то, что было снаружи, за окном,
само уже ломилось вовнутрь: густой дымчатый клок свисавшего с неба облака
протискивался сквозь узкую раму и, проникая в комнату, заполнял собою все
пространство. Дышать воздухом стало тяжелее, но видеть его - легко. Не
доверяя ощущениям, я поднял, наконец, глаза на хозяйку. По-прежнему
улыбаясь, она поглаживала пальцами тугой хохолок на голове петуха, сидевшего
уже на ее коленях. Слова, которые мне захотелось произнести, я забыл, но
Натела, очевидно, их расслышала и ответила:
-- Это облако. Наверное, из Турции, -- и мотнула головой в сторону
Турции за окном. -- Облака идут с юга.
-- Да, -- согласился я. -- Из Турции! -- и, потянувшись за графином,
вырвал из него хрустальную затычку, как если бы теперь уже то был комок в
моем горле. Знакомый дух спирта мгновенно прижег мне глотку. Задышалось
легче, и, сливая водку в граненый стакан, я произнес очевидное. -- Сейчас
выпью!
Бульканье жидкости в хрустальном горлышке встревожило петуха, и он
вытянул шею. Натела властно пригнула ее и, не переставая ухмыляться,
обратилась к птице:
-- Тише, это водка! А человек - наш...
Я опрокинул стакан залпом и перестал удивляться. Подумал даже, что
порча, так открыто сквозившая в ее влажных глазах сфинкса, есть порча
вселенская, частица неистребимого начала, которое именуют злом и стесняются
выказывать. Натела не стеснялась.
-- Натела! -- сказал я. -- Если верить нашим людям, ты любишь деньги. Я
к тебе потому и пришел.
-- Нашим людям верить нельзя! -- рассмеялась она. -- Они недостойны
даже моего мизинца на левой ноге! -- и приподняла ее из-под шелкового
халата. -- Знаешь, что сказал Навуходоносор?
-- Про тебя? -- скосил я глаза на ее голую ногу, но вспомнил, что
вавилонец не был знаком ни с нею, ни даже с ИсабелойЪРуфь, ибо прожил свою
жизнь чересчур давно, - в чем, как убедил меня взгляд на Нателины колени,
заключалась его главная ошибка.
-- Навуходоносор сказал так: люди недостойны меня; выберу себе облако и
переселюсь туда!
-- Значит, был прогрессистом: выбирал пространство с опережением
времени! Обычно люди переселяются туда уже после кончины, -- ответил я и
добавил. -- Иногда, конечно, облака сами снисходят до них. Из Турции.
-- Навуходоносор был не прогрессистом, а реалистом: люди, говорил,
недостойны того, чтобы жить среди них, -- пояснила Натела. -- Что такое
люди? Лжецы и завистники! Снуют взадЪвперед с закисшими обедами в желудках.
И еще воняют поєтом. И носят вискозные трусы, которые прилипают к жопе или
даже застревают в ней! А представь себе еще напиханные в живот кишки! Ужас!
Я опешил, но Натела смотрела вниз, на петуха:
-- Правда?
Петух не ответил, и она продолжила:
-- За что только Бог их любит, людей?!
-- Кто сказал, будто Он их любит?! -- возмутился я.
-- Я говорю! -- ответила Натела. -- Меня, например, любит. Раз не
убивает, раз потакает, значит, любит. Бог порченых любит! Без порченых мир
давно загнил бы!
На лице ее блуждала улыбка, но я не мог определить над кем же она
все-таки издевалась: надо мною ли, над собой, или - что всегда легче и
понятней - надо всем человечеством...
58. На свете людей больше, чем душ
Потом возникло подозрение, что ее надменность есть лишь мера
отчужденности от сущего, той самой отчужденности, которая, будучи
обусловлена еще и порченостью, так дразнила меня в ИсабелеЪРуфь. Подозрение
это сразу же окрепло во мне и перешло в догадку, что сам я так ведь,
наверное, и устроен. Потом, как водится со мной, когда меня смущает
нелестное самонаблюдение, я напрягся и попытался отвлечь себя затейливой
мыслью: мужчина имеет ответ на любой вопрос, но не знает этого ответа пока
женщина не подберет к нему вопроса. Это утверждение, однако, показалось мне
благоразумным, то есть неспособным обрадовать, поскольку волнует только
неправильное и поскольку благоразумным можно довольствоваться только если
все другое уже испытано. В поисках веселья я вывернул правильное наизнанку:
женщина имеет ответ на любые вопросы, но находит их мужчина. Задумался и
нашел это одинаково правильным. Испугался безвыходности: в чем же спасение,
если любой ответ благоразумен?
Спасение найдено было молниеносно: надо мыслить только вопросами, и
только такими, которые завораживают, как сама жизнь, а не обобщение о ней,
ибо на эти вопросы нет ответа, как нет смысла в существовании. Улыбнувшись
этой находке, я пробился, наконец, и к тому вопросу, на который, собственно,
и навела меня Натела: а что если у меня с нею одна и та же душа? Что - если
на свете, действительно, слишком много людей, - больше, чем душ, а потому
многие из нас обладают одной? Что - если когда-нибудь в будущем плоть моя
вернется в этот мир, как вернулась в Нателе ИсабелаЪРуфь? И в эту мою плоть
угодит эта же моя душа, это же сознание? Поразительно, но возможно; особенно
если учесть, что речь идет не о денежной лотерее, в которой никому не везет!
Впрочем, о каком тут приходится говорить везении, если попасть в самого же
себя при таком изобилии людей есть как раз невезение! А что если, подобно
Нателе, я - такой же, как есть - уже как-то раньше был и просто еще раз
попал сейчас в самого себя?
Вопрос этот развеселил меня, и я с восхищением подумал о водке,
которая, как оказалось, разъела жгут, удерживавший во мне мое же сознание, -
как держат на ленточке накаченный гелием шар. С восхищением подумал и о
самом шаре, - о собственном мозге: как же ему, дескать, удается так высоко
парить? Вопрос был риторический и ответа не имел: если бы наш мозг был столь
прост, что его можно было бы понять, то мы, как известно, были бы столь
глупы, что не смогли бы этого сделать.
Теперь уже улыбался и я.
-- А ты ведь тоже себе нравишься! -- рассмеялась Натела. -- И беседуешь
с собой, потому что считаешь всех дураками!
-- Я и с собой, кстати, общаюсь как с дураком!
-- Полезно?
-- С дураком общаться полезно если он умнее тебя.
-- А я, наоборот, не люблю мудрость, -- улыбнулась Натела и сверилась с
петухом. -- Правда?... Если б с глупостью возились так же, как с мудростью,
из нее вышло бы больше толку. А что - мудрость? Что она кому дала?
-- Можно еще раз? -- спросил я и потянулся к графину.
-- Надо же закусить! -- воскликнула она и, поставив петуха на пол,
принесла мне тарелку с вилкой и ножом.
Потом шагнула к оконной раме, в которой задыхалось забредшее из Турции
пенистое облако.
На раме снаружи покачивались на туфельных шнурах рассеченные вдоль
грудины засушенные гуси. Натела поддела один из шнуров пальцем и положила на
стол птицу, бесстыдно распахнувшую свои недра. Петух посмотрел сперва на
гуся, потом - внимательней - на меня и, нервно моргая пунцовыми веками,
вернулся к хозяйке на колени.
-- Это Сема гусей сушит, не я, -- оправдалась Натела. -- Научился у
отца, царствие ему!
-- Когда же успевает? -- удивился я.
-- Он не работает, -- ответила Натела. -- А стихи не рифмует.
Мне снова стало не по себе: над кем же она издевается теперь, - надо
мной или Семой?
-- А мне эти стихи нравятся, -- соврал я. -- Он тебя любит.
Натела вдруг вскинулась и, подавшись ко мне, закричала:
-- Не смей!
Я догадался, что сердилась она не на меня.
-- Никто в этом мире никого не любит! -- крикнула Натела. -- И это
правильно! Любовь только калечит! Она - не от этого мира! От этого - другое!
-- и, выдернув из горлышка графина длинную затычку, ткнула ее мне под нос.
-- Вот это! И еще деньги!
Зрачки ее пылали яростью затравленного зверя, и не верилось, что лишь
недавно они напомнили мне лилии в китайских прудах. До этой встречи с
Нателой я и не знал, что отсутствие любви или ее недоступность может
вызывать у человека животный гнев. Понял другое: гнев этот - у нее от
неуходящей боли.
-- Да? -- буркнул я после паузы. -- А я слышал, что Сема тебя любит.
Зачем бы писал стихи? Каждый день.
-- А затем, что у него каждый день не хватает яйца, -- сказала она
спокойно. -- Себя любит, не меня. Я же классная баба: отдавать меня другим
не хочет, как не хочет отдавать мне свои бриллианты...
-- Вот видишь: ты не поэт, а он-таки да! Сравнивает-то он тебя не с
камушками, а с Юдифью из Библии!
-- Тем более! Поэты сравнивают с золотом, с бриллиантами, с цветами. А
он сравнил меня с другою бабой.
Помолчав, добавила совсем уже тихо и другим тоном:
-- А если по правде, мне стыдно, что он сочиняет обо мне стихи. Я же
сука! А он - стихи... Обманываю, получается, его, хотя он в общем тоже
ревизор.
-- "Тоже ревизор"? -- не понял я.
-- Шалико, говнядина, ревизором был, -- хмыкнула Натела и кивнула в
сторону портрета.
Я оробел: неужели доверит мне свои страшные тайны?
-- А что? -- притворился я, будто ничего узнать не жду. -- Портрет как
портрет. Висит и смотрит в пространство.
Она, однако, смолчала.
-- Такие же глаза, как у старшего сына, рядом, -- добавил я. -- Тоже
смотрит в пространство. Я его, кстати, знал, Давида. Не так, как ты, но
знал. Не помню только кто у вас там кого любил: он тебя или ты его.
Наверное, не ты: ты в это не веришь. Кстати, он бы, царствие ему,
действительно, стал, как отец, ревизором. Если б не кокнули...
Петух засуетился, но Натела пригнула ему голову:
-- Давид, сучье семя, ревизором и родился. Любил только то, что можно
считать или трогать. Но тоже ведь, подлец, стихи писал!
-- Давид был зато умницей и красавцем, ну а бескорыстных людей не
бывает, -- хитрил я.
Натела пронзила меня недобрым взглядом, но рассмеялась:
-- Как же не бывает-то? А Юдифь?
-- А что Юдифь? -- спросил я пристыженно, догадавшись, что она
распознала мою хитрость и опомнилась.
-- Как что?! Служила народу бескорыстно!
-- Бескорыстно?! -- воскликнул я. -- Она вдова была и искала мужика, а
генерал Олохрен, говорят, имел не одно яйцо, а три. И время на стихи не
гробил.
-- Кто говорит? -- смеялась она прямо из живота.
-- Я говорю. За этим она к нему и метнулась: крутить ему яйца во имя
родного Петхаина. Крутила ночь, две, а когда генерал приустал, чик и снесла
Олохрену кочан. Это ведь тоже радость - свалить в корзинку кочан! Прибежала
с корзинкой в Петхаин и потребовала прописки прямо в Библии: я служила
родному народу! Но ведь никто ж не наблюдал как служила-то! И никто не знает
- почему! Человек поступает благородно только когда другого выхода нету.
-- Классная баба! -- смеялась Натела. -- Но я думаю, что свой-то народ
она как раз любила бескорыстно. Я вот смеюсь над нашими козлами, но живу -
где? - в Петхаине. А могу где угодно! Как ты, - в Москве. Или - драпаешь еще
дальше! Но мне без наших не жить!
-- Во всяком случае - не так привольно! -- обиделся я.
-- Я жалею их, без меня все б они сидели в жопе! Все!
Я захотел потребовать у нее допустить исключение, но вспомнил, что тоже
пришел за помощью и промолчал.
-- Я люблю их! -- повторила она. -- Бескорыстно! А живу привольно и
буду жить так же, потому что бескорыстный труд во имя народа прекрасно
оплачивается! -- и громко рассмеялась.
Я попросил Нателу опустить петуха на пол и заявил ей:
-- Я принес тебе 5 тысяч, а дело как раз народное!
Набрав в легкие воздух и устремив взгляд в дальнюю точку за окном, я,
как и полагается, когда речь идет о народном деле, начал издалека.
Торжественно сообщил хозяйке, что, дескать, мы, евреи - народ Библии, и,
охраняя ее, мы охраняем себя, ибо, будучи нашим творением, Библия сама
сотворила нас; что Библия - наша портативная родина, наш патент на величие;
что приобщение любого народа к человечеству датируется моментом, когда он
перевел Библию на родной язык, и, наконец, что, по традиции, если еврей
уронит на пол золотой кирпич и Библию, он обязан поднять сперва Библию.
Натела прервала меня, когда воздуха в моих легких было еще много, и
предложила в обмен более свежую информацию: этими же откровениями о Библии и
чуть ли не в той же последовательности делился с нею недавно - кто? - доктор
Даварашвили! Сидел, оказывается, на этом же стуле и, называя Библию Ветхим
Заветом, очень ее нахваливал. Говорил те же слова: "творение", "приобщение",
"величие"! Критиковал, правда, главу о Иове, в которой Бог, дескать, не
совсем хорошо разобрался в характере главного персонажа. Пожурил и
Соломонову Песнь о любви за нереалистичность чувств и гиперболичность
сравнений. В целом, нашел Ветхий Завет более правдоподобным, чем Новый,
намекающий, мол, будто Сын Божий явился на свет в результате искусственного
осеменения, - гипотеза маловероятная, учитывая уровень медицинской техники в
дохристианскую эпоху.
Потом доктор отметил, что, подобно тому, как Библия есть хроника
кризисов в жизни общества и отдельных людей, сама история обращения с нею
есть ничто иное. И приступил к рассказу о Бретской рукописи, высвечивая в
нем, с одной стороны, кризисные моменты в жизни еврейского народа после его
изгнания из Испании, в Оттоманской империи эпохи султана Селима и в Грузии
до-и-пореволюционной поры, а с другой стороны, - драматические эпизоды из
биографии целого ряда частных лиц: от Иуды Гедалии из города Салоники до
директора Еврейского музея Абона Цицишвили, проживавшего в том же доме, где
родился и вырос он сам, доктор.
В этом рассказе мне было знакомо все за исключением финального эпизода,
который заставил меня вздрогнуть так же, как пришлось вздрогнуть в дверях
при виде Нателы. Доктор поведал ей, что после скандальной речи в музее по
случаю 15-летнего юбилея Абон попросил его уберечь библию от гибели и
спрятать ее в синагоге. Доктор так и поступил: пробрался ночью в синагогу и
- по наказу директора - запер книгу в стенном шкафу, откуда ашкеназы и
отнесли ее в ГеБе. С тех пор, признался он, его терзает совесть: из страха
перед крысой по имени Жанна он положил книгу в другой шкаф.
Все это доктор рассказал Нателе с тем, чтобы с ее помощью, которую он
оценил в 5 тысяч, вызволить Ветхий Завет из плена генерала Абасова и вернуть
его ему, доктору, то есть еврейскому народу, истинному владельцу старинной
рукописи. А это - в преддверии отъезда доктора на историческую родину, в
Штаты, - предоставило бы его изнеженной совести заслуженный покой.
Какое-то время я не смог издать и звука.
Наконец, спросил Нателу:
-- И что же ты ему сказала?
-- Спросила - существует ли совесть? А как же, ответил, иначе-то?!
Вправо от сердца, в специальной ложбинке, где таится душа.
-- Душа, сказал, тоже существует?!
-- Назвал даже вес: одиннадцать унций.
Я поднялся со стула и направился к выходу:
-- Мне уже сказать нечего. Все очень плохо и очень смешно.
Натела посмотрела мне в глаза, потом пригнулась, подняла на грудь
толкавшегося в ногах петуха и, повернувшись ко мне спиной, уставилась в
пространство за окном. В оконной раме по-прежнему стояло заграничное облако,
и засушенные гуси висели в облаке мертвым косяком.
-- Я все знаю. Мне уже все сказали, -- проговорила она, не
оборачиваясь. -- А доктор, конечно, - гондон!
-- Что именно сказали? -- буркнул я.
Натела не оборачивалась:
-- Что книгу положил в шкаф ты, и что дал ее тебе твой отец, и что рано
или поздно ты ко мне за нею придешь. И что у тебя, может, и есть совесть, но
у доктора ее никогда не было, и что книгу он хочет вывезти и продать... Сэрж
сказал. Генерал Абасов.
Я притворился, будто мне все понятно:
-- С чем же ты отпустила доктора?
-- Обещала поговорить с Абасовым, но не буду.
-- Да? --вздохнул я и вынул пачку сторублевок.
-- Не надо! Приходи завтра к Сэржу. Пропуск закажу с утра...
Я обрадовался, поцеловал ей руку и поспешил за ту самую дверь, на
пороге которой я впервые и узнал в Нателе ИсабелуЪРуфь. Сейчас уже, однако,
петхаинская иудейка казалась мне более волнующей, чем испанская. Хотя бы
благодаря тому, что была живой:
-- Вопрос: можно ли влюбиться в меня с первого взгляда?
-- Можно, -- сказал я. -- но давай увидимся и завтра!
59. Человеку нравится не только то, что ему нравится
В следующий день влюбляться в нее времени не было, поскольку общались
мы в основном у Абасова, - в кабинете с высокими стенами, завешанными
афишами парижских музеев.
Начальник отдела контрразведки генерал КГБ Сергей Рубенович Абасов
походил на того, кем был: на армянина и контрразведчика, только не
советского, а французского. Причем, не только манерами. Даже лицо его с
широко оттопыренными ушами напомнило мне не отечественный, а французский
автомобиль с незахлопнутыми дверцами. Ему было за 50, и он этого не
стеснялся: как все французы, которым перевалило за полвека, курил трубку,
набитую голландским табаком, и имел двубортный английский пиджак, перстень с
зеленым камнем и глаза, выдающие поединок либо с гастритом, либо с
венерической болезнью. Я объявил ему, что, если бы не трубка, его не
отличить было от киноактера Марэ, сыгравшего графа Монтекристо и - прямо на
моих глазах, добавил я с нескрываемой гордостью, - купившего как-то
малахитовый перстень в вестибюле московского "Интуриста".
Абасов ответил невпопад, но забавно. Сказал, что бывал во Франции, но
из парижской богемы встречался только с Азнавуром и нашел с ним мало общего,
поскольку "этот гениальный шансонье армянского происхождения" интересовался
в основном возрождением армянского самосознания в советском Закавказье. Что
же касается самого Сергея Рубеновича, его, оказывается, волновал