Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Джин Нодар. История моего самоубийства -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  -
ала исторический! -- Очень похвально, но при чем тут Ялта?! -- воскликнула Джессика. -- Тут, извините, человек умирает! -- Очень даже при чем! -- объяснила Габриела. -- Ялта - это где? Не в Америке? -- В России, -- ответила блондинка. -- Правильно? -- Пока непонятно, -- сказал я. -- Позовите сперва Краснера! -- Я не имею права! -- вставила Габриела. -- Ялта - это непонятно где, а врач нужен американский. Если уж нет никого с американской лицензией, - только тогда... -- Вы, извините, не рехнулись ли?! -- полюбопытствовал я. -- Человек отдает концы, а вы - о лицензии! Зовите Краснера! А что касается лицензии, она у него есть, он сдал все экзамены, особенно английский! И работает в Балтиморе! -- В Балтиморе? -- обрадовалась Джессика. -- Это же моя родина! Там очень хорошие врачи! -- Балтимор? -- удивилась блондинка. -- Разве вы родились не в Голливуде, мисс Фонда? -- И в Голливуде тоже, -- смутилась Джессика. Я поспешил на помощь сразу и ей, и Стоуну: -- Габриела! Зовите же Краснера! -- Я позову! -- вскинулась блондинка и убежала. Стоун по-прежнему дышал тяжело. Габриела сидела перед ним на корточках и держала в руках его левую кисть. Мужчина рядом с ним не просыпался и, откинувшись назад, громко посапывал. Все вокруг не отрывали глаз от рыжего поэта, который смотрелся уже не в фокусе и говорил в мегафон о том, что секс более необходим, чем вера в Бога, и что не крест, а оргазм воплощает надежду на спасение, аминь, хотя большинство людей не заслуживают настоящего оргазма, почему и умирают, не постигнув смысла бытия. Появился Краснер. Не заметив меня, пригнулся к Стоуну и заглянул тому в глаза. Шепнул что-то блондинке, и та убежала. -- Доктор, -- шепнула и Джессика, -- это опасно? -- Это, наверное, сердце, -- ответил Краснер незнакомым мне голосом. Обновленным показалось даже его удобренное кремом лицо провинциального американского еврея, живущего воспоминаниями о несвоем прошлом и ожиданием несвоего будущего. -- Он вам друг, мисс Фонда? Стюардесса сказала, что он прыгал - и ему стало дурно. Гена Краснер разговаривал по-английски без акцента. -- Вы, доктор, не кардиолог ведь? -- спросила Габриела. -- Начинал с гинекологии, потом - психиатрия, потом - общее врачевание. А сейчас - смешно! - даже философия. -- Философия? -- ужаснулась Габриела. -- Представьте! -- улыбнулся Краснер и забыл о Стоуне. -- Кстати, лечу в Москву на философский конгресс! -- Занимаетесь серьезно! -- заключила Джессика. -- Я называю это хобби! Тема, правда, интересная: проблема ролей в обществе. Вам, как актрисе... -- Познакомить с философом? -- перебила его Джессика. -- Да? -- оживился Краснер. -- С кем же? Я отвернулся в окно, а когда Джессика назвала ему мое имя, плотнее приник к стеклу и решил не оборачиваться, если меня окликнут, но Габриела сказала: -- Вот, кстати, и капитан! Капитан принес аппарат для измерения давления, которое, по словам Гены, оказалось у Стоуна критическим. Гена сказал еще, что больному нужен покой. Капитан предложил поднять его наверх, в Посольский салон, который, хоть и захламлен, но зато пуст, - и больного можно там положить на диван. "А как это сделать без паники?" -- спросила Габриела. "Я пойду сам", -- ответил вдруг Стоун. "Ему лучше!" -- обрадовалась Джессика. "Неизвестно, -- ответил Краснер. -- Помогите, капитан!" Стоуна решили поддерживать. 50. Это есть ничего, и его много За окном суетились облака, - мелкие, как сгустки скисших сливок. Один из комочков прилип к стеклу и стал тыркаться вовнутрь. Всмотревшись, я разглядел в его очертаниях купидона с размытыми крыльями. Лицо выражало напряжение, как если бы он прислушивался к мегафону в левой руке рыжего бородача, который читал очередное стихотворение. Речь в нем шла о недавней встрече с небесной ангелицей, представившей его двоюродным сестрам. Оказалось - приличные создания, лишенные сексуальных предрассудков. Непонятно почему Бог продолжает создавать людей, если научился производить ангелиц! Человек столь отвратен, что обязан быть красивым, но большинство - удобрение для кладбищенского чернозема. Люди недостойны истины, - только поэты и мыслители. Тем не менее, каждый вправе сказать что угодно, так же, как каждый вправе его за это избить. Самое святое право личности - издеваться над человечеством. Истинная свобода есть отсутствие страха и надежды... Купидон отпрянул от окна и умчался к двоюродным сестрам пересказывать услышанное. -- Маньяк! -- обернулась ко мне бородавка. -- Не надо его слушать, мадам, сосредоточьтесь на себе! -- Но он же оскорбляет! -- возразила она. -- Куда делась Фонда? Она и позволила все это декламировать! Позволяют, а потом сбегают! А где профессор? Куда же все делись? -- Я здесь! -- буркнул обиженный на старушку Займ, а я объяснил, что Стоуну плохо. Старушка обрадовалась: -- Допрыгался! -- А чего хочет этот, с мегафоном? -- спросил Займ. -- Обратно в утробу. Причем, устраивает любая, но лучше, дескать, если она принадлежит ангелице. -- Порнография? -- Философия: copulo ergo sum! -- Что это значит? -- взбодрилась старушка. -- Ебусь, значит, существую! -- перевел я. Ей опять стало плохо, а Займ злорадно рассмеялся. Появилась Габриела: Краснер разрешил Стоуну принять мой нитроглицерин. Я ответил, что если пациенту лучше, следует начать с валидола в капсулах: вот, отнесите! Габриела отпрянула от флакона с валидолом и предложила отнести самому. Встреча с Краснером меня уже не смущала, и я последовал за стюардессой на "антресоли". Поднимаясь по ступенькам, отметил про себя, что ткань на ее заднице тужилась от тесноты, а ягодицы были сильные, круглые и полные, - из тех, на которых трусы оставляют отметину. Когда одна из ягодиц расслаблялась, вторая набухала и оттягивала к себе шов на юбке. В животе возникло знакомое ощущение, - будто ход времени нарушился. -- Габриела, -- произнес я, поднимаясь по винтовой лестнице, и дотронулся до ее бедра. -- Сколько еще лететь? Она обернулась медленно, - как течет мед: -- До Москвы? -- и посмотрела на свою бронзовую кисть, покрытую выгоревшим пухом и сдавленную ремешком. -- До Лондона уже только часа четыре, и оттуда чуть меньше. -- Вот как? А в Москве заниматься русским будем? -- Мы договаривались о философии. `Мэлвин Стоун лежал на диване у задней стенки запущенного Посольского салона и прислушивался к себе. Джессика поглаживала ему лоб. Бертинелли стоял навытяжку в изголовье дивана, и - с позолоченной кокардой на фуражке - походил на зажженную панихидную свечку. Краснер - тоже с торжественным видом - стоял в изножье. Было тихо, как в присутствии смерти. Возникло странное ощущение знакомства с неопознанным пока гнусным чувством, которое эта сцена разбередила. -- Гена, -- сказал я таким тоном, как если бы не начал, а продолжал с ним разговаривать. -- Думаешь - это серьезно? -- Не тебе объяснять. -- Только бы не умер! -- сказал я. -- Это ужасно, - в дороге! -- Если вытянет, скажи ему, чтоб больше не прыгал. -- "Если вытянет"? -- испугался я. -- А если нет, говорить не надо: сам догадается! -- "Сам"?! -- Что это с тобой?! Я говорю в твоем же стиле! Ладно, отойди в сторону. Тебе смотреть не надо. Отойди вот к окну. Я протянул ему флакон, и он шагнул к Стоуну, а Бертинелли, бросив на меня кислый взгляд, удалился вместе с Габриелой. Я не знал куда себя деть. Вниз, в свое кресло, мне не хотелось. Было ощущение, будто случилось такое, после чего бытие - в его сиюминутном облике - не может не раздражать. Поначалу чувство было смутным, но теперь уже, глядя со стороны на покрытого пледом и запуганного Стоуна, на пригнувшиеся над ним фигуры Джессики и Краснера, в окружении картонных коробок и дребезжащих стен салона с ободранными обоями, среди разбросанных на полу стаканов и журналов, - теперь было ясно, что мною овладевало то гнетущее ощущение неуютности существования, которое возникает, когда вторжение призрака смерти кажется нам неуместным как во времени, так и в пространстве. В голову вернулась мысль, которую я высказал Краснеру: было бы ужасно, если бы на борту самолета оказался труп. Мертвец в пути - дурная вещь, предвестие несдержанности зла. Память стала выталкивать наружу непохожие друг на друга сцены, повязанные между собой чувством отчужденности от жизни в присутствии ее конца. Обычно подобные образы набухали, как мыльные пузыри на конце трубки, и, не отрываясь от нее, лопались, пока, наконец, один из пузырей не замыкал в себе мое дыхание, и, качнувшись, взлетал вверх, увлекая с собой меня. В ожидании этих обескураживающих воспоминаний я поспешил к единственному незахламленному креслу. Попытался отвлечь себя посторонним: посмотрел в окно, но ничего не увидел, - только густеющую марь. Это есть ничего, сказал я себе, и, не сдавшись отсутствию приманки, продолжил мысль. Говорят, что Бог из этого и создал мир, из ничего. А что дальше? Сделал усилие задуматься над тем - что же дальше, однако знакомое состояние отчужденности от бытия не отступало. А дальше то, что Бог не истратил еще всего того, из чего сотворил мир. Высоко над землей, за окном, еще так много этого ничего... Ну и что потом? На большее меня не хватило; я откинулся на спинку кресла и затерялся в набежавших на меня пузырях... 51. Стремление понять действительность мешает ее принять Как и следовало ждать, вспомнились похороны Нателы Элигуловой, самой знаменитой из петхаинских женщин, - первые в нью-йоркском Землячестве еврейских беженцев из Грузии. Состоялись они на следующий день после другого памятного события - трансляции расстрела из Вашингтона. Эту передачу я смотрел вместе с раввином Залманом Ботерашвили в комнате, которую мне, как председателю Землячества, выделили в здании грузинской синагоги в Квинсе. В Тбилиси Залман служил старостой при ашкеназийской синагоге, и потому петхаинцы воспринимали его в качестве прогрессиста, что до эмиграции вменялось ему в порок. Грузинские иудеи считали себя самым адекватным еврейским племенем, которое доброю волей судьбы обособилось как от восточных евреев, сефардов, так и от западных, ашкеназов. К последним они относились с особым недоверием, обвиняя их в утрате трех главных достоинств души - "байшоним", стыдливости, "рахманим", сострадания, и "гомлэ-хасодим", щедрости. Эту порчу они приписывали малодушию, выказываемому ашкеназами перед уродливым лицом прогресса. В Тбилиси Залмана петхаинцы называли перебежчиком, потому что, будучи грузинским иудеем, он мыслил как ашкеназ. Посчитав, однако, что утрата душевных достоинств является в Америке необходимым условием выживания, петхаинцы решились уступить ходу времени в менее опасной форме, - реабилитацией Залмана. По той же причине они выбрали председателем и меня. Моя обязанность сводилась к тому, чтобы разгонять у них недоумения относительно Америки. Добивался я этого просто: наказывал им не удивляться странному и считать его естественным, поскольку стремление понять действительность мешает ее принять. Содержание моих бесед с земляками я записывал в тетрадь, которую запирал потом в сейф, как если бы ограждал людей от доказательств абсурдности общения. Тетрадь эту выкрали в ночь после расстрела, накануне нателиных похорон. Скорее всего, это сделал Залман по наущению местной разведки, проявлявшей интерес к тогда еще не знакомой ей петхаинской колонии. Незадолго перед началом вашингтонской трансляции он зашел ко мне и уселся напротив. Как всегда, на нем была зеленая фетровая шляпа, поля которой закрывали глаза и основание носа. Неправдоподобно острый, нос рассекал ему губы надвое и целился в подбородок, под которым, воткнутая в широкий узел галстука, поблескивала неизменная булавка в форме пиратской каравеллы. Разговаривал Залман кругло, словно во рту у него было несколько языков: спросил не могу ли я, как любитель фотографии, раздобыть портреты Монтефиоре, Ротшильда и Рокфеллера, которые он задумал развесить в прихожей. Я напомнил прогрессисту, что традиция запрещает держать в синагоге портреты. Залман возразил, что петхаинцам пришло время знать своих героев в лицо. Тогда я заметил, что Рокфеллеру делать в синагоге нечего, ибо он ни разу не был евреем. Залман поклялся Иерусалимом, будто "собственноручно читал в Союзе", что Рокфеллер является "прислужником сионизма". Его другой довод в пользу семитского происхождения "прислужника" заключался в том, что никто кроме еврея не способен обладать сразу мудростью, богатством и американским паспортом. Я перестал спорить, но полюбопытствовал давно ли он стал прогрессистом. Выяснилось - еще ребенком, когда обратил внимание на то, что свинья охотно пожирает нечистоты, и предложил единоверцам развести в их загаженном квартале хрюшек. Для того времени, объявил мне Залман, план был революционным, поскольку, во-первых, предлагал решительный шаг вперед на поприще санитарной работы в провинции, а во-вторых, речь шла о кошерном квартале картлийской деревни, где Залман провел детство и где возбранялось даже помышление о свиньях. Из деревни он вместе с единоверцами переселился в Петхаин при обстоятельствах, которые, как он сказал, могут служить дополнительным примером его страсти к прогрессу. Незадолго до войны, уже юношей, Залман прослышал, что тбилисская киностудия собиралась выстроить неподалеку от его деревни декоративный поселок, который, по сценарию, должен был сгинуть в пожаре. Залман уговорил земляков оставить киностудии под пожар свой квартал и с деньгами, выделенными киношникам на сооружение поселка, двинуться из захолустья в столицу. Собирался рассказать еще о чем-то, но запнулся: началась трансляция из Вашингтона. Некий бруклинский старик прорвался на грузовике к безобразному монументу и пригрозил взорвать его, ежели в течение суток Белый Дом не распорядится остановить производство оружия массового убийства. Белый Дом издал другое распоряжение: полоумного старика окружили десятки лучших снайперов державы и изрешетили пулями, после чего выяснилось, что монументу опасность не грозила, ибо в грузовике взрывчатки не было. Впрочем, убили бы, наверное, и в том случае, если бы безопасность монумента была гарантирована, поскольку ничто так сильно не впечатляет граждан, как казнь на фоне столичного монумента. Прежде, чем застрелить старика, властям удалось установить, что он был не террористом, а пацифистом, задумавшим единолично покончить с угрозой ядерной катастрофы после выхода на пенсию. Иными словами, надобности брать его живьем не было. Где-то во Флориде журналисты молниеносно разыскали его младшего брата, тоже оказавшимся евреем, и растерзали беднягу вопросами. Он был растерян и повторял, что не может приложить ума - когда же вдруг у бруклинского брата разыгралось воображение: всю жизнь, оказывается, тот жил на зарплату, а после выхода на пенсию не мог даже решить что именно коллекционировать - зеленые бутылки или мудрые изречения. Правда, поскольку постепенно у него оставалось меньше сил и больше свободного времени, он, мол, начал верить в Бога, отзываться о человечестве хуже, чем раньше, и утверждать, будто коллективный разум - это Сатана, который погубит мир в ядерной катастрофе. Спросили еще - лечился ли брат у психиатров. Нет, нас, мол, воспитывали в честной еврейской семье, где болеют только диабетом и гастритом. Ладно, рассмеялись журналисты, - что бы он посоветовал сейчас старшему брату, если бы мог. Флоридец захлопал глазами и замялся: хотелось бы, чтобы брат образумился, забыл о разоружении и покорился властям. Добавил со слезою в голосе, что в благополучный исход не верит, ибо бруклинец всегда отличался отсутствием фантазии, то есть - последовательностью. Так и вышло: тот не сдавался и настаивал на отказе от вооружения. -- Дурак! -- сказал о нем Залман. -- И негодяй! -- А почему негодяй? -- спросил я. -- Родиться в такой стране, дожить до такой пенсии, иметь брата в самой Флориде, и - потом вдруг чокнуться! -- Думаешь, все-таки застрелят? -- спросил я. -- Обязательно! -- пообещал он. -- Если таких не стрелять, жить станет неприятно. Бог любит порядок, и все прекрасное держится на порядке, а если не стрелять, завтра каждый, понимаешь, будет требовать свое. Один - вооружения, другой - разоружения. Противно! Замолчи и посмотри: солдатики уже близко! Кольцо снайперов вокруг старика стянулось достаточно туго для того, чтобы стрелять наверняка, и, запаниковав, я машинально убрал изображение, чем вызвал искренний гнев Залмана. Звуки открывшейся пальбы возбудили его еще больше: он выругался и потребовал вернуть на экран свет. Притворяясь, будто не мог найти нужную кнопку, я растягивал время - пока стрельба не утихла. Засветившийся экран уже наплывал на подстреленную жертву: лицо у старика оказалось безмятежным, а в углу рта, под растекшейся кровью, стыла улыбка... Раввин шумно вздохнул, хлопнул ладонью по колену, поднялся со стула и сказал, что американское телевидение лучше любого кино и ничего не оставляет воображению. Я завел было разговор о чем-то другом, но Залман попросил прощения за то, что кричал и удалился в зал, где уставшие за день петхаинцы заждались ночной молитвы. Пока шла служба, я записал наш разговор в тетрадь и положил ее в сейф, не подозревая, что расстаюсь с ней навсегда. После молитвы все мы направились на панихиду Нателы Элигуловой, в трех кварталах от синагоги. 52. Меланхолия есть душевная истерия, поражающая волю Нателе не было еще сорока, а жила она в двухэтажном особняке в Форест Хиллсе, который купила сразу по прибытии в Нью-Йорк. Петхаинцы знали, что она богата, но никто не подозревал у нее таких денег, чтобы в придачу к пяти медальонам на такси отгрохать роскошный кирпичный дом с шестью спальными комнатами да еще пожертвовать 25 тысяч долларов на выкуп здания под синагогу. Тем более, что, по слухам, она отказалась везти в Нью-Йорк наследство, доставшееся ей от покойного Семы "Шепилова", как прозвали в шутку ее белобрысого мужа, который походил на известного под этой фамилией кремлевского чиновника, "примкнувшего к банде Маленкова, Булганина и Кагановича". Хотя Натела смеялась, когда "Шепилов" сравнил ее как-то с библейской красавицей и спасительницей Юдифью, она понимала, что легендарность человека определяется его неожиданностью. Таковой, неожиданной для петхаинцев, оказалась не только ее жизнь, но и смерть. По крайней мере, о том, что она умирает, им стало известно лишь за два дня. Впрочем, ни с кем из петхаинцев она не общалась, только с пожилой одесситкой по имени Рая, ездившей к ней убирать из Бруклина. За два дня до Нателиной смерти Рая заявилась в синагогу и объявила Залману, что Натела умирает: лежит в постели бледная, не пьет, не ест, щупает себе голову и твердит, будто жить ей осталось пару дней, ибо появилось ощущение, словно ей подменили уже и голову, а в этой чужой голове шевелятся мысли незнакомого зверя. Рая сказала, что в последнее время Натела стала утверждать, будто во сне у нее выкрали ее же собственное тело, - как если бы голова оказалась вдруг на чужом туловище, в котором пульсировали органы нездешнего существа, чересчур крупные и горячие. Залман тотчас же позвонил Нателе и осторожно спросил не болеет ли она. Отве

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору