Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
кивнул я. -- Спасибо!
-- Кстати! -- обратилась ко мне Джессика. -- Он уже знает...
-- Я? -- выдавил Займ. -- Я ничего не знаю!
-- Я говорю о мистере Стоуне, -- сказала она.
Займ умолк, а Стоун снова толкнул меня локтем:
-- Я же вам говорил: все уже знаю! И, знаете, знаю, что знаете все и
вы! Ну, вы-то, оказывается, знали с самого начала, а мне она сказала об этом
только в конце...
Перестал понимать и я. Стоун это понял и объяснил:
-- А пока она не сказала, я думал, что это не она, а она!
-- Да? -- спросил я.
-- Да. Хотя, если честно, -- и захихикал, -- я-таки почувствовал что-то
знакомое: я ж, вы знаете, был уже, извините, с ней дважды; ну и чувствую
что-то знакомое, но потом думаю - еще бы! Все ведь женщины одинаковые там!
-- и приподнял пиджак с паха. -- Все на свете зависит вот от какого места!
-- и, рассмеявшись, почесал висок.
Займ принял жест на свой счет, возмутился и задрал голову.
-- А потом она все рассказала! Призналась, что она не сама она, а она
сама, -- не унимался Стоун. -- Я сперва расстроился: такой был праздник!
Звезда и... поборница! Потому, может, я и вытянул!
-- Мэлвин! -- не понял я. -- Почему вы мне это рассказываете?
-- Это она попросила, потому что вы знакомы с самоєй, да?
-- Она? ...А что значит - "такой был праздник"?
-- Это невозможно описать, потому что это - в голове! Вы любите поэзию?
-- и, не дожидаясь ответа, Стоун заключил. -- Это было как поэзия! -- и
улыбнулся: сравнение ему понравилось.
-- Да? -- не понял я. -- Я не понял. Почему - как поэзия?
-- Ну, лучше, чем проза! -- и снова остался доволен.
-- А как сейчас? После того, как вы узнали, что она не она?
-- А сейчас тоже хорошо, потому что я подумал: вот я бывал с ней раньше
- и было как проза. Но я мечтал, что когда-нибудь будет не она, а настоящее,
- как поэзия. И вот сегодня я-то думал, что это настоящее, понимаете? А
потом понимаю вдруг, что это - то же самое! Вы меня понимаете? И мне сейчас
даже лучше: я сейчас понимаю, что все - то же самое! Я, наверно, говорю
глупо, да?
Я не нашел что ответить и воскликнул:
-- Что вы! -- и, откинувшись в кресле, дал ему понять, что "корабль
дураков" приближается к земле, и пора уставиться в окно. -- Что значит
"глупо"? "Глупо", "не глупо" - это ведь тоже то же самое!
Он заглянул мне в глаза и произнес:
-- А я питаю к вам искреннее уважение!
-- Я тоже, -- ответил я и замолчал, но потом поправился. -- Я тоже
питаю к вам уважение!
-- Да? -- обрадовался Стоун. -- А за что?
Я подумал и нашел искренний ответ:
-- За то, что выжили!
90. Я все сверху вижу, - и прошлое, и будущее
Старушка с печенью в переднем ряду принялась уже припудривать для
лондонцев синюю бородавку на лбу, а закрылки за окном задвигались на
проворных штырях. Свет в небе слабел, отчего краски внизу, зеленые, синие и
желтые участки земли, обретали промежуточные оттенки, намекая, что скоро
сольются в единый глухой цвет. Когда самолет нырнул вниз еще несколько раз,
- посреди зеленых полей проступили светлые сгустки поселений.
Потом пиджак Мэлвина Стоуна свалился ему в ноги: машину наклонило вниз,
и она пошла медленно, как если бы собиралась остановиться в воздухе и
зависнуть над землей. Под крылом не спеша оборачивался и уползал назад
оранжевый холм, а когда он исчез, я разглядел внизу на сером шоссе одинокий
белый автомобиль с включенными фарами. Шоссе было прочерчено через зеленые
поля от белого городка со средневековым замком в середине до другого точно
такого же городка с таким же замком.
Я отметил про себя, что вижу длинную дорогу между двумя поселениями
людей и вижу еще машину на дороге, а в машине - представил я - сидит
небритый и уставший человек. Эта нехитрая картина показалась мне вдруг
удивительной по каким-то не ясным причинам.
Вскоре одна из них прояснилась: было удивительно, что отсюда, сверху, я
вижу нечто такое, чего не увидел бы внизу, - вижу автомобиль на дороге и
вижу сразу откуда он уехал и куда приедет, и в то же время не вижу в том
никакого смысла. Ни в том, что он едет из этого городка, ни в том, что, пока
он едет, день старится и вечереет, ни в том, что приедет в этот, ни в том,
что я все это отсюда вижу, - и прошлое, и будущее. И ни в том даже, что
никому там, на земле, этого не увидеть, как не видит этого небритый водитель
в этом автомобиле, - не видит уже откуда уехал, как не видит уже своего
прошлого, не видит еще и куда в конце приедет, как не видит он своего
будущего. Просто едет и видит только то, что можно увидеть, когда едешь на
длинном сером шоссе, застывшем среди ячменных полей и сосновых лесов,
которые тоже видны мне отсюда, сверху, все сразу. Я сознавал удивительность
этой простой правды, но не понимал - что же она значит.
91. Чистая суббота посреди недостиранных будней
К паспортному контролю стояла нестройная очередь из разноцветных
пассажиров, выглядевших вместе как смятая постель. Пристроившись к ней, я
отметил про себя, что это глупое сравнение пришло мне в голову по вине не
столько пассажиров, сколько самой головы, утомленной бездельем, алкоголем и
бессонницей. Подумал с завистью о слонах, умевших спать стоя. Потом - с
мольбой - о горячей чашке итальянского эспрессо. Вышло лучше.
-- Нет, я не верю своим глазам! -- услышал я за собой звонкий женский
голос и звонкий же цокот каблуков. Обернувшись, увидел чистую и юную субботу
посреди недостиранных воскресных вечеров и недовысушенных понедельников.
Подоспевшая толпа состояла из людей, которых я всегда уподоблял пустому
воскресному вечеру или любому унылому будничному дню, и на ее фоне эта
молодая женщина смотрелась именно как ясное субботнее утро. Деталей я
разглядеть не успел, - как не успеваешь разобраться в температуре воды,
которую плеснули в тебя, чтобы разбудить. Отметил только, что она, наверное,
занимается танцем и живет в стране, где пьют эспрессо. -- Нет, я
действительно не верю глазам! -- воскликнула она еще раз и в отчаянии стала
гарцевать на месте.
-- Слушайте! -- сказал ей грубо один из понедельников. -- Не верите -
не верьте, но не тыркайтесь на месте: пропустите кто верит! -- и пожаловался
мне. -- Что за народ пошел!
Я в ответ рассмеялся, а Субботе сказал:
-- Могу сократить для вас очередь на одного человека!
-- Да? -- обрадовалась она. -- А вы не спешите?
-- Я проездом. Мой самолет только через 5 часов. И если даже не успею,
- не беда: во-первых, лечу без дела, а во-вторых, в Россию... Прилетишь
годом раньше или позже - не важно: измениться ничего не может! Я сам родом
оттуда!
-- Вы оттуда? -- еще раз обрадовалась она.
-- Но живу в Штатах.
-- А у меня с собой как раз книга из России!
Потом назвала мне свое имя, но я его моментально забыл. Себя же я
представил ей под каким-то другим сочетанием звуков, потому что надоел себе,
- и в новой стране, рядом с новой женщиной, хотел почувствовать себя кем-то
иным.
-- Почему вы рассмеялись, когда этот грубый еврей на меня тявкнул? --
спросила она. -- Ничего же остроумного!
-- Конечно, нет! -- забеспокоился я. -- Просто вспомнил, знаете, случай
из детства: стоит очередь попрощаться с покойником, который был соседом, и
очередь вдруг застопорилась, потому что одна из соседок стала бить себя в
грудь, причитая, что не верит глазам! И поскольку это длилось долго, те, кто
стояли за ней, потребовали посторониться и пропустить всех, кто глазам
верил.
-- Нет, но я действительно никогда такой очереди на контроле не видела,
-- оправдалась Суббота.
-- Я вам верю, -- соврал я и продолжил волноваться. -- Поверил, кстати,
и соседке, которая тоже никогда не видела соседа мертвым, да еще в гробу! --
и, подавляя новый приступ смеха, добавил. -- А еврей, который тявкнул, он
мерзок. Как все евреи: мало юмора и много мерзости! И никакого почтения к
прекрасным дамам! За это презираю их больше, чем за другое! -- заключил я в
расчете, что вкупе с лестью антисемитизм составляет надежнейший
международный пароль.
Рассчитал, видимо, верно, - она всполошилась:
-- Спасибо, но за что вы их презираете еще?
-- За многое! -- растерялся я и в поисках объяснения обернулся к
грубияну, который, стоя за мной в частоколе подобных ему будничных дней, на
что-то им жаловался. -- Они постоянно жалуются, потому что у них - как это
сказать? - сильный комплекс будущего, и еще потому, что людей ничего так не
сплачивает, как жалоба.
-- Слишком много энергии! -- пожаловалась Суббота.
-- И как ни парадоксально, знаете, воля к смерти! То есть мазохизм!
Хотя жалоба сплачивает, обыкновенным народом евреи быть не желают; из всех
чувств, которые сплачивают, они довольствуются только болью при обрезании и
общими жалобами. Чаще всего на то, что все желают им смерти. А эту опасность
они внушают себе сами, чтобы жаловаться!
Испытав наслаждение от клеветы, я добавил:
-- Кстати, вся эта хреновая идея насчет еврейского избранничества, -
это и есть воля к смерти, то есть кретинизм! -- и, рассмеявшись, вполголоса
договорил. -- Но этот грубиян на избранничество рассчитывать не вправе:
выглядит точно, как окружение, в котором - посмотрите! - все отвратительны и
похожи даже не на евреев, а хуже - на понедельник. И вообще у евреев
короткие ноги!
-- Да, правильно, они все евреи, -- ответила Суббота. -- Мы прилетели
вместе из Тель-Авива.
-- Вы вернулись из Израиля? -- встрепенулся я.
-- Живу там, -- кивнула она. -- А в Лондон - на один день: у меня
примерка. Завтра вечером - уже обратно! Надо только успеть заехать к доктору
Баху!
-- К доктору Баху? -- сказал я, думая не об этом.
-- Эдвард Бах. Не слышали? Это парфюмерный магазин в Лондоне. Всякие
запахи для всяких недугов. Я всегда там припасаюсь.
-- Вы что, еврейка? -- осмелился я, но сразу же поставил вопрос мягче.
-- Вы, например, не итальянка, нет?
-- Нет, еврейка, -- сказала она так же невозмутимо, как если бы
сказала, что да, итальянка. -- И, кстати, из России: уехала ребенком, когда
ноги были короткие!
-- Не может быть! -- опешил я.
-- И даже говорю по-русски, но хочется лучше, -- и, вытащила из сумки
книгу. -- Читаю вот поэтому по-русски...
Я забрал у нее книгу и, стыдясь теперь своей антисемитской тирады,
уставился на обложку невидящими глазами:
-- Да-да, вижу!
-- Извините, это не то! -- вскинулась она. -- Это Маркес, и
по-английски! А читали, кстати? Про "любовь во время чумы"? А вот и она:
Бродский! На ощупь одинаковая - легко перепутать; но она, видите, с
портретом.
Я забрал у нее Бродского и ознакомился с портретом наощупь, а глаза
поднял на ее лицо - что осмысленно сделал тогда впервые, поскольку до этого
момента разглядывал лишь тело, которое - странно! - казалось мне знакомым.
-- Что это вы? -- осеклась она.
-- Я его где-нибудь видел? -- спросил я. -- Ваше лицо?
-- Если живете в Штатах, то видели. И даже тело!
Заметив мое замешательство, она рассмеялась:
-- В основном, в "Мэйсис", но и в других магазинах. С меня делают
манекены. Из волокнистого стекла: это в моде - манекены из стекла... В
модели не пробилась, а в манекены гожусь. Меня делают и тут: прилетела как
раз для новой позы! А делают лучше: традиция! "Мадам Тюссо" и вообще!
-- Да, -- согласился я, злясь на себя за свою традицию усложнения
простой задачи - понравиться незнакомке. -- Говоря о традиции, самая
неистребимая - я говорю о людях - это кретинизм!
-- Вы опять о евреях?
-- Нет-нет, о себе, хотя... я еврей и есть.
-- Знаю: кретинами евреев считают именно евреи!
-- Сказал, чтобы понравиться. Не знал, что вы тоже.
-- Поэтому вы мне и понравились. Я, как все, мазохистка!
Я облегченно рассмеялся:
-- Тогда расскажу про Израиль - почему не стал там жить. Это было после
того, как приехал в Нью-Йорк. Захотелось человеческого...
-- Это и есть мазохизм! -- кивнула она.
-- Да? Одним словом, прилетаю оттуда в Тель-Авив за человеческим. И все
идет хорошо: я даже записал, что воздух там - не пахнет, а благословлен
лавандром! И еду первым делом в Иерусалим к Стене Плача, ощутить заветное.
Дед мой говорил, что самое заветное приходит в голову, если ее приставить к
этой стене.
-- Мой говорил то же самое, но там я бываю только по праздникам - и
слишком много голов! Свою мне бывает не просунуть.
-- А я пробился, но пока пробился, меня обобрала орава торговцев:
пришлось все покупать, было не до них, - Стена Плача!
-- Да! -- сказала она по-русски. -- Вот у вас в руке, то есть у
Бродского, хорошо сказано: "Неважно, что было вокруг, и неважно, о чем там
пурга завывала протяжно".
-- Да: главное - приложить голову, остальное неважно. Но вокруг - пурга
из торговцев, от которых рябило, как он снежинок! Извините за красочность!
Короче - набил сумку скрижалями и прочим хламом. А сейчас извините за
вульгарность! Короче - высосали из души последнюю купюру! Это я опять говорю
образно...
-- Очень образно! -- сказала она, но я не разобрался в тоне:
-- И вот, когда пробился к стене и приставил голову, - пришла и
заветная мысль: как же, думаю, доберусь без гроша в Тель-Авив?!
Она кивнула на кордон из контрольных стоек:
-- А к этой стене, думаете - пробьемся?
-- Минут десять! Спешите к скульптору?
-- Да, это как раз в "Мадам Тюссо".
-- Если б у меня было время, -- снова признался я, -- я бы напросился
посмотреть: меня всегда занимали дубликаты.
-- Полюбуйтесь тогда этой рекламой! -- и кивнула на огромный щит над
стойками. -- Вот там: резинка "Даблминт"!
Щит представлял собой фотомонтаж из двух одинаковых полуголых девиц,
дефилировавших мимо одинаково глупых бронзовых самцов на фоне однозначно
синего и гладкого моря, в котором каждая капля, надо полагать, повторяла
каждую другую.
-- Нет, -- ответил я. -- Я имею в виду не такое! Хотя эта реклама учит
другому: все вы, дамы и господа, одинаково глупы, и потому одинаково друг к
другу относитесь; как к жевательной резинке, - жуете и выплевываете...
Суббота произнесла вдруг фразу, которую я считал своей:
-- Мой скульптор говорит так: жизнь - это то, про что можно сказать
все, что угодно, и все будет правда!
-- Нет! -- возразил я себе. -- Не все! Посмотрите на соседний щит! Про
витамин "Е". И прочтите внизу!
-- "Только "Е" дает мужчине шанс быть им чаще и дольше! Все остальное
время он - ребенок!" -- и рассмеялась. -- Правильно!
-- Я о другом, -- заспешил я. -- Мне казалось, будто мужчиной делает
другой витамин, "С"! Получается - всю жизнь глотал не то! -- и театральным
жестом вытащил из кармана пакет с таблетками "С", а цирковым - метнул его в
урну. Тотчас же испытав неловкость перед собой за все эти глупые слова и
жесты, я умолк.
92. Способность к ненасыщению
Посчитав, что знакомство пришло к концу, она, в свою очередь,
повернулась ко мне спиной. Мне осталось лишь вернуть ей книги, однако
прежде, чем сделать это, я постарался забыться и раскрыл Бродского.
Раскрылся на закладке:
Неважно, что было вокруг, и неважно,
о чем там пурга завывала протяжно,
что тесно им было в пастушьей квартире,
что места другого им не было в мире.
Кроме этой строфы ногтем отдавлена была последняя:
Костер полыхал, но полено кончалось;
все спали. Звезда от других отличалась
сильней, чем свеченьем, казавшимся лишним,
способностью дальнего смешивать с ближним!
Видел эти строчки и раньше, но только сейчас они обрели какой-то
тревожащий смысл. Забыться не удалось, и, прислушавшись к себе, я обнаружил,
что этот смысл в слова привносит стоящая ко мне спиной женщина, отличавшаяся
от толпы, как юная суббота от будней, - взбудоражившим меня "лишним
свеченьем". И неважно, что было или есть вокруг, неважно, что везде в мире
тесно, и нигде в нем ни мне, ни кому-нибудь другому, по существу, нет места.
Все это и другое неважно, поскольку, хотя "полено кончалось", костер во мне
полыхал, и жила еще во мне эта животворная сила - способность дальнего
смешивать с ближним.
Я закрыл книгу и, подняв взгляд на Субботу, не спеша осмотрел ее с
головы до пят: хотя на обнаженную и прозрачную я, оказывается, не раз
заглядывался на нее в витринах "Мэйсис", ничто в ней мне не было знакомо.
Это была чужая женщина, которая живет там, где я отказался жить, потому что
в ее страну можно было все-таки влюбиться; женщина из другого поколения,
любящая других мужчин, такая же отчужденная от меня, как ее дубликаты в
Америке и все люди в толпе. Которая спешит, суетится и бьет каблуком по
кафельному настилу, потому что не дождется своего череда, то есть бесследной
развязки простейшего из каждодневно возникающих узлов, повязавших нас сейчас
на мгновения. Не знал я из своего прошлого даже ее духов. Но в этом
неведомом мне аромате - как и во всем ее столь далеком существе - я сперва
услышал, а потом или до этого или одновременно увидел, ощутил, узнал что-то
безошибочно близкое.
Мгновенное объяснение мгновенно же показалось ложным; то было не
вожделение: хоть я и стоял тогда к ней впритык, ближе, чем к кому-нибудь в
мире, и хотя мог представить ее себе нагою яснее, чем других, - никакая
отдельная часть этого тела в воображении не возникла. И в то же время я
чувствовал его такую простейшую сущностность для моего тела, которая страшит
невозможностью раздельного с ним бытия и пробуждает способность к
ненасыщению, как не насыщаешься ни верхней, ни нижней половиной самого себя.
Меня захлестнула неведомая дотоле горькая обида на жизнь за то, что эта
женщина была далека от меня и отчуждена; не обида даже, а больнее, -
глубокая жалоба, которую кроме как смертью можно заглушить только ее
противоположностью, - любовью. Да, повторил я про себя чуть ли не вслух,
любовью: она и делает далекое близким...
И вслед за этим во мне развернулось желание отбить у мира это чуждое
мне существо, чтобы оно стало тем, чем может стать, - ближним. Отбить его у
мира в бесконечном акте любветворения, которое не признает окончания
праздничной ночи и наступления будничного утра, и в котором ублажение плоти
является сразу непресыщающим и случайным. И которое потом, когда
исчерпываешь всю способность своей плоти к наслаждению и перестаешь ощущать
ее отдельность, завершается не грустью из-за того, что все длящееся
заканчивается, а - примирением с жизнью и тихим праздником присутствия в ней
твоего ближнего. Столь необъяснимо ближнего, что становится понятной еще
одна причина нашей печали при уходе из жизни, то есть при расставании с этим
человеком.
Потом, не отводя от Субботы невидящих глаз, я вдруг вспомнил, что
только недавно читал об этой печали, - и вздрогнул от неожиданности: она
была у меня в руках, эта самая страница, в этой книге про любовь во дни
чумы. Стал лихорадочно листать ее сперва с начала, а потом - в нетерпении -
с конца; сбившись с ритма, перепрыгнул через много листов на страницу,
оказавшуюся загнутой, и быстро, как по ступенькам на лестнице, стал сбегать
взглядом по строчкам. И чем - ниже, тем беспокойнее стучало в груди: они
должны быть здесь, эти слова, в этих строчках...
...Вот он падает с лестницы во дворе своего дома, этот доктор, и
начинает умирать; вот выбегает на шум и она, жена; вот они, эти слова, -
отдавленные ногтем, как и в другой книге о "способности дальнего смешивать с
ближним"... "Она увидела его уже с закрытыми для этого мира глазами, уже
неживым, но из последних сил увернувшимся на миг от завершающего удара
смерти, на один миг, позволивший ему дождаться появления жены. И