Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Джин Нодар. История моего самоубийства -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  -
ак мне показалось, звук понравился. Дед мой еще раз проверил ногтем нож и остался доволен. Забрав его у деда и тоже чиркнув ногтем по лезвию, Сильва вдруг приложила свободную ладонь к своему горлу и стала поглаживать его, как сделала это раньше со мной. Ни она, ни дед меня не замечали. Не обращали внимания и на быка, стоявшего между нами. Сильва подступила вплотную к деду и, заложив нож себе между зубами, закрутила ему рукава. В ответ он прикоснулся бородой к ее мясистой щеке и шепнул ей что-то на ухо. Эта сцена всколыхнула во мне едкое чувство ревности, хотя тогда мне было трудно представить, что дед может снизойти до вожделения к женщине. В голове мелькнула зато ужаснувшая меня догадка: эта их близость есть близость соучастников каждодневных убийств. Дед медленно вынул нож изо рта персиянки, заткнул его себе за пояс передника и, зайдя к быку спереди, взялся левой кистью за рог. Сильва же обошла скотину сзади и - спиной ко мне - присела на корточки, вцепившись пальцами в концы веревочных узлов. Меир приподнял за рог бычью морду, заглянул скотине в непонятливые глаза и зашевелил губами, уговаривая, должно быть, либо Господа, либо же самого быка отнестись к предстоящему снисходительно. Потом размахнулся правым кулаком и со всею силой стукнул скотину по лбу. Звук был глухой, - звук смертоносного удара по живому, но бык сперва даже не шелохнулся. Через несколько мгновений, однако, у него вдруг подкосились ноги и, уронив морду на грудь, он коротко вздохнул и грохнулся наземь, - копытами ко мне. Произошло это почти бесшумно: послышался только хруст треснувшего от удара в пол рога. Сильва затянула узлы и дернула веревки вверх, отчего ноги животного сомкнулись под брюхом, - как если бы он приготовился вернуться в утробу. Женщина навалилась животом скотине на ребра и, поддев свободные концы веревки под поврежденный рог, потянула их на себя. Голова у быка завалилась по полу назад, к спине, обнажив светлую шею, и на мгновение в моей памяти вспыхнул образ окольцованного серебром бычьего рога, из которого в субботние вечера дед пил вино за долгоденствие еврейского народа и который он передавал потом гостям по кругу... Пока персиянка возилась с поваленным животным, юбка на ней задралась вверх, к основанию оголившихся ног. От их белизны зарябило в глазах. Женщина стала льнуть к животному плотнее, отчего ее ляжки, тесня друг друга, раздавались шире. Время от времени они подергивались: из глубокой толщи на поверхность выскакивали острые дольки бедренных мышц, но, померцав, тотчас же исчезали в массивной ляжечной мякоти. Некуда было исчезнуть мышечным шарам на тонких голенях: резко подпрыгивая, они медленно сползали вниз, напоминая - из фильма - скольжение страусового яйца в змеином туловище. Когда я, наконец, оторвал взгляд от Сильвы и перекинул его на быка, убийство уже подходило к концу: нож в бычьем горле скользил на выход и дымился горячим паром. Осторожно, чтобы не запачкать себе бороду, которую он прикрыл ладонью, дед вынул его из зияющей раны, положил себе в зубы и пригнул бычью морду плотнее к отверстию в земле. Кровь била ключом и, смешиваясь со струей из шланга, пузырясь и сверкая, звонко булькала в ямке. Скотина недоуменно хлопала глазами: мир перед нею, наверное, стал терять свою силу и мерцать, - то существовать, а то вдруг - нет, исчезать; а может быть, скотина просто удивлялась, что не способна была издать никакого звука кроме приглушенного хрипа. Потом, догадавшись, очевидно, что дыхательное горло у нее уже перерезано, смирилась и, заторопившись упрятаться в небытие от убивавших ее людей, прикрыла веки. Мною при этом овладела не жалость к ней, а странное, никогда ранее не испытанное любопытство. Я попытался угадать ее ощущения, и мне почему-то показалось, будто она уже наметила себе где-то надежное убежище и от этого испытывает душевное счастье и физическое наслаждение, - расслабилась и погружается теперь в теплое, мягкое и дурманящее облачко пара, которым окутывала ее струящаяся из горла кровь. Брюхо быка - под голыми ляжками персиянки - сладострастно подергивалось... Внезапно мне захотелось приблизиться к женщине и дотронуться до нее. Плоть моя забеспокоилась, и я с опаской взглянул на деда, заметившего, что я перехватил необычное выражение его налившихся кровью глаз. Дед вроде тоже вдруг испугался моего присутствия, и мне захотелось покинуть помещение, но он опередил: выдернув из зубов окровавленный нож и опустив его на пол у ямки, забрал с подоконника точильный камень и хлопнул за собой дверью. Сильва не оборачивалась ко мне. Медленно отняв себя от бычьего брюха и не поднимаясь с колен, она на четвереньках поползла к изголовью скотины и подвинула нож под мягкую струю из шланга. Нежный звон воды и ленивое пофыркивание издыхающей жертвы вносили в тишину спокойствие, на фоне которого тревога внутри меня становилась невыносимой. -- Включи радио! -- произнесла, наконец, персиянка, не поднимая глаз, и, обрадовавшись этой идее, я осторожно воткнул вилку в забрызганную свежей кровью розетку: Кто мой Бог и что мой свет - Моисей ли Магомет? Я - Иэтим, я у Христа бедолага-сирота. Рыбу на песке ловлю, бедную тебя люблю, Солью-камнем крою кровлю; Господи, пресветлым днем, Ощупью, своим путем, пробираюсь, - но ни в чем Я Тебе не прекословлю... -- Запри дверь! -- сказала персиянка, поглаживая сочащуюся кровью рану на белом горле животного. Накинув крючок на дверь, я вернулся на прежнее место. -- Нет, подойди сюда! -- велела Сильва. Когда, затаив дыхание, я приблизился к ней, она отпрянула от быка и вымазанными в крови пальцами дернула вниз змейку на моих штанах. Я подался назад, но властным движением руки она потянула меня к себе: -- Ко мне! Вниз! Повинуясь, я присел на пол, коснувшись спиной животного, и в нос мне ударила сладкая вонь дымящейся крови. Запах смерти неожиданно вскружил мне голову, и, испугавшись сладострастности этого ощущения, я - вместо того, чтобы спастись бегством - ринулся вперед к персиянке, зарылся лицом в ее широкой груди и нашел в ней спасительный дух сирени. Сильва замкнула на моей шее пальцы и больно придавила ими кадык, словно проверяла его податливость на нож. Потом резко отодвинула меня от себя и уложила спиной поперек горла скотины. Голова моя завалилась назад, на холодный пол. Лопатками и спиной я ощутил подрагивание слабеющих мышц на шее животного, а в пояснице стало горячо от крови, хлестнувшей - под моей тяжестью - из бычьего горла. В сумятице незнакомых ощущений я, однако, почувствовал прикосновение женских рук к моему горлу и плавное скольжение голых женских ляжек по моим бедрам. -- Не закрывай глаза! -- шепнула мне Сильва, и, хотя я ее не послушался, очень скоро моя плоть стала онемевать в предчувствии той торопящейся истомы, нетерпеливость которой, как стало ясно лишь много позже, нагнетается страхом и болью ее завершения; той самой силы, неодолимость которой обусловлена первозданной единостью начала, то есть любви, и конца, то есть смерти, - единостью блуда и крови... Когда через какое-то время я почувствовал, что, дернувшись напоследок, бык, наконец, испустил дух, я открыл глаза шире, вскинулся и в тусклом свете заляпанной кровью лампочки разглядел над собой лицо персиянки, существовавшее, казалось, отдельно от ее прохладной плоти, из недр которой сочилась мне на живот вязкая и горячая кровь. Ее лицо, застывшее в уже познанной и мною истоме боли и наслаждения, смотрелось неживым, - как лишенным силы издать звук показался мне раскрытый рот персиянки. В следующий раз это лицо мне привелось увидеть четверть века спустя, в Средней Азии, на еврейском кладбище в мусульманском поселении у границы с Ираном, где я фотографировал вычурные надгробия местных иудеев. Многие из них были согнаны сюда из дальних уголков страны, в том числе - из моего Петхаина. Жили они тут прижимисто: копили деньги на случай, если им когда-нибудь позволят вернуться в родные места, ибо, как говорили мне бывшие петхаинцы, после Грузии привыкнуть к Средней Азии может только дыня. Никто им возвращаться, однако, не позволял, и накопленное они спускали на роскошные могильные памятники. На кладбище я заявился к полудню и первым же делом стал снимать снаружи причудливый мавзолей из итальянского лабрадорита. К вечеру, когда солнце спустилось до той высоты, с которой оно по утрам пронизывает мир вкрадчивым светом, я вернулся к склепу с намерением заснять его теперь изнутри. Вступив под арку и спустившись по каменной лестнице, я, как обычно, стал разглядывать сперва портреты покойников на овальных фарфоровых пластинках, цепочкой вкрапленных в головную стенку из черного мрамора с сизыми прожилками. Склеп был фамильный, и над портретами светилась надпись: "Семейство Галибовых. Каждый человек - как буква в алфавите: чтобы образовать слово, надо слиться с другими". Под потускневшими портретами были выщерблены имена покойников и строчки из еврейских писаний. Над одним из овалов мерцало выкрашенное бронзой двустишие из персидской газели: Лицо твое - луна. Чтоб мир сиял земной, Лица не закрывай завесою ночной. Я поднял глаза на портрет: с черной стены смотрело на меня обезображенное временем лицо персиянки Сильвы, которую - если бы там и не стояло ее имени - я бы узнал по выражению глаз. Как и прежде, они излучали одновременно боль и наслаждение, и, как прежде, зрачки не стояли в них, а покачивались. Из текста рядом с двустишием стало ясно, что "тбилисскую персиянку Сильву Аджани взял в свои жены бухарский иудей и инженер-мостовик Мошиях-Бакри Галибов", объяснивший миру причину ее смерти в завершавшей текст строчке из Талмуда: "Спросили мудреца - отчего умирают люди? Ответил мудрец - от жизни". У меня возникло чувство, будто все, что я знал прежде о жизни, о любви и о смерти, стало мне известно точнее; будто что-то очень важное, но существовавшее всегда рядом со мной, проникло мне теперь в самое сердце... Сразу же стало душно, и, выбравшись из склепа на поверхность земли, я уловил в знойном воздухе запах сирени, которая, хотя ее и не было видно, росла, должно быть, там же, посреди обступавших меня со всех сторон душистых акаций. 37. Самое трудное для сознания - сдержанность Самое трудное для сознания - сдержанность, и поэтому оно постоянно создает нечто из ничего. Когда сиреневая "Дама Цезаря" с тонкими голенями, проглотившими страусовые яйца, свернула в подъезд, выложенный черными мраморными плитками с сизыми прожилками, у меня возникло ощущение, будто я возвратился в склеп персиянки. Тем более, что под прикрытием подъезда веющий от незнакомки запах сирени заметно осмелел. Сама она осмелела не раньше, чем поровнялась с лифтером в бесцветной ливрее: -- Как вас понять? -- и развернулась сиреневым корпусом. -- Сам не знаю, -- признался я и подумал, что инженер-мостовик Галибов не взял бы ее в жены даже в зените ее рубиновой жизни, ибо, в отличие от лица персиянки, круглого, как новая луна, это лицо бухарец закрыл бы "ночною завесой": оно было узким, длинным и бледным, как лунная долька на излете месяца. Бросилось в глаза и аналогичное несоответствие между пышным бюстом, доставшимся еврею-мостовику, и двумя робкими холмиками "цезаревой дамы". Возраст, правда, был тот же - 30. -- Кто вы такой? -- спросила она. -- Не знаю и этого, потому что профессии нет: интеллигент. Кстати, интеллигенты здесь называют себя интеллектуалами, хотя в моем городе интеллектуалами называли тех, кто изменял женам. -- Те, кто где бы то ни было называют себя интеллектуалами, как правило, заблуждаются, а если нет, то совершают преступление! -- и, выждав, добавила. -- Тем, что являются интеллектуалами. -- Вы их не любите? А мне показалось, что вы сами, например... -- Потому и не люблю, -- перебила она. -- Интеллектуалы - это те, кто ничего не умеют делать, а я считаю себя... -- Как "ничего"?! -- перебил теперь я. -- А думать?! -- Думать - это не делать! Вы умеете думать? -- удивилась она. -- Очень! -- подтвердил я. -- Нельзя говорить "очень умею"... А что еще умеете? -- А еще умею не думать! -- Это важнее, и думаю, вы преуспели в этом больше, хотя и догадались, что я сама - из думающих. -- Вас выдал портфель. -- Нет, -- сказала она. -- Не смешно. Вы перс? -- Русский. А почему вдруг перс? -- У вас не русский акцент, - хуже. А хуже бывает только у персов. И еще у арабов, от которых я тоже не в восторге. -- Да, я из России, но не русский. А вы откуда? То есть - куда? -- Да! -- ответила она. -- Араб! Персы воспитанней... -- Впрочем, не важно - куда: просто возьмите-ка меня с собой! -- Прощайте! -- и скрылась в лифте. Оставшись один в мраморном склепе, я захотел вернуться домой и поработать над акцентом. С согласными звуками - так же, впрочем, как и с гласными - все было в порядке: не ладилось с интонацией; я не раз откладывал в памяти интонационные образцы американской речи, но каждый раз, когда надо было их вспомнить, забывал где именно в моей памяти они хранятся. Впрочем, заключил я, стремление к совершенству является признаком безвкусицы: достаточно того, что с гласными и с согласными все было в порядке. Лифт вернулся, а разъехавшиеся двери открыли мне вид на лифтера и сиреневую даму, - и это меня не удивило, поскольку лифты способны спускаться. Увидев меня на прежнем месте, не удивилась и она, поскольку - прежде, чем лифт стал подниматься - там я и стоял. -- Я беру вас с собой: Пия Армстронг, диктор телевидения. Назвав себя, я отметил про себя, что дикторов считают тут интеллектуалами. -- Веду вас на званый ленч, -- продолжила она. -- Только - никому ни слова, что мы знакомы пять минут. -- Пять часов? -- предложил я. -- Мало: скажите - пять дней. -- Хорошо, но я прилетел из России только утром. -- Кстати! -- перебила Пия. -- Там, куда идем, будут говорить о России - почему и приглашаю вас, поверив, что вы интеллектуал. -- А другая причина? -- спросил я. -- Другой быть не может: я замужем. -- А в России другая возникает именно если замужем: брак - скучное дело. -- Послушайте: мы идем в гости к Эдварду Бродману. Крупный деятель, король спирта, новый Хаммер, затевающий роман с Москвой и часто дающий званые ленчи для интеллектуалов. Сам говорит мало, - слушает и любит новые лица: новое лицо - новая голова. -- Бывает - у лица нет головы, или у одной головы - два лица. -- А гости там серьезные, и не любят глупых шуток. Я обиделся, стал серьезным и вошел в лифт. В лифте она попросила меня рассказать о себе. Рассказ вышел короткий благодаря тому, что - хотя Бродман жил на последнем этаже небоскреба, в пентхаузе, - лифт был скоростным и открылся прямо в просторную гостиную, набитую интеллектуалами общим числом в 30-35 голов с разными лицами. Затесавшись в толпу, я услышал вдруг русскую речь. -- Здравствуйте! -- сказал я в сторону речи. -- Здорово же! -- ответила дама с усами, но без талии, и оттащила меня от Пии. -- Кто такой? Рядом с ней стоял худосочный мужчина ее лет, в советском пиджаке и с ермолкой, а рядом с ним - тучный и рыжий американец одного с ним возраста. Я назвал свое имя, и усатая дама возбудилась: -- Так ты же грузин! Ты же кацо! Он же грузин! -- повернулась она сперва к ермолке, а потом к американцу, для которого повторила фразу по-английски, перепутав род местоимения. -- Ши из джорджиан! -- А вы, извините, откуда? -- осторожно спросил я. -- Я? Как откуда?! Я ж президент главного клуба! "Творческие работники эмиграции"! Это у нас в Манхэттене, -- и раскрыв пеструю замшевую сумку, вынула оттуда провонявшую мужским одеколоном визитку: "Марго Каценеленбоген, президент. Манхэттен." -- Вы из Манхэттена? -- не понял я. -- Да нет же, из Черновцов! Не читаешь газет? Про меня ж там все время пишут! Я же сказала: я президент! А это Рафик. Тоже президент, только он - в Израиле. Рафик сконфузился и протянул мне худосочную руку: -- Сейденман! А вы давно? -- Утром. -- Он же только приехал! -- опять занервничала Марго и стала искать на себе несуществующую талию. -- Джерри, ши джаст кейм! Зис морнинг! -- и принялась теперь нащупывать талию у тучного американца, которого звали Джерри. Джерри собрался было заговорить со мной, но меня отозвала Пия и представила хозяину, Эдварду Бродману, окруженному группой интеллектуалов, из которых, пожимая им руки, я узнал по имени двух: профессора Эрвина Хау, литератора и бывшего социалиста, и Уила Багли, редактора консервативного журнала и правого идеолога. -- Пия уверяет - вы интересный человек, -- сказал мне Бродман. -- Пять дней - маленький срок для такого обобщения, -- заявил я, выбирая в памяти не слова, а интонацию. -- А разве вы приехали не сегодня, как сказала мисс Армстронг? -- удивился Бродман. Я переглянулся с мисс Армстронг и поправился: -- Поэтому и путаю слова: хотел сказать "пять часов". -- Со словами у вас, я уверен, наладится быстро: главное - великолепная интонация, британская, -- сказал Бродман и добавил. -- Ну, чем порадуете? Как она там, Россия? -- Спасибо! -- ответил я. -- Пьет? -- улыбнулся Бродман и, повернувшись к профессору Хау, пояснил. -- Профессиональный интерес: я предлагаю Москве свою водку, зато уступаю ей Южную Америку - продавайте там вашу "Столичную" сколько влезет, а сами берите мою за бесценок, но только отпустите мне моих евреев, понимаешь? -- Понимаю, -- признался Хау, -- но за твоих евреев, - а они, кстати, не только твои, - за наших общих евреев Москва, боюсь, потребует у тебя не дешевую водку, а дорогую закуску. -- Извините! -- обратился ко мне интеллектуал с крючковатым носом и волосатыми руками, который оказался поэтом и приходился другом сперва просто сбежавшему, а потом скончавшемуся в бегах персидскому шаху. Когда он сообщил мне об этом, я ужаснулся, ибо, если верить Пие, у меня был такой же акцент. -- Извините, -- повторил он, -- а вы знаете, что у вас персидское имя? -- Ни в коем случае! -- возмутился я под смех Пии. -- Какое же это персидское имя?! Еврейское: "нэдер", то есть "клятва", "обет". -- Поверьте мне! -- улыбался перс. -- Я филолог: это персидское слово; "надир", то есть "зверь", "животное". -- Нет, арабское! -- вмешался интеллектуал с более волосатыми руками и еще более крючковатым носом, но с таким же отвратительным акцентом. Он был профессором из оккупированной палестинской территории. -- Типичное арабское слово: идет от арабского "назир", то есть "противоположное тому, что в зените", то есть, если хотите, "крайняя депрессия". Я этого не хотел и стал протестовать: -- Нет, господа, это, если уж честно, старое и доброе грузинское имя! -- и добавил вопиющую ложь. -- А грузины никогда не водились ни с персами, ни с арабами! -- Как же так?! -- обиделся араб. -- А как же мамлюки?! Мамлюки, господин Бродман, - это грузины, которые когда-то служили в арабской армии... А что касается вашего имени, Назир, мы, арабы, даже говорим: "назир ас-самт"! Сейчас переведу. Перевести не позволил ему внезапный звон колокольчика, после чего Бродман всплеснул руками: -- Готово, господа! К столу! Интеллектуалы осеклись и послушно направились к круглому столу на помосте под стеклянной крышей, и это групповое шествие напомнило мне об общепримиряющей энергии гастри

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору