Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Джин Нодар. История моего самоубийства -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  -
И не просто очень нету, а Он к тому же и злой. И не терпит, если кто-нибудь еще - очень великий! Понимаешь? -- Понимаю, -- не понял я. -- Нет, не понимаешь! Я хочу сказать сейчас о Хаиме, -- и кивнул на своего крохотного близнеца, которого старики укладывали на кушетку. -- Ты видел куда он загнул? Уже совсем там был! -- и снова ткнул пальцем в звезды. -- Еще один раз вдохнуть - и все! - и был бы там! Облака были очень внизу, видел? Хаим был уже почти там, я тебе говорю, а Он испугался! Нет, не испугался, а разозлился от зависти, потому что Его самого там нету! -- Кто разозлился? -- проверил я. -- Кто? -- Он! -- и тою же рукой, которой продолжал держаться за меня, Ричард ткнул в небеса. Я проводил взглядом наши руки и сперва зажмурился от яркой вспышки в небе, а потом заметил, что одна из точек в звездной толчее моргнула и полетела вниз. -- Помню! -- вскрикнул Ричард и сдавил мне ладонь. -- Что?! -- опешил я. -- Кричи: "помню"! -- и выкатил глаза. -- Когда падает звезда, надо кричать "помню!", иначе Он отнимет память... А Сам все хочет запомнить, видишь? Я говорю об этой вспышке, - как у тебя. Делать Ему, видимо, тоже нечего! Тоже фотографирует! Потом - после того, как я сделал усилие получше запомнить все, что уже помнил - Ричард отпустил меня и развернулся к старикам. Хаим лежал спиной ко мне на кушетке, свернувшись в тесный калачик, как лежат в утробе. Спиной ко мне у этой кушетки стояли и остальные, перебирая, как и вначале, бусы в занесенных назад руках. Время от времени в ведерко за ними по-прежнему шлепалась с потолка капля талого снега. За ушедшее время влаги, видимо, накопилось много, потому что звук был уставший. Еще более скорбной - на бревенчатой стене - показалась мне изломанная тень свечки, которой вместе с луной удавалось отвоевывать у мрака только зыбкие очертания людей и предметов. Насчитав от растерянности с дюжину шлепков капавшей сверху воды, я убедился, что настало время прощаться и обернулся к Ричарду. Он не ждал того, смутился, крякнул и поднес к глазам мохнатые кулаки. Присмотревшись, я заметил слезы, застрявшие в бороздках морщин под глазами старика. Просушив на лице влагу, он придал ему виноватое выражение: -- Хаима жалко... Но он прав: главное в жизни - не умирать! Надо всегда откладывать это на потом. Все время! -- Пора идти! -- вздохнул я и кивнул в сторону звезд за окном. -- Прошло много времени... -- А ты думал - не пройдет? -- вздохнул и Ричард. -- Я не думал, что так быстро пройдет столько времени. Хаим не оборачивался. Только шевельнул папахой: -- Дайте человеку вино. Ричард шаркнул в сторону, и меня, оставшегося наедине со свечкой под окном, охватил стыд. Старики стояли гурьбой у хаимовой кушетки и смотрели сейчас на меня. Когда Ричард вернулся и протянул мне стакан, наполненный, как почудилось, лунным светом из окна, я догадался: стыдно было из-за того, что покидал их всех на пророка, которого никто из них не дождется. -- Лехаим! -- буркнул я виновато. -- Дай вам Бог жизни! Опорожнив стакан, я поднял сумку и пошел к двери. Закрыл ее не поворачивая головы, загруженной запахом воска и кожи. Оказавшись на воле, увидел картину, похожую на сон. Впереди расстилалось ночное небо в тех же темных подтеках, которые зияли на потолке в синагоге. Но чем дальше я удалялся, тем настойчивей просилась в голову мысль, что ночь - не отрицание света, а утверждение свободы от дня. Благодаря этой свободе ночью исчезают многие привычные вещи вокруг нас и возникает новое пространство, населенное мигающими звездами: подобно тому, как они хранят память обо всем, что случилось, другие звезды, скрытые от глаз за подтеками, запоминают чему случиться не привелось. Расстилаясь далеко по горизонту, этот новый мир обнимал собою не только все на свете пространство, включая Америку, но и все на свете время вплоть до мгновений, когда жизнь только начиналась. Потом в этом внезапном пространстве, в этом отдаленном времени передо мной что-то начало клубиться и просеивать на землю одну звезду за другой. Падали они не тяжелым, стремительным грузом, а кружась и мерцая, как обессилевшие светляки, - петляли на лету, вязали узлы и угасали только когда, как велел Ричард, я кричал "Помню!", а эхо разносило мой голос по всем уголкам ночного мира. В сердце - неизвестно откуда - прокралось веселье, и все вокруг представилось мне игрой ума... 23. Хотя мир есть игра ума Хотя мир есть игра ума, правилам этой игры ум научился, увы, у мира. В письме, которое дала мне прочесть Ванда, дочь Хаима Офелия сообщила мне, что ее отец умер от астмы, а теперь - пусть даже пророк и изволит поселиться в грозненской синагоге - миньяна все равно не получится. " ...Отца похоронили вчера, а уже сегодня пришли из горсовета и велели старикам освободить синагогу в месячный срок. Приходил председатель по фамилии Арсануков. Звать Тельман. Вел себя нагло. Я ему: это же старики, безвредные люди, дайте им дожить до смерти. А он - не поверите! - он говорит: не старики это, а евреи. Не знал, что я Хаимова дочь, знал только, что - из Москвы, то есть, значит, пойму его. Но я ему: какая разница, старики или евреи; или вообще: евреи - не евреи? А он: это уже научно доказано, что есть разница. Говорит, что даже Америка признала это по радио! Евреи, говорит, вредные люди. А он писатель, этот Арсануков, или даже поэт, и я ему говорю: вы же писатель или даже поэт, как такое можете говорить?! А он: все писатели это знают; даже Солженицын; хотя он враг, но насчет евреев прав: послушай, говорит, американское радио, - каждый день про это крутят. Я радио не слушаю, но я уверена, что Арсануков врет, чтобы оправдать слова насчет стариков. А они в страшном отчаянии, - не переживут этого, но дело не только в этом. Они так долго защищали эту синагогу, от всего отказались, и хотя они просто слабые старики, и никто им не помогал, они - вы же видели! - ее не отдали. А сейчас, если ее заберут, ничего тут уже от нас не останется, и это неправильно. Я-то живу в Москве и в синагогу не хожу, но мне будет обидно; получается, что не только отец и его друзья, но и все другие, кто когда-то здесь жили, - жили, получается, напрасно и не сумели выполнить главного: передать новому поколению что получили, когда сами были новым. Отец мой Хаим говорил, что человек не вправе положить конец существовавшему до него, даже если ему это не нужно. Вы скажете: а где - покажи! - новое поколение?! Я говорю им то же самое, но они твердят, что это - дурной вопрос, потому что никто не способен жить сегодня в завтрашнем дне; и еще они утверждают, что самые умные из пророков не предсказывали событий до тех пор, пока эти события не случались. Я не совсем это понимаю, хотя чувствую, что они хотят сказать этим больше, чем просто, будто будущее известно только Богу и будто - если отстоять эту несчастную синагогу - кто из людей может знать откуда вдруг появится новое поколение?! Но как, спрашивается, отстоять?! Я сказала им, что помочь не смогу, а они сперва не хотели этому верить, потому что я живу в Москве. Ричард потом, слава Богу, объяснил им, что Москва не Америка. И тут он вспомнил про вас, - вспоминал, оказывается, часто, но тут он вспомнил, что вы в Америке, должно быть, большой человек: слушал, говорит, Америку и услышал ваш голос. И все остальные тоже обрадовались. Говорят, что хотя вы гостили у них недолго, они вас полюбили, а отец мой Хаим вспоминал вас, оказывается, даже чаще них. Они почему-то считают, что вы тоже вспоминаете о них и тоже их любите. Старики - как дети: верят во что хотят верить. Не сомневаются, что вы сможете им оттуда помочь, хотя мне-то их за это жалко. Я сначала решила, что притворюсь, будто написала вам, но писать не стану, потому что кроме Бога - если он вдруг существует - никто и ничем помочь тут не сможет: их отсюда погонят, а синагогу отберут. Но, знаете, солгать им не решилась: кто знает, сказала себе, может быть, Бог существует. Вот и написала вам, а письмо это пошлю не по почте, а через знакомую из Москвы: она скоро полетит в ваши края, и я попрошу ее принести конверт прямо на радио. Извините еще раз за беспокойство, но если бы вы видели их лица! Они сидят сейчас вместе на той самой кушетке, где спал отец, и смотрят на меня - пока я пишу это - такими глазами и с такой надеждой, что Вы не станете меня ругать. Ричард требует приписать, что решил подарить Вам зурну, на которой отец играл тут для вас. Глупо: зачем вам зурна в Америке! - но он требует. Я ему объяснила, что даже музыка у вас уже электронная, и люди не надрывают легкие, чтобы создать красивый звук, когда для этого достаточно нажать кнопку. Но Ричарда не переубедить; очень гордый; до сих пор уверен, что никогда не умрет. Но я все-таки попрошу подружку принести вам эту зурну, а вы можете выбросить. Вот и все! С уважением, Офелия, дочь Хаима Исраелова, Грозный, Чечено-Ингушская республика". ...Опасаясь возвращения начальства, Ванда поминутно толкалась своим огромным бюстом и выглядывала в коридор, но возвращать ей письма я не торопился и прочитал его столько раз, что многие слова утратили конкретное значение и, подобно краскам, образам или звукам, стали поднимать во мне разные, отдаленные друг от друга ощущения. Сплетаясь воедино, они сложились в то редкое переживание, которое - будучи чем-то большим, нежели их единство - оказалось неожиданно точным выражением моего естества. Имени у этого переживания не было, ибо для единичных состояний слов нет. Описать трудно даже его содержание, поскольку, например, чувство любви, всколыхнувшееся во мне при мысли о стариках, было настолько емким, что вместило бы в себя весь человеческий мир. То же самое случилось и с чувством сострадания к их печали. Всем нутром я вдруг ощутил, что любая жизнь исполнена печали, - даже жизнь начальников, которых Ванда высматривала сейчас в коридоре и которые, замыслив зло против меня, утаили это письмо, а быть может, и зурну. В душе стояла жалость, - прежде всего к старикам, но не только к ним, а даже к врагам, ко всему человеческому роду. Была в ней еще и горечь от понимания незащитимости этих немощных людей, о которых писала Офелия, - но не только их: незащитимыми казались мне все, и из-за этого я ощущал глухую боль, как от ожога в глотке. Меня охватило странное состояние духа, - как если бы где-нибудь среди непролазной толпы я вдруг нежданно-негаданно животом к животу столкнулся с собственным же естеством, - ничем уже от глаз не защищенным, ни одеждой, ни даже кожей. Когда я оправился, наконец, от шока узнавания самого себя, - уже миновавшего меня и затерявшегося среди людей за моей спиной, - во мне всколыхнулось чувство стыда за себя, какой я есть в одежде и коже, каким я был когда - незадолго до прочтения этого письма - произнес при Ванде фразу, умилявшую меня самого своей грустной иронией и блеском. Смысла, Ванда, сказал я ей, нет ни в чем настолько, что если бы даже он в чем-нибудь был, а мы с тобой, в отличие от всех, этот смысл обнаружили бы, - то какой в этом может быть смысл?! Ванда не разобралась в этих словах и нахмурилась, после чего, допустив, что помимо алабамской крови она носит в себе и польскую, я собирался выразиться доступней, - высказать ей польскую мудрость, согласно которой все на свете отвратно, и надежд нельзя возлагать даже на его конец. На случай непонимания ею и этих слов я приготовил доступнейшую из моих фраз: все на свете есть хуета хует и всяческая хуета! Еще доступнее выразилась тогда Ванда: вытянув из кармана под грудью отсыревшую на сгибах бумагу и всучив ее мне, она сказала, что пока на свете живут наши растерянные соплеменники, которых некому защитить от "крыс", всем нам остается только "рвать и метать". Стыдно было и от того, что перед неотвратимостью беды моих соплеменников растерянным и беспомощным казался себе я сам. И вот из-за всего этого, - из-за желания любить кроме этих стариков всех на свете людей, но невозможности это сделать, из-за желания сострадать каждому на свете человеку в его горе, но полной же невозможности это сделать, из-за желания отвратить беду от стариков и вообще от всякого человека, но неумения упастись даже от собственной, из-за желания быть не евреем, а просто человеком, но невозможности сделать и это, из-за желания всегда и искренне - подобно грозненским старикам - верить в существование смысла, но полной невозможности это сделать, из-за желания, кстати, знать наверняка, что в существование смысла искренне и всегда верят хотя бы те же старики, но невозможности знать даже это, - из-за всего этого и другого, совсем уже описанию не поддающегося, из-за всего, что сплелось воедино в этом моем редком душевном настрое, мне захотелось вдруг громко взвыть и выть бесконечно - до тех пор, пока, оглушенный этим воем, мир вокруг не образумится и не станет справедливым. Причем, доставляло боль даже само это желание, поскольку было мучительно сознавать мое полное недомыслие относительно того каким же именно этот мир должен быть, чтобы быть справедливым; сознавал я лишь то, что, если все может быть хоть чуточку лучше, все должно быть совсем иначе. Не совладав с яростным хотением выть, я, однако, сделал это беззвучно: то был даже не вой, а звон, - как если бы в ухо угодила цикада и ошалела от неумения вырваться из черепа. Когда звон в голове и этот настрой из спутавшихся переживаний исчезли внезапно, как обрывается верещание цикады, - изо всего, что промелькнуло в моей душе пока я стоял в прихожей с письмом в руках; больше, - пока работал в этом заведении, или еще больше, - пока жил в этой стране и вообще на свете, - изо всего этого остался сейчас лишь одинокий, глупый и потерянный, как булыжник в песках, груз: моя неотступная жалоба... А трещание цикады оборвала Ванда: крикнула "Идут!" и вырвала из моих рук письмо. 24. Жить быстрей, чем 60 секунд в минуту Пришли, как всегда, вместе. Смеялись, но, увидев меня, осеклись и скривили лица: Марк Помар - в гримасе утомленного мыслителя, а Герд фон Деминг - жизнерадостного недоумка. "Здравствуйте! -- сказал я. -- Здравствуйте, господа!" Помар не ответил, а Деминг объявил, что мы уже здоровались дважды: в первый раз утром, а второй - только что, когда я сказал "здравствуйте" без "господа". Я согласился условно, объяснив, что если я, действительно, здоровался утром, чего не припомню, - то да, перед тем, как сказать "господа", здоровался, получается, дважды. Пока, освобождая для начальства прихожую, Ванда выносила себя в коридор, а Помар, прищемив пальцами ноздри, спешил протиснуться мимо нее к своей двери, Герд, не переставая улыбаться Ванде, отметил, что каждый человек вправе здороваться столько раз, сколько ему хочется, а может быть, и больше. Он сказал еще, что одна из его секретарш по мюнхенской работе, благоухающая дама африканского происхождения, здоровалась с ним каждый день многократно, и от этого он получал удовольствие, потому что, здороваясь, она утверждала свои гражданские права. Поскольку я всегда презирал не идиотов, а тех, кто считал выгодным им подражать, и поскольку презрение прибавляет наглости, я заявил в ответ Демингу, что всякая дама африканского происхождения вправе также быть дочерью любого народа, - от поляков до зулусов, которые, кстати, вместо "здравствуйте" имеют обыкновение плевать в глаза. Громче Ванды и с виду простодушней расхохотался сам Деминг. Зайдя вслед за ним в кабинет Помара, я не знал с чего начать и стал смотреть в окно, в котором на фоне дряхлого неба появился красный дирижабль с привязанным к нему полотняным хвостом, полощущим на ветру строчку из расхожего шлягера: "Don?t worry, be happy!" Когда этот дирижабль проплыл, приплыл другой - с таким же советом. А потом - еще один. Не исключено, что это был один и тот же, - назойливый, как уорхолловский дубль. -- Куда вы смотрите? -- возмутился Помар. -- На дирижабль, -- кивнул я на окно, -- и пытаюсь выяснить что это: дирижабль или дирижабли. -- Что?! -- ужаснулся Марк и шагнул к стеклу, из чего я заключил, что волновался он сильнее меня и потому все это время дырявил окно невидящим взглядом. Втроем мы уставились в окно, но кроме грязных облаков и припозднившихся в столице воробьев, ничего уже за стеклом не было. -- Уже нету, но был! -- повторил я. -- Или были! И даже строчка из шлягера про don?t worry, be happy. Помар переглянулся с Демингом, продолжавшим притворяться, что он ни о чем не worry и всегда happy. -- О?кей! -- подытожил Марк. -- Что надо? Я проводил взглядом новый дирижабль и свалил булыжник: -- Где моя зурна? ...В течение двух месяцев после того, как я произнес эти слова, добиваясь ответа на другие вопросы, жить пришлось с нарастающей скоростью, - быстрее, чем 60 секунд в минуту. Все это время я снился себе по ночам за рулем сразу двух Ягуаров цвета "брызги бургундского", с воем мчавшихся по хайвею навстречу друг другу. Каждый раз, когда я просыпался в поту, расстояния между лбами автомобилей оставалось меньше. Пока, однако, машины столкнулись, местонахождением моей зурны я - под руководством Ванды - успел заинтересовать многих вашингтонцев, которых роднила меж собой не любовь к хаимовой зурне, а нелюбовь к пришлому в столицу еврею, такому же крохотному и несуразному на вид, как Хаим Исраелов, - к Чарльзу Уику, директору организации ЮСИА, несущей ответственность за "Голос Америки". Где его зурна? - с возмущением звонили ему конгрессмены и сенаторы. Помара с Демингом начали таскать для расспросов "через улицу", - в здание ЮСИА, к Уику, а самого Уика с тою же целью - "через лужайку" то влево, в Белый дом, а то вправо, в Конгресс. Врагов у жиденка, слава Богу, больше, чем думала, призналась мне Ванда, и даст Господь, забьют они его твоею зурной. Собственно, местонахождение зурны никого не волновало. Не волновал никого и я, - Помару с Демингом в ЮСИА, а Уику в Конгрессе вопрос задавали в нарицательной форме: неужели шпионите за своим же сотрудником, который приехал в нашу самую справедливую страну за счастьем, включая свободу слова, о которой так удачно сказано в Конституции?! И неужели беженца и, извините, еврея травите только потому, что Солженицын - каким вы его подаете по радио на народные деньги и каковым он, как многие считают, является, - кажется этому беженцу юдофобом?! Неужели?! Конечно же нет, отвечали Деминг с Помаром вопрошавшему Уику, а Уик - вопрошавшим народным представителям. Конечно же, мы ни за кем не шпионили и никого не травили, и, конечно же, травили вовсе не потому, а потому, что этот беженец есть еще и провокатор, засланный в самую справедливую страну для того, чтобы опорочить самый правдивый "Голос". Вопрошавшие не унимались и вопрошали дальше, но забить Уика оказалось непросто, ибо кроме многочисленных могучих врагов у него был один, но всемогущий друг, президент, - почему у него и были многочисленные могучие враги, которые не сумели причинить ему никакого иного вреда кроме того, что закрепили за ним репутацию слабоумного еврея. Слухи о его слабоумии были столь настойчивыми, что Уик, говорят, поверил им сам и начал, подобно многим слабоумным людям, изъясняться античными цитатами, хотя, в отличие от этих людей, был крайне надменен и брезговал называть источники. Говорили еще, что, подобно сво

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору