Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
и мне напоминаете! Да? Называется -
"сапожник без сапог": я - мастер по копиям, а вашу вспомнить не могу! Но не
думайте, что не стараюсь. Знаете, я люблю только древних евреев, один из
которых - его звали Бахья - сказал, что если б человек не обладал
способностью забывать, его бы не покидала печаль. Но, с другой стороны, все
зависит - что забываешь; иногда забываешь не ту вещь, - как я вот сейчас:
вспоминаю и не могу вспомнить на кого же вы похожи, да?
...Мы уже сидели на скамейке среди голубей, столь же привязчивых, как
доктор Краснер, который начал теперь рассказывать о том - что же он все-таки
имел в виду вчера, утверждая, будто никто не хочет жить вечно, но каждый
мечтает - сначала. Перестав его слушать, я раскрыл книжицу на заложенном в
нее пальце и вернулся к прочитанному: "Если каждую частицу во вселенной
заставить двигаться в противоположном направлении, курс вещей кардинально
изменится. Брызги разбившейся капли в подножии водопада станут не
рассыпаться и исчезать, а, наоборот, возвращаться в сплошную водяную стену и
падать уже не вниз, а вверх. Все живые существа начнут жить наоборот,
прекрасно зная наперед что произойдет с ними, но не имея представления о
прошлом. Микроскопический мир способен обратить вспять стрелку времени и
вывернуть наизнанку макроскопический."
Невероятно! -- шепнул я про себя и задумался, не уводя взгляда со
страницы, чтобы не спугнуть Краснера, который разговаривал на ту же тему с
голубем. Что же получается? Получается, что рыжий поэт, декламировавший нам
в Первом салоне поэму о должном образе жизни, - прав: жизнь следует начинать
со смерти, и это вполне возможно! Может быть, с этого и надо начинать,
потому что все прочие попытки начать сызнова сводятся лишь к продолжению той
же жизни! Краснер прав: не желая жить вечно, каждый хочет начать еще раз. Но
почему? Потому, что возвратиться в мир или начать все заново значило бы
посрамить смерть, лишить ее значения финала, который выбрасывает нас обратно
в ничто...
Хорошо сказал об этом Залман на Нателиной панихиде: "Беда случается с
нами уже при рождении, когда нас подвешивают за ноги, и хлынувшая в голову
кровь обрекает нас вместе с жизнью на несчастья, ибо разрывает в мозгу очень
нежный сосуд, ответственный за связь с другими людьми и со всем
мирозданием." А дальше - еще лучше: "Это несчастье мы освящаем надрезом
пуповины. В первое же мгновение мы оказываемся калеками и начинаем жить
только от своего имени, единолично, а потому боимся смерти, как никакое
животное, которое, подумайте, умирает так же легко, как живет. Мы не умеем
умирать, и этот грех, лишая нас способности жить, утверждает торжество
смерти над жизнью"! А дальше он сказал, как говорят в откровениях: смерть -
это не конец, и если жизнь кажется нам иллюзией, то такою же иллюзией
является смерть!
Вспомнив, однако, что эти слова Залман изъял из моей тетради, я решился
сейчас пойти дальше: наша готовность начать жизнь сначала есть трюк,
приучающий к восприятию смерти как фарса, как иллюзии, а не как настоящей,
главной и финальной трагедии. Мечтая начать все заново, мы мечтаем о смерти,
которая возвращает нас к жизни. Смерть - и это удивительно! - становится
условием непрекращения существования. Она начинает обретать
привлекательность, и, как образ умирающего Христа, подспудно внушает нам
надежду. Отсюда и тяга к саморазрушению, - у человека, у человечества, у
вселенной. Хотя никто этого и не сознает! Да, только смертью можно
преодолеть смерть, и только она возвращает нас к прошлому, к проживанию его
заново!
Мы хотим жизнь, потому что жизнь - это хорошо, и знаем мы это потому,
что какое-то время в ней уже пробыли и хотим, чтобы это состояние не
исчезало, а продолжалось. Мы хотим не вечной жизни, не будущего, которого
никогда не переживали и которое ничего нам не говорит, ничего для нас не
значит, - нет! Мы хотим другого, - нескончаемого переживания того, что
знаем: прошлого; постоянного возвращения в него; постоянного пребывания в
нем. Настоящего не существует, настоящее есть пребывание сегодня, сейчас, в
прошлом, продолжение прошлого и возвращение в него. Поэтому и жить надо из
будущего в прошлое, наслаждаясь им не только заново, но и по-новому, ибо
сейчас уже знание будущего, то есть того, что предстоит пройти, а на деле
уже пройдено, прожито, то есть фактически знание прошлого, - это знание
сейчас уже не отягощает страхом конца: ты уходишь не в смерть, а в начало, -
к тому, что было! Это торжество над тиранией времени! И обращение его
стрелки вспять!
И еще - а это сейчас важно: моя внезапная, паническая и с виду
неправдоподобная одержимость Субботой, эта сумасшедшая охота за ней, есть не
тяга к неизведанному, а, наоборот, - необоримое стремление к испытанному, к
жизни, к ее продлению, которое возможно лишь если начинать всегда заново! Но
самое главное вот что: эта охота за Субботой, эта надежда ее найти все еще и
удерживала меня от того, чтобы окончательно поверить в спасительность
смерти...
98. Все в жизни - и "одно и то же", и "наоборот"
Дальнейшее произошло быстро, - как последние события в жизни. Я вернул
Краснеру его книгу, и, поднявшись со скамейки, мы пристали к толпе. Через
двадцать шагов случилась витрина магазина "Кукай", а в ней - стеклянная
Суббота. Краснер замер на месте, а потом - на том же месте - попытался
подпрыгнуть, что у него не получилось по очевидной причине. Получилось
другое: набрав в свое грузное туловище двойную порцию воздуха и то перебивая
себя, а то наскакивая последующими словами и фразами на предыдущие, он
прокричал мне в ухо, что - да! - наконец-то вспомнил: я похож на скульптора,
на автора этого манекена, один к одному, - как в "Мадам Тюссо"! Только он не
из Грузии, а, наоборот, из Израиля!
Почему "наоборот", спросил я его, ошарашенный, хотя раньше никого из
тех, - в том числе и себя, - кто произносил это слово в таком же странном
смысле, я не спрашивал: почему вдруг "наоборот"? Не спрашивал, поскольку на
этот вопрос не могло быть ответа. Краснер его имел: а потому, что все в
жизни сразу и "одно и то же", и "наоборот"! Удовлетворившись объяснением, я
всучил ему телефонную карточку и попросил разыскать скульптора.
Пока Краснер, едва вместившийся в телефонную будку, разыскивал
скульптора среди общих с ним знакомых, я, несмотря на теперь уже типичный
английский дождь, не отрывал взгляда от Субботы, переставшей казаться мне
по-стеклянному безжизненной, поскольку я думал, будто, поняв почему она мне
нужна, я наконец-то ее настиг, и жизнь моя отныне не просто продолжится, а
начнется сызнова. Но Краснер оглушил меня тем, что я уже слышал: этот
скульптор улетел вчера в Австралию! Надолго, спросил я. И тут, не вылезая из
будки, Краснер сообщил мне нечто одновременно знакомое и неожиданное, как
одновременно знакомым и неожиданным бывает только страх: может быть,
навсегда, потому что у него тут семья, а он улетел с манекенщицей, которую
любил еще в Израиле. "Навсегда?!" -- выдавил я из себя еле слышно. А может
быть, кстати, и нет, ответил Краснер, потому что второй общий знакомый -
правда, наоборот, не израильтянин и даже не еврей - сообщил ему другое:
будто этот скульптор, отличаясь неубывающим интересом к свежей женской
плоти, уговорил свою заезжую шиксу не возвращаться домой, а потрахаться с
ним недельку среди австралийских прерий.
-- Неправда! -- рассвирепел я. -- Она сегодня летит в Израиль!
Опомнившись, похлопал его по жирному брюху и пролепетал:
-- Последнее одолжение: узнайте когда вылетает "Эль-Аль".
99. Каждая голова напичкана противозачаточными средствами
В специальном отсеке для пассажиров "ЭльЪАль" бросились в глаза
длиннобородые хасиды с молитвенниками в руках и гладковыбритые полицейские в
черных же униформах, но с автоматами. Полицейские расхаживали взад-вперед с
достоинством, - как торжественное обещание оградить пассажиров от
террористов, а хасиды раскачивались тоже с достоинством и тоже взад-вперед,
- как гарантия, что позже, во время пребывания над облаками, пассажиров не
посмеет обидеть Верховный Мастер Террора. Субботы среди них не было, и
"ЭльЪАль" улетел без нее...
Потом я перебрался в беспошлинный бар, расположился спиной к публике, а
лицом к зеркалу, заказал полный фужер коньяка, опрокинул его в глотку и стал
наблюдать как на моем лице неотвратимо прорастала щетина. Несмотря на
громкие голоса, громкую музыку и громкие объявления о рейсах, ничто не
отвлекало меня от зеркала, в котором отражался привычный ход времени,
продвигавший меня, - как и всех, - к концу. Смотрел я на себя очень долго, -
пока не провалился в короткий, но знакомый сон. Приснилась сова, летевшая в
высоком небе - сперва над зеленым лугом, усеянном белыми быками, как усеян
шарами бильярдный стол, а потом над синим морем, гладким, как мемориальная
плита. Сова, в конце концов, устала, и, когда море снова перешло в луг,
спустилась на жердь со скворечником. Не поместившись в нем, - тяжело, из
последних сил, взмахнула грузными крыльями и вернулась в небо. Потом мне
почудилось, будто меня разбудил голос раввина Меира: если увидишь этот сон
еще раз, подними себя над собой, разбей о колено и начни жить сначала.
Разбудил рыжий поэт, который просил в Первом салоне деньги, но не
получил их: растормошил и крикнул мне в ухо, что скоро на посадку, - Москва
начала принимать. А что, спросил я, прошел путч или не прошел? А хуй его
знает, воскликнул поэт: главное - принимают! Я сказал ему, что в Москве мне
делать нечего, - посижу в этом в баре. Тогда он предложил заработать на этом
деньги, поскольку у меня билет в Первом классе: с путчем произошло что-то
интересное, и в аэропорт нагрянули заспешившие в Москву люди, а среди них -
богатая американка, которая предлагает четыре куска за кресло в Первом
салоне. Я кивнул головой, передал ему мой билет и обещал половину, если
продажей билета займется вместо меня он. Через четверть часа поэт принес мне
две с половиной тысячи долларов, сказал, что ему удалось содрать с
американки лишнюю тысячу и благословил меня на всю оставшуюся жизнь. Потом
принес фужер коньяка и предложил чокнуться с ним.
-- За что? -- спросил я.
-- Сейчас скажу! -- рассмеялся он, выпил свой фужер и, вытащив из сумки
мегафон канареечного цвета, приложил его ко рту.
Мегафон сказал, что это - новое стихотворение, которое не успело еще
найти ритма... Каждая голова напичкана противозачаточными средствами, а
потому в мире утверждаются аллергия к будущему и великая лень. Но этого не
достаточно: праздник придет когда мы научимся не помнить и прошлого, которое
отравляет нас надеждами и страхами. И будущее, и прошлое заставляют человека
кем-то стать: кем-то другим или же самим собой, но лучше, чем есть, - то
есть опять же кем-то другим. И это плохо: надо стремиться к тому, чтобы
стать никем, надо перестать знать что знаешь и делать что умеешь. Но это так
же невозможно, как начать жизнь сначала. Остается только помнить, что никто
из нас не создан ради себя, и даже человечество создано не ради себя. И даже
мир не создан ради себя. Все существует ради Извечного Существования!
После короткой паузы поэт вернул мегафон в сумку и снова рассмеялся.
Потом выпил и мой фужер, взглянул на часы и сказал, что пора расставаться. И
еще раз благословил меня за деньги. В голове моей, как щетина на лице,
неудержимо прорастала главная мысль, рядом с которой остальное казалось
ничтожным. Вынув из кармана деньги, я протянул ему и их. Поэт отмахнулся и
сказал, что столько он не успеет потратить.
-- Возьми! -- настоял я.
-- Хорошо, -- согласился он, -- но тогда я верну ей тысячу: она
рассердилась, когда я потребовал у нее пять.
-- Кто? -- не сообразил я, прислушиваясь к шуму, которым сопровождалось
прорастание главной мысли.
-- Фонда.
-- Еще раз! -- вздрогнул я.
-- Джейн Фонда! Твое кресло купила артистка.
Я задумался, но ничего не сказал. Потом спохватился и передал еще поэту
кулек с пузырьками Баха:
-- Возьми и это, может пригодиться.
-- А что там?
-- Капли против всего - от отчаяния до оптимизма.
-- Мне тоже уже не нужно, -- сказал он.
-- А почему не нужно тебе?
-- Я подумываю о более сильном средстве! -- ухмыльнулся он и вынул из
сумки книгу. -- "Последний исход."
-- "Последний?"
-- Последний! -- и дочитал заголовок до конца. -- "Руководство к
самоубийству: 100 лучших способов".
-- Не может быть! -- поразился я тому, что жизнь повторяет мысль
раболепно. -- И какой из лучших лучше?
-- Каждому свое! -- ответил он. -- Я предпочитаю самоубийство в утробе,
но про это тут ничего не написано...
-- Всю прочел? -- спросил я.
-- Возьми! -- и, протянув мне книгу, ушел.
100. Безопасней всего кончать с собой в утробе
Когда поэт почти скрылся из виду, мне показалось, будто я снова вижу
себя, - теперь уже от меня удаляющегося. С сумкой через плечо, а в ней -
мегафон канареечного цвета.
Под шум прораставшей в голове мысли я стал листать книгу, с каждой
новой страницей убеждаясь в том, что, действительно, безопасней всего
кончать с собой в утробе: все остальное вдобавок хлопотней. Из 12 финальных
инструкций для самоубийц внимание привлекла последняя: "Оповестите о
задуманном близких". Ринулся к телефонной будке и позвонил домой. Не было ни
жены, ни дочери, ни матери. Ответил себе из Америки сам: "Меня нет, но у вас
есть короткое время сказать любые слова", - а после сигнала началась далекая
записывающая тишина.
Сказать мне себе оказалось нечего.
Стало даже смешно, что люди оставляют друг другу какие-то слова, но
стоило мне повесить трубку и прервать свою с собою же связь, - прорастание
главной мысли прекратилось: выступила другая мечта, помочиться.
Я поспешил в сортир, расстегнул ширинку, пристроился к незанятой вазе и
заметил на днище большую нарисованную муху. Все вокруг целились своими
пенисами в свое насекомое, но мне показалось более драматичным угодить
струей в центральную из узких хромированных дырок. Еще не отмочившись, я
ощутил, что эта случайная мысль помочиться начала сворачиваться, уступая
место прежней, главной, мечте, которая теперь была уже настолько близкой,
что спастись от нее становилось невозможно.
Я сдвинул голову вправо и увидел вялый, как залежавшаяся морковь,
половой член, приданный полицейскому. Потом свернул взгляд правее и
остановил его на незастегнутой кобуре с пистолетом...
Вашингтон - Лондон