Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
не поняла она. -- И пихал деньги?
-- А хуй его знает! Его он, может, и собирался пихнуть тебе с деньгами!
Грузин же, сука!
-- Сэрж! -- возмутилась Натела. -- За кого меня принимаешь?
-- Не я, а он! Гамлет сраный! У меня отличное зрение! И нюх отличный:
петхаинское говно!
-- Сэрж, ты опять?! -- разгневалась и Натела. -- Обещал же насчет
Петхаина! Не всем же быть армянами! И без выражений: я женщина! И не чета
твоей усатой дуре!
-- Она мать моего Рубенчика! -- взревел Абасов.
-- Ну и катись к ней в жопу! -- крикнула Натела, а лестница скрипнула и
качнулась.
Абасов выждал паузу и шумно выдохнул: то ли изгнал ярость, то ли
раскурил трубку:
-- Ну ладно, погорячился... Это у меня от этих засранцев, от грузин! Да
и Гамлет твой голожопый взбесил меня!
-- Голожопый? -- проверила Натела.
-- Это ты сказала, я сказал "хитрожопый". Но - правильно: хитрожопость
хитрожопостью, но сам же он ведь с голой жопой и остался: сам же без библии
и умудохался! Если бы библию написали армяне, я бы голым не ушел!
-- А он уже ушел?
-- Спешу, говорит, сука, в Америку!
Гастритом генерал, очевидно, не страдал, и напряженность в его взгляде
имела, должно быть, другую причину - близорукость. Поскольку же Абасов не
носил очков, близорукость была, наверное, старческой, в чем признаться он не
желал и твердил поэтому, что обладает отличным зрением. А впрочем, быть
может, лгал насчет своего недоверия к новшествам, а на самом деле не носил
очков потому, что вправлял линзы прямо в зрачки. Так или иначе, Абасов
произнес загадочную фразу:
-- А ты ведь снизу хорошо смотришься! Спасибо!
За что это он? -- подумал я.
-- За то, что хорошо меня знаешь! -- добавил Абасов.
Я не понял генерала.
-- А ты поняла? -- рассмеялся он.
-- Ну? -- спросила Натела.
Действительно, пусть скажет, подумал я.
-- Я имею в виду трусы, -- застеснялся генерал. -- То есть, - что
трусов как раз на тебе нету.
Откуда он это знает, ужаснулся я.
-- Мне отсюда все видно! -- сказал Абасов сквозь смех. -- Ну, спускайся
же, наконец! Нельзя все время работать!
Я крепче сжал в кулаке пояс на юбке.
-- Иди к себе, Сэрж, а я скоро приду. Надо же книгу найти. Другие
согласятся: в Петхаине больше Гамлетов нету!
-- Жду, -- буркнул генерал и шаркнул по паркету обувью. -- Будем не
чай, - вино: я очень злой!
Снова скрипнула дверь. Потом щелкнула: закрылась. Стало тихо. Я разжал
кулак на юбке, но так и не шелохнулся. Прошло несколько минут. Натела,
наконец, развернулась, пригнулась вниз и подняла мои штаны. Я не
оборачивался. Она продела руки вперед и стала наощупь застегивать мне пояс.
Как и следовало ждать, я устремился мыслями в будущее. Причем, представил
его себе в формах очень далекого пространства, отделенного от того, где
находился, как минимум, океаном. Потом задался вопросом: почему все-таки я
всегда верю в будущее? Ответил: потому, что оно никогда не наступает. Сразу
возник другой вопрос: Может ли тогда человек или хотя бы еврей убежать в
будущее сам и не возвращаться в настоящее никогда, - даже в субботу?
Ответил, что пока не знаю: надо сперва оказаться в будущем. Пришла даже в
голову мысль, что, там, в будущем, буду записывать тишину на пленку и
воспроизводить ее в разной громкости.
-- Вот же она! -- вскрикнула Натела. -- Номер 127!
Она оттеснила меня и попыталась снять фолиант, в который я упирался
носом. Фолиант оказался тяжелым, и если бы я не вырвал его из ее рук, она бы
грохнулась вниз.
61. Кроткие люди знают что-то важное
-- Она? -- спросила Натела, когда я приземлился.
-- Она! -- ответил я и положил книгу на нижнюю ступеньку лестницы: тот
же деревянный переплет, покрытый коричневой кожей с частыми проплешинами.
Раскрывать библию не хотелось: как всегда после блуда, ощущал себя
свиньей и спешил к жене. К тому же, опасался Абасова: если зрение у него
было все-таки отличным, он вот-вот должен был вернуться за подписью под
контрактом о шпионаже. Я решил отшутиться и бежать домой. Огляделся и не
увидел ничего располагавшего к шутке. Вернул взгляд на библию, но вспомнил,
что это бесполезно: в этой книге - ничего веселого, ибо автор, Иегова,
отличался не остроумием, а, подобно мне, кровожадностью. Посмотреть на
Нателу я не осмеливался. Стыдился. И подобно Иегове же в минуты смущения,
решился на бессмысленное: потянулся к библии и раскрыл ее... С пергаментных
листов в нос мне ударил знакомый запах долго длившегося времени. Читать я не
стал, - рассматривал буквы. Квадратные письмена казались суровыми, как
закон. Точнее, как приговор. Еще точнее выразилась Натела:
-- Такое чувство, что смотришь на тюремную решетку, правда?
-- Читала? -- ответил я.
-- Лучше б не читала! -- воскликнула Натела. -- Думала всегда, что раз
написал Бог, значит, - великая книга! Думала как раз так, как ты мне вчера
говорил.
-- Все так говорят.
-- Правильно! Мой отец, - даже он вставал, когда кто-нибудь произносил
на еврейском хоть два слова и добавлял, что они из Библии. Он-то еврейского
не знал, МеирЪХаим, а то б догадался, что вставать не надо. Я тоже не знала,
но очень боялась! А недавно прочла по-грузински - и охренела: обыкновенные
же слова! Ничего особенного! В хорошем романе все лучше...
-- Я тебя понимаю, -- улыбнулся я. -- От Бога все ждут большего! А
пишет Он обо всем; не о чем-нибудь, - как писатели, - а сразу обо всем! И
потом: здесь говорит одно, там другое...
-- Нет, это как раз так и надо! Если б я, например, была писательницей,
то тоже писала бы сразу обо всем и по-разному. Это правильно, но... Не
придумаю как сказать... Одним словом, все, что я прочла в Библии, - я сама
уже знала... Нет, я хочу сказать, что Бог не понимает человека. Люби, мол,
меня! И никого кроме! Но как бы, дескать, ни любил, как бы ни лез из кожи, -
все равно кокну! Что это за условия! Какой дурак на такие условия
согласится?!... Это ж так все понятно - чего Он хочет! Он хочет только чего
хочет Сам. Поэтому я в него и не верю! Он - как наши петхаинцы!
Я искал в голове прощальную фразу.
-- А ты когда-нибудь сидел в тюрьме? -- спросила она.
-- И не хочу! -- опомнился я и собрался уйти.
-- А я сидела, -- произнесла Натела и посмотрела мне в глаза. -- Потому
и сказала про Библию: "как решетка".
Мне стало совсем неуютно. Пора было уходить, но, как и накануне, Натела
ждала, чтобы я пригласил ее излить душу. Я не отрывал взгляда от решетчатого
текста. Не дождавшись приглашения, она произнесла уже иным голосом,
неожиданно детским:
-- Меня, знаешь, все время обижают. Даже евреи. Сами ведь настрадались:
с места на место, как цыгане, но все равно, - у них злоба! Цыгане, - хоть и
воруют, но честнее. Я среди цыган тоже жила: они не работают, не копят и не
обижают поэтому. Но я от них ушла: хочется среди своих, а свои обижают. От
баб не обидно: бабы всегда друг друга обижают, но меня обижают особенно
мужики... Даже отец, МеирЪХаим. Ты его ведь помнишь? Взял и убил себя, и
бросил меня одну; значит, не любил; только мать, значит, любил... Женщина не
может без мужчины, ей нужна защита.
-- А Сема? -- сказал я. -- А этот Абасов? Другие еще?...
-- Каждый любит себя и потому все обижают. Человека надо любить, чтобы
взять вдруг и защитить, правда?
Больше всего я страшился того, что Натела потребует защиты у меня. Так
и вышло:
-- Хочешь сбежим отсюда вместе куда-нибудь?
Сбежать я хотел, но не вместе с ней и не куда-нибудь, а домой. И кроме
этого желания оказаться дома во мне высунулось вдруг еще одно, - стародавнее
смутное чувство, что пока я нахожусь с женщиной, о которой мне уже все
известно, приходится упускать в жизни нечто более интересное; ощущение, что
в это самое мгновение в каком-то другом месте происходит главное.
-- Ладно, иди! -- согласилась Натела и забрала библию со ступеньки
лестницы. -- Иди домой. Я ее, кстати, видела, твою жену. Красивая она баба
и, видимо, кроткая. Я кротких людей уважаю; мне кажется, они знают что-то
важное. Правда? Я ведь, кстати, тоже кроткая. Мне просто не с кем... Правда?
Я присмотрелся к ней, но она не издевалась.
-- Видишь ли, -- ответил я, -- ты все время разная. То говоришь, что
Бог тебя любит, то, наоборот, что Ему плевать...
-- А кто не изменяется? -- спросила она кротким голосом.
-- Бог, -- улыбнулся я. -- Что твердил, то и твердит! -- и стукнул
пальцем по библии в ее руках. -- Не прелюбодействуй, говорит, а то нагрянет
начальник контрразведки!
Натела вернула на лицо прежнюю ехидную улыбку:
-- Потому и говорю, что Он ни хрена не понимает!... Хотя с другой
стороны, -- и рассмеялась по-прежнему, -- если всучить Ему взятку, Он скажет
что угодно: не прелюбодействуй, скажет, только если негде! Хочешь, уйдем
сейчас куда хочешь?
Теперь уже она издевалась, и я согласился с ней:
-- Да, жалко. Глупо все получилось, -- и мне стало стыдно.
За все вместе. Вообще.
Наступила пауза.
-- Ладно, иди! -- повторила Натела. -- Но ты не прав: сожалеть надо
только о глупости, которую еще не сделал.
Я чмокнул ей руку около локтя, подрагивавшего под тяжестью фолианта, и
шагнул к выходу. Думал уже о жене. В дверях, однако, обернулся и не сдержал
в себе желания сказать Нателе добрые слова, которые - как только я их
произнес - оказались искренними:
-- Ты сама очень красивая! И будешь счастливой!
-- Спасибо! -- засияла она и вскинула вверх правую руку.
Книга, конечно, грохнулась с шумом на пол. Я бросился вниз сгребать
посыпавшиеся из нее закладки и газетные вырезки.
-- Натела! -- крикнул из-за двери Абасов. -- Это ты?
-- Нет, библия! Я нашла ее! -- крикнула Натела. -- Бумаги рассыпались
всякие, Сэрж. Подберу и приду!
-- Только быстро! Я уже начал.
-- Что он там начал? -- спросил я Нателу и снова стал подниматься
взглядом по ее голым голеням.
-- Что ты там начал, Сэрж? -- спросила Натела и опустила ладонь на мою
шевелюру.
-- Любовью заниматься! -- крикнул он. -- Шучу: вино начал!
-- Заканчивай тогда без меня! -- крикнула и Натела. -- Я тоже шучу! Но
ты, правда, пей, я пока занята.
-- Я помогу! -- и послышался скрип отодвинутого кресла.
-- Уходи! -- шепнула мне Натела и толкнула к выходу.
В дверях я опомнился:
-- А это куда? -- и кивнул на кипу бумаг в своем кулаке.
Беги, повторила Натела. Теперь уже жестом.
62. Все в мире прекрасно - и все в нем умирают
Бумаги я просмотрел за семейным обедом: расписки, письма и квитанции,
выданные в разное время князьями Авалишвили разным грузинским синагогам,
которым они периодически продавали Бретскую рукопись. Была еще копия решения
суда о передаче библии тбилисскому горсовету. Было и скабрезное любовное
письмо кутаисского большевика женеЪхохлушке, а рядом с его подписью -
проткнутое стрелою сердце и русская вязь: "Люби меня, как я тебя!" Еще одна
любовная записка, без подписи и поЪгрузински: ты, дескать, стоишь - очень
желанная - на том берегу, а я - очень несчастный - на этом, и между нами,
увы, течет широкая река; что теперь делать? Жена моя предложила вздыхателю
поплыть к "очень желанной", тем более, что, по ее словам, в Грузии нет
неодолимых рек...
Внимание привлекла пожелтевшая газетная вырезка со статьей и портретом,
в котором я сразу узнал Абона Цицишвили, директора Еврейского музея имени
Берия. Согласно приписке, статья была вырезана из тбилисской газеты "Молодой
сталинец" и называлась обстоятельно: "Беседа известного грузинского ученого
с известным немецким романистом". Из текста следовало, что на московской
встрече Фейхтвангера с еврейскими энтузиастами Абон Цицишвили рассказал
мастеру слова о замечательном экспонате, хранившемся в его петхаинском
музее, - о чудотворной библии. Повествуя ее историю, ученый особенно тепло
отозвался об Орджоникидзе, заботливо отнесшемся к знаменитой рукописи и
велевшем одному из своих доблестных командиров передать библию на хранение
славным местным евреям-большевикам. После официальной встречи известный
романист отвлек историка на частную беседу, но стал интересоваться не им, а
самой первой владелицей Бретской рукописи - ИсабелойЪРуфь, иудейкой из
Испании.
Товарищ Цицишвили любезно поделился с писателем своими изысканиями.
Согласно одной из легенд, рассказал он, ИсабелаЪРуфь быстро разочаровалась в
грузинской действительности и вознамерилась податься - вместе с
вышеупомянутым сочинением - на историческую родину, то есть на Святую землю.
Местные евреи, однако, которые тогда еще не были славными, но которых все
равно поддерживали должностные лица из царской фамилии Багратионов,
конфисковали у нее чудотворную книгу на том основании, что ИсабелаЪРуфь
осквернила себя и ее не столько даже нравственной неустойчивостью, сколько
контактами со странствовавшими по Грузии отступниками от обоих Заветов -
Ветхого и Нового. По преданию, разлученная с отцовским приданым, с Библией,
испанская иудейка не достигла и Турции, - лишилась рассудка, скончалась и
была похоронена на ереванском кладбище для чужеземцев. Бретский же
манускрипт тотчас же утерял, оказывается, свою чудодейственную силу, удержав
лишь способность к самосохранению; причем, даже эта сила пошла с годами на
убыль, что подтвердили десятки случаев безнаказанного изъятия из книги
отдельных листов.
О странствовавших еретиках, завлекших ИсабелуЪРуфь в свои сети,
грузинскому ученому было известно лишь, будто они проповедовали неизвестное
евангелие, которое начетчики отказались в свое время включить в Библию и
которое приписывалось близнецу Иисуса Христа, Фоме. Господин писатель
осведомился у товарища ученого - о чем же именно говорится в этом евангелии.
Последний зачитал на память несколько пассажей, лишенных всякого смысла, как
лишены его любые библейские пассажи. Под смех собравшейся вокруг
собеседников толпы директор петхаинского музея воспроизвел следующую
белиберду: "Ученики спросили Иисуса: Скажи нам, какой будет всему конец?
Иисус ответил: Нашли ли, однако, начало, что ищите конец?! Ибо где начало
есть, там будет и конец. Блажен, кто определит место свое в начале, ибо он
увидит и конец, и не будет ему кончины во веки веков".
...С Нателой я больше не общался, но до ее переселения в Квинс слышал о
ней постоянно. Хотя жизнь в Штатах напичкана таким количеством фактов, что
слухам не остается места в ней, о Нателе - вдали от нее - петхаинцы
сплетничали и злословили даже чаще, чем на родине. Фактам они и прежде
предпочитали слухи, предоставляющие всем роскошь домысливать эти слухи и
выбирать "нужные", но в Америке потребность в злой сплетне об Элигуловой
оказалась особенно острой. Подобно любому народу, петхаинцы всегда
признавали, что в насилии над человеком нет ничего неестественного и что
страдание чередуется в жизни только со скукой. В Нью-Йорке, однако, их
оглушила и подавила бешеная скорость этого чередования, - и поэтому Натела
Элигулова в незабытом Петхаине стала для них тем символом, который помимо
замечательного права быть несправедливыми и жестокими, приносил им
убаюкивающую радость по-домашнему ленивой частоты раскачивания маятника
жизни между пустотой и болью.
Горше всего их оскорбляло то, что, хотя в Америке жили они, не Натела,
- везло по-прежнему ей. Вскоре после моего прибытия в Нью-Йорк пришло
известие, что - как и предсказывал доктор - Сема "Шепилов", романтик,
обвинил, наконец, Нателу в убийстве его отца и брата, накинулся на нее с
охотничьим ножом, но в потасовке с женой сам же на нож горлом и напоролся.
Рана оказалась серьезной, и жизнь его повисла на волоске. Через три дня
волосок оборвался, - то есть, получается, ей опять повезло, ибо, если даже
все и было так, а не наоборот, как считали некоторые, если даже она и не
планировала зарезать супруга по наказу Абасова, то, конечно же, оборванный
волосок устраивал ее уже больше необорванного: кому, мол, хочется жить со
своим потенциальным убийцей или допускать, что он не убит?
Потом пришли другие известия.
Утверждали, что Элигулова завела себе огромного петуха, цветистого, как
юбка курдянки, и наглого, как Илья-пророк. Подобно хозяйке, этот петух
брезговал, оказывается, не только евреями, но всеми, кто не принадлежал к
должностным лицам. Раз в неделю, в субботний канун, Натела подрезала ему
когти, а отрезанные кромки предавала, ведьма, не огню или земле, как велит
закон о стрижке ногтей, а, наоборот, - ветру. Любой другой человек испугался
бы божьей кары, которой после смерти - по закону - не избежать было теперь
ни ей, ни птице: полного отсутствия освещения по дороге в потусторонний мир,
из-за чего придется искать его наощупь. Однако в этом, земном, мире взамен
наказания ей, увы, уже пришла удача: наутро после ночи, когда, как отметили,
паук над портретом Нателиной матери Зилфы разжирел в своей паутине под
потолком и упал, чтобы умереть, Натела поехала с сослуживцами на загородный
пикник. ИльяЪпророк был при ней: после гибели "Шепилова" она никуда,
говорят, без петуха гулять не ходила. В разгаре веселья птица отвлекла в
сторону начальника контрразведки и, взобравшись на небольшой бугорок посреди
поляны, принялась махать крыльями и бить клювом в землю. Абасов кликнул
подчиненных ему должностных лиц и велел им выкопать яму под петухом: в
согласии с приметой, лица надеялись найти там клад. Вместо клада нашли гроб
с останками Зилфы, которая скончалась в тюрьме и, по действовавшим тогда
правилам, была похоронена тайно.
Натела обрадовалась находке - и из загородной поляны перетащила мать к
отцу, Меир-Хаиму, на еврейское кладбище. Обоим заказала потом в Киеве
надгробные памятники из черного мрамора, - без пятнышек или прожилок, и
блестящие, как козырек концертного рояля "Бэккер". Прислала, говорили,
оттуда же могильную плиту и для себя - впрок. Это как раз петхаинцы
одобрили: во-первых, все везде и всегда только дорожает; во-вторых, евреями
она брезгует, - и в будущем рассчитывать ей не на кого; в-третьих же, и это
главное, раз уж Натела сама призналась в собственной смертности, - мир еще
не порушился, все в нем прекрасно и все в нем умирают, даже выскочки!
Между тем, на собрании нью-йоркского Землячества жена Залмана
Ботерашвили высказала предположение, будто при Нателином состоянии и связях
бояться будущего, то есть смерти, незачем: в Союзе такое, мол, количество
нищих, развратников и незанятых мыслителей, что - за деньги, за секс или из
инакомыслия - многие согласятся умереть вместо нее. К тому времени Залман
уже стал раввином и поэтому даже жену - по крайней мере, на людях - поучал в
духе добронравия: объяснив ей, что умирать вместо кого-нибудь невозможно,
ибо у каждая своя смерть, он добавил при этом, будто почти никто ею не
умирает. В Талмуде, оказывается, сказано: на каждого умирающего своею
смертью приходится девяносто девять кончин от дурного глаза. "А ты-то что
скажешь?" - спросил он меня, поскольку я был уже председателем. Я ответил
уклончиво, то есть ответил на вопрос, занимавший меня: ежели Натела
действительно приобрела себе могильный камень, она, стало быть, к нам не
собирается. Жена раввина опять высказала предположение: Элигулова обзавелась
надгробием с единственной целью нас дезинформировать. Не пройдет, мол, и
года, как стерва подастся не в загробный мир, не, извините, в рай, а
наоборот, - в наши края, то есть в Нью-Йорк. Развернулись дебаты: впускать
ее в Америку или нет?
Подавляющее большинство высказалось против: сослалось на патриотизм и,