Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
мнатах было тепло, питались очень прилично.
Зима эта тянулась ужасно долго - или мы просто отвыкли от бесконечной
русской зимы? Но пришла весна и с ней пыль, суховей, внезапные жуткие
грозы... Начались в Пединституте экзамены: не знаю, кто их острее переживал
-- мои студенты или я? Но группы мои оказались вполне успешными, все перешли
на второй курс. я прощалась с моими студентами : "До осени, отдыхайте
хорошо", - и возвращалась домой с букетами ландышей и сирени. Варвара
Мирославна мне сказала, что с сентября у меня будет не три группы, а пять, и
чтобы я к этому приготовилась.
Никита тоже перешел в восьмой класс, он оказался в числе десяти лучших
и в награду поехал с группой учеников на пароходе в Москву. Он был в
восторге -- в группе ехал милый мальчик Ваня, ученик из детского дома
(ленинградского, эвакуированного во время войны) и любимая классная
руководительница Халида Германовна -- удивительно сердечный человек.
А я получила от Пединститута дешевую путевку в дом отдыха на Волге,
куда и поехала -- тоже на пароходе, на левый берег, за 50 километров от
Ульяновска, вместе с двумя преподавательницами и двумя студентками
четвертого курса.
О моем первом -- и последнем -- пребывании в советском доме отдыха
можно написать отдельную главу, но я не обладаю талантом Зощенко. Впрочем, я
там отдохнула; к счастью, мы жили своей группой в отдельном маленьком
коттедже, а не в общем дортуаре на сорок человек!..
Мимоходом про девушку, которая обслуживала в громадной столовой наш
столик: это одна из самых красивых русских женщин, каких я только видела в
СССР! А красивых молодых женщин в Ульяновске было не мало, куда больше,
нежели в Москве! Через несколько дней я обратила внимание моих спутниц на
нашу юную "подавальщицу" -- они рассмеялись и ответили: "Что же в ней
красивого? Совсем простая, деревенская!" Но я настойчиво стояла на своем, а
главное, что в этой девушке поражало - это ее манера, достоинство в каждом
жесте, плавность походки, прелестная улыбка и природная вежливость. Да и
кроме красивого лица у ней были точеные руки, чудные зубы -- и... ни капли
пошлости, жеманства или угодливости! Понемногу мои спутницы тоже ее
рассмотрели, и как-то старшая из них честно мне заявила: "А ведь вы правы
-она настоящая красавица, наша Маша!"
Арест Игоря Александровича
Tonnerre, n.m. (lat. tonitrus) coup de tonnerre,
йvйnement brutal, imprйvu.
Petit Larousse 1975, p. 1026
Молния, как всегда, ударяет без предупреждения - а можно ли было от нее
укрыться и спастись?
В конце августа я пошла в Пединститут посмотреть расписание лекций и
поговорить о новых группах; к великому удивлению я свое имя нигде не могла
найти... Сперва спросила нашу обервахтершу тетю Валю; она как-то помялась,
сказала: "Видно еще не решили". Пошла я искать кого еще спросить, оказалось,
что никого нет на месте... Сунулась было к декану, но и его не было. Через
несколько дней пошла опять, и, наконец секретарша института сказала мне, что
я преподавать здесь больше не буду... На мои расспросы ничего точного
сказать не могла. Директор? -- Директор еще не вернулся из отпуска.
Я ничего не могла понять, видела какие-то натянутые лица -- кто его
знает, какую сплетню обо мне пустили? Или мое место понадобилось кому-то из
своих?.. Но занятия в Пединституте начались, никто оттуда ни разу ко мне не
зашел, что хочешь, то и думай! Это все было для меня загадкой -- неужели
такой провал " Жизнь шла своим чередом, и вот 20-го сентября 1949 г. около
часу дня я вернулась домой с базара, вошла в кухню и -- увидела, что там
стоит высокий и очень видный молодой человек в штатском; он резко обернулся
и сразу задал мне вопрос: "Вы что здесь делаете?" Я возмущенным голосом
ответила: "Я? Я пришла к себе домой, а вот вы, интересно, что делаете у нас
на кухне?" Лицо его было странно, не по-человечески неподвижно, голубые
глаза смотрели мимо меня. Он сказал очень четко: "Я -- старший лейтенант
Толмазов Ваш муж задержан, в вашей комнате идет обыск, садитесь здесь и не
двигайтесь никуда". С этими словами он ушел внутрь дома. в нашу комнату.
Я стояла, не двигаясь; из комнаты вышел мужчина в темно-синем костюме,
лицо татарское, чернявое; он мне указал на ступени у лежанки, сказал одно
слово "садитесь", вынул револьвер и, повернувшись ко мне спиной, стал
глядеть во двор; в заднем кармане брюк у него топорщился другой большой
револьвер. Я послушно села и мы оба застыли в молчании.
Как всегда, я машинально взглянула на ручные часы, и поэтому знаю, что
просидела на этих ступеньках полтора часа; одно время мне стало так плохо с
сердцем, что я открыла сумку, вынула лекарство, которое всегда носила с
собой -- очень крупное драже, я его обычно разбивала ступкой и потом
запивала водой, но тут, чтобы спасти себя, взяла да и проглотила драже
целиком... Мой сторож обернулся, и я ему сказала: "Я приняла лекарство, у
меня с сердцем плохо!" Он пожал плечами и опять повернулся к окну; в
сущности он проворонил -- принимать что-либо абсолютно запрещено, ведь так
можно и отравиться!!
Наконец в кухню вернулся Толмазов и произнес: "Идите, только никакого
крика!" Я ему не ответила и пошла в комнату, там Игорь Александрович сидел
на кровати в углу у окна, как загнанный, у него было ужасное лицо. Тут стоял
другой чекист Гаврилов, постарше первого, плотный, с толстым лицом. Он велел
мне открыть сумку -- там кроме платка, денег и лекарства был еще старинный
кошелек из мягкой свиной кожи, а в нем были какие-то сувениры, вроде
никитиного первого зуба, двух эмалевых пасхальных яичек с бывшего когда-то
ожерелья, но там же лежало и кольцо с небольшим бриллиантом карата в 1,5--2
--подарок отца, каким-то чудом у меня сохранившийся, и обручальные кольца.
Кольца Гаврилов просто отложил, а кольцо с бриллиантом взял, сказав: "Это мы
внесем в список конфискованных вещей". Я стала резко протестовать, говоря,
что это подарок отца: "Сами видите, таких вещей и не делают больше, ни за
что его не отдам!" Мы пререкались некоторое время, и вдруг он это кольцо мне
вернул... Дальше пошел бесконечный спор о десяти небольших вырезках из
Правды -- кто вырезал, зачем, почему сохраняются. Я ему терпеливо повторяла,
что они сделаны мною для Никиты, когда он в классе готовил доклад о
конституции. Ну, а все же подробнее? Наконец и эти несчастные вырезки он
отложил, сказав: "Хорошо, в протокол заносить не будем". Потом он мне
показал список вещей, взятых под секвестр, -- до суда их нельзя трогать.
Туда входило все, что у меня было (кроме убогой мебели), и даже моя
новенькая меховая шуба, привезенная из Парижа. "Но ведь скоро зима, --
говорила я, -- мне придется шубу носить, а что, если ее украдут?" -- "А вы
не волнуйтесь, носите", -- назидательно ответил Гаврилов. "Шуба у нас общая,
вместе жили -- вместе наживали". Он велел Игорю Александровичу встать:
"Пойдемте", и, обращаясь ко мне: "Имеете что-либо заявить? Есть претензии?"
-- "Да, да, -- я закричала громко, -- имею, заявляю вам глубокое возмущение,
что вы арестовали моего мужа, который боролся в Сопротивлении во Франции,
пробыл год в лагере смерти Бухенвальд, я заявляю вам, что он ни в чем не
виновен, я протестую всячески против его ареста". Воцарилось молчание, потом
Гаврилов сказал: "Пойдемте", -- и вывел Игоря Александровича, Толмазов вышел
за ним. Я выскочила на кухню и видела только, как отъехал "виллис" и --
скрылся из глаз.
Я села в кухне и там сидела, войти в комнату было трудно: все валялось
на полу -- платье, белье, лекарства, книги, тетради... Романовы притаились у
себя, не показывались, видно, подслушивали. Впрочем, для них, наверно,
сюрприза не было...
Часов около четырех вернулся из школы Никита, увидел меня, разбросанные
по кухне вещи. "Мама, что это?" -- Я ему ответила: "Возьми себя в руки,
сколько можешь -- отца увезли". Он долго стоял неподвижно и только изредка
шептал: "Гады, гады, вот гады!"
Вечером Никита поел что-то, сделал уроки -- я считала, что завтра ему
надо пойти в школу, а там видно будет -- лег спать в комнате и сразу заснул.
А я пошла на кухню, закрыла плотно дверь и стала взад и вперед бегать, и тут
у меня начался дикой силы припадок аэрофагии; временами боль под ложечкой и
в желудке была нестерпимой, и я по-настоящему изо всей силы билась головой о
косяк двери, чтобы отвлечь себя от этой боли. К утру я начала понемногу
дышать, боль стала поменьше, мысли несколько прояснились. Я вскипятила
Никите чаю, он даже поел хлеба и ушел в школу, а к десяти утра пришла Шура,
простая женщина, добрая, неграмотная -- она два раза в неделю приходила ко
мне убирать. Мне не пришлось ей много объяснять, и мы вдвоем начали уборку
валявшихся на полу вещей: разбитых флаконов, растоптанных лекарств (а вдруг
там яд?), валявшихся писем и бумаг.
Что я делала первые две-три недели после ареста? Тут у меня полный
провал в памяти. Но вот, наконец, я очутилась в кабинете у Веры Григорьевной
Золиновой --надо было поскорее найти работу; гадкая харя холода, голода,
крайней нужды уж была за утлом.
Эта зима была ужасно тяжелой -- найти подходящую работу оказалось
немыслимым. Место в Пединституте я потеряла безвозвратно, об этом
позаботилось МГБ, приказав снять меня с работы до начала учебного года и за
двадцать дней до ареста Игоря Александровича. Студенты мои, все три группы,
дважды ходили к директору просили дать им опять со мной заниматься -- они,
думаю, уж знали что я стала женой "врага народа", а потому их отношение ко
мне было не лишено отваги... Если кто-либо из них встречался со мной на
улице, всегда была милая беседа, но о главном ни слова...
Словом, подыскивать работу для человека с больным сердцем -- это и для
Золиновой было нелегко... А Романовы недолго ждали они стали сперва
незаметно, а потом и в открытую выживать меня из моей комнаты; они хотели
поселить в ней сестру свою Марию Федоровну, милую старушку, при старом
режиме служившую личной горничной у богатейшей симбирской помещицы графини
Орловой. В ноябре Романов мне заявил, что все наши дрова уже сожжены, а
остались только его дрова; я его боялась -- он мог такое на меня донести
"куда надо", что меня забрали бы, и тогда Никита один, в пятнадцать лет
просто погиб бы или попал бы в приемники МВД для "брошенных детей". Да и
шпана, царившая на площади Ленина около городского сада, была в курсе всего
и пыталась Никиту к себе затянуть... Чтобы помочь ему, или наоборот,
погубить Кто знает?..
Готовить в кухне на плите Романов мне запрещал и выгонял самым грубым
образом; он придумал и еще один приемчик, доводивший меня: часов с восьми
утра на полный ход включал радио (в виде тарелочки на стене), закрывал дверь
в свою комнату на ключ и уходил до позднего вечера. Рев репродуктора лился
через фанерную перегородку, и только плотно закрыв дверь на кухню. можно
было спастись от этой пытки...
Не легко подробно писать об этом времени; в ноябре Золинова мне
объявила, что нашла мне работу секретарши в Управлении ночных сторожей
города... Я пошла в небольшое, грязное, прокуренное помещение, где служащие
приняли меня в штыки; понять в чем дело я сразу, конечно, не могла. Главой
всех ночных сторожей города Ульяновска, охранявших в тулупах и с винтовкой в
руках Универмаги, Гастрономы и иные чудища советской торговли, был некий
"реэмигрант" Розенбах, корректный, аккуратный, идеальный представитель
русских прибалтов, служивших поколениями "моему Государю". Он тоже был в
группе 24-х новых "советских граждан", высланных из Франции Жюлем Моком, но
знала я его мало, только изредка встречала. Когда я его увидела, то, ничего
не подумав, подошла к нему поздороваться; он же посмотрел на меня с высоты
своего громадного роста ледяными голубыми глазами и, отступив, громко
сказал: "Что вам нужно? По-моему, мы не знакомы!"
Я еще не знала, что меня можно настолько бояться, что даже для людей
нашего круга я -- чума.
В это вонючее Управление подчас заходили сторожа и сторожихи за ключами
или тулупами, и так вышло, что одна из них со мной вместе вышла и
заговорила; понемногу она стала появляться на моем пути ежедневно. Ее звали
Маша; это была женщина лет пятидесяти, неграмотная, очень неглупая, милая, и
я с ней стала беседовать: садились где-нибудь на скамейку, и она мне про
себя рассказывала многое, а была она военная вдова. Розенбаха обожала, как,
впрочем, и все остальные сторожа, говорила про него: "Ты на него не
обижайся, боится человек, сама должна понять..." Но наконец я ее спросила,
почему все служащие ко мне так относятся, и тут выявилось, что по приказу
Золиновой для того, чтобы меня "трудоустроить", сняли с работы немолодую уже
женщину, работавшую исправно в этом учреждении более двадцати лет!
На следующий день я пошла в Переселенческий Отдел, заявила Золиновой,
что не согласна, чтобы из-за меня несправедливо увольняли эту женщину, и что
к сторожам я работать больше не пойду... Вера Григорьевна только пожала
плечами и очень ясно высказала мне свое неудовольствие.
Мою подругу Машу я через несколько дней случайно встретила на улице;
она ко мне подошла, уверила, что та женщина снова на работе, и озабоченно
спрашивала: "Ну, а ты как теперь будешь?"
Месяца через два Розенбаха схватило днем МГБ -- прямо в помещении
Управления сторожами и, редкий случай, все угрюмые, прокуренные служаки
окружили своего шефа Розенбаха, умоляли его не забирать, некоторые сторожихи
бросились перед гебистами с плачем на колени, целовали Розенбаху руки... Ну,
да что тут говорить : мы вот выжили после страшной заварухи этих лет, а
Розенбах пропал без вести, погиб... "тогда будет двое на поле: один берется,
а другой оставляется".
Многое еще можно рассказать про эту зиму, когда мы остались одни. Я
писала и писала прошения, как все, -- кому? Главным образом, Молотову --
писала подробно, следила за тем, чтобы все было ясно сказано, не слишком
длинно... верно, таких прошений в те годы написано много тысяч.
Изредка кто-то приходил ко мне с заказом -- написать работу по
немецкому или английскому переходному экзамену на следующий курс; однажды
пришлось писать даже для саратовского студента... Платили за это тогда сто
рублей, вернее, обещали сто, а когда работа была сделана, давали и меньше...
Помню, одна ужасная старуха дала мне двадцать рублей и, уходя, со злобой
сказала: "С тебя и этого хватит!" Пришлось мне под новый год принять тяжелое
решение.
Я поняла, что никогда никакой работы не получу, -- про такие положения
я слышала еще в Париже, а вот теперь и меня ударило -умирай с голоду с
мальчишкой, кому какое дело?! А за учение в 8-м классе надо было платить,
правда немного -- 150 рублей в год. Ну, да не в этом дело -- ведь никакого
дохода у нас с Никитой не было, никаких родственников тоже. Мы были в городе
чужаки, мы были indйsirables. Я поговорила с Никитой, но что он мог мне
ответить?.. И я явилась на тот же завод No650, где работал Игорь
Александрович, прошла к главному инженеру Гальперину и попросила его принять
Никиту на завод учеником в какой-нибудь цех... Гальперин как-то легко
согласился, получил согласие директора завода Дубового, и я пошла в школу,
где учился сам Володя Ульянов -- известить директора, что принуждена Никиту
перевести в вечернюю школу рабочей молодежи, и что придется ему стать на
заводе учеником-токарем. Как приняли такой поворот в никитиной судьбе его
одноклассники? Не знаю, но обе его классные руководительницы -- Халида
Германовна по 7-му классу, и Мария Федоровна -- женщина пожилая, не менее
шестидесяти лет, заслуженная, по 8-му классу -- обе очаровательные, искренно
полюбившие Никиту, -они обе просто плакали, умоляли меня переменить
решение... А что было делать? Несчастные 250 рублей в месяц, которые Никита
мог принести домой, должны были стать нашей базой, весьма, конечно,
сомнительной и зыбкой...
Пошла я и в вечернюю школу рабочей молодежи -- тут был иной мир, иные
люди; им не надо было объяснять, "как это мать принимает такое решение". Они
не умоляли меня его переменить.
Директор вечерней школы Филиппов был приветлив, умен и прост - обычный
человек, без всяких фанаберии и марксистских фразочек. Был он неказистый и
лысоватый, одет если не неряшливо, то, скажем, бедно и... был у него -- увы,
увы -- красный нос... Нос покраснел у него законно: он выпивал, как многие.
В этой школе Никита был самым молодым, следующим за ним по возрасту шел
высокий красавец 28-ми лет -- но был и майор сорока лет, сидел рядом с
Никитой -- этому надо было "доучиться"; он ушел на войну в небольшом чине,
имея за собой пять классов, а теперь уже был майором, и дальше, не окончив
среднюю школу, никуда по чинам продвинуться не мог. Сперва Никита ходил на
завод еще в парижском пальто и костюмчике, потом у него появился ватник, и
зимой он стал носить те высокие немецкие сапоги, которые Игорь Александрович
привез из немецкого плена; ушанка была, конечно, с первой зимы. Он стал
другим; теперь, когда он шел по улицам Ульяновска, с закопченным лицом и
совершенно отчаянным, злым выражением лица, то мало чем отличался от других
таких же "злых мальчиков" -- а их было в Ульяновске немало. Надежда
Яковлевна, которая его как-то встретила на улице (и он прошел мимо нее, не
заметив), назвала его тогда -- "трагический мальчик".
В середине зимы к Романовым приехал на неделю их сын Сергей Николаевич,
сотрудник московского МВД в порядочном чине; он носил мундир, как
полагается, был мужчина видный, с прекрасными манерами... Его мамаша нам его
представила на кухне, и мы прилично побеседовали... Из Москвы он привез
апельсины и виноград и вежливо преподнес Никите кулек фруктов, а Александра
Федоровна попросила, чтобы я проверила, как он говорит на языках -- что ж,
оказалось, что отлично говорит. Я уже раньше от Романовых про него слыхала
рассказы -- вот, мол, как их сын благодаря революции преуспел: живет в
Москве на Можайском шоссе, в том же доме и на той же лестнице, что сын
Сталина Василий, и, как они говорили, вечно ездит в командировки за границу
по личным поручениям Сталина... "На работе в Москве он очень устает, --
вздыхая, говорила Александра Федоровна, -- ведь на работу-то едет только к
полуночи, потом утром поспит, а там и дела всякие, ужинает около 11-ти
вечера, по-настоящему только один раз в день и поест!!"
В эту же зиму завелось у меня в Ульяновске новое знакомство -- с одним
заводским инженером; я его мельком видела еще до ареста: он сам подошел к
Никите в цеху, спросил его про меня и не зайду ли я к нему посидеть? Он был
бы рад -- и дал свой домашний адрес; в той растерянности, в какой я
пребывала, такое приглашение было приятно -- значит, есть кто-то, кто сам
меня приглашает... Вскоре я пошла по этому адресу, собственно, даже плохо
зная, к кому иду. А это был Иван Федорович Сарычев, изобретатель,
талантливый инженер, член партии с 1917 г., близкий друг Луначарского, и,
как оказалось, пробывший четыре года на колымской каторге - с 1938 по 1942
г. Он работал на том же заводе, что прежде Игорь Александрович, а теперь
Никита, но это, собственно, была синекура: этот заводишка мало мог его
интересовать; он жил в небольшом деревянном доме, очень стареньком,
принадлежавшем его второй жене, чувашского происхождения и мес