Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
ал еще мальчиком в Париже, свиделся с ним у кого-то из общих друзей и
повел его с собой в Новодевичий Монастырь на прием к митрополиту Николаю
Крутицкому. Как заведующий Иностранным Отделом Патриархии митрополит Николай
отлично знал и про другого брата Игоря Александровича, Василия, который жил
в Оксфорде и недавно до этого был возведен в сан иеромонаха. Владыка Василий
провел на Афоне более двадцати лет; он уже в те годы был известен своими
богословскими: трудами, в особенности про Григория Паламу, -- однако
священнический сан долго не решался принять: во время отступления Белой
Армии в 1919 г. у него были отморожены, а потом и отняты два пальца на руке,
и он считал, что из-за этого не имеет права стать священником. Но Московская
Патриархия, которой он всегда оставался верен, предложила ему принять
священство невзирая на увечье, и Николай Крутицкий являлся прямым его
начальством.
Словом, пойти на прием в Новодевичий вполне стоило, и ничего дерзкого
тут не было, но я боялась (а мне ведь следовало или всего бояться, или же,
наоборот, не бояться ничего). Когда мы с Никитой подходили к монастырю, все
казалось каким-то наваждением -- идти в знаменитый монастырь, куда когда-то
многие боярские и царские дочери попадали не по своей воле и до конца жизни,
без надежды когда-либо освободиться от черной скуфии и мантии...
Большая лестница, длинный коридор или галерея, под сводами все чисто
побелено, стулья и диванчики около дверей; у одной из них много ожидающих:
священники в рясах и в штатском, две женщины неопределенного вида...
Служитель в темной куртке, с большим и бледным лицом, не без
самоуверенности, даже, пожалуй, не без наглости...
Я к нему подошла, тихо (ведь монастырь) спросила, где подождать на
прием к Владыке Николаю, и мы с Никитой сели на диванчик.
Прием посетителей шел тягуче, чрезвычайно медлительно -- прошло около
получаса, а из кабинета Владыки вышел только один человек; я наклонилась к
старенькому священнику, сидевшему рядом с нами, и спросила его: "А вы,
Батюшка, давно ждете?" -- "Да вот уж шестой день, -- со вздохом ответил он,
боюсь, что так и уеду восвояси, мне долго отсутствовать невозможно!" -- "Мне
ведь тоже невозможно, -- шепчу Никите, -- пойдем, все равно нам не попасть,
я не хочу больше стеснять Беклемишевых -- а тут и края не видно..."
Проходит еще какое-то время, и Никита тихо шепчет: "А вы подойдите к
этому служке и скажите ему, что вы родственница дяди Гики (Владыку Василия в
детстве звали почему-то в семье Гика) и что просите, чтобы вас сразу
приняли. Не уходить же так... Надо решиться теперь, а то он вдруг уйдет на
обед!" Не решаюсь никак, и вдруг, а ну-ка, и вот уж встала и быстро подхожу
к служке в куртке и слышу, как говорю резко и слишком громко: "Будьте добры,
прошу вас доложить Владыке Николаю, что я близкая родственница Иеромонаха
Василия Кривошеина, который живет в Оксфорде, и что прошу меня принять... Я
приехала издалека, мне трудно долго ждать". Моментальная пауза раздумья, и
он говорит: "Сию минуту, как выйдут, сразу доложу". Так оно и случается,
минут через десять выходит очередной посетитель, служитель скользит в
кабинет и, выйдя, подходит ко мне : "Проходите в кабинет, Владыка вас
ждет"... Мы с Никитой входим в заветную дверь, на секунду у меня дурнота и
почти обморок, но вхожу -- и сразу с собой совладела: только много не
говорить и ничего лишнего!.. И спокойно.
Подходим под благословение, садимся: Владыка Николай первый
заговаривает со мной, расспрашивает, как живу, где -- умолкает. Я начинаю
говорить: приехала получить свидание, надеюсь скоро получить разрешение, на
все мои вопросы и прошения в высшие инстанции всегда ответ один -- осужден
справедливо по статье такой-то... Про себя говорю как есть: постоянной
работы получить не удается, а ведь год, когда я преподавала в Пединституте,
в общем дал результат положительный, и я могла бы там понемногу укорениться
-- студенты мои вполне успешно учились, я знаю отлично три иностранных
языка, могла бы и переводить и преподавать... Умолкаю.
Владыка Николай говорит что-то вроде: "Не отчаивайтесь, все еще
наладится..." А через некоторое время он как бы внезапно поворачивается в
кресле ко мне и говорит совсем уж иным тоном:
"Не торопитесь уезжать; пойдите домой, спокойно сядьте и напишите
прошение на имя Шверника -- главное, напишите все подробно".
Конечно, я верила, что Владыка Николай чем-то сможет нам помочь, а
может быть, не признаваясь себе вслух, просто надеялась получить от него
денежную помощь. Ведь он кое-кому щедрой рукой давал деньги, особенно тем из
приехавших с Запада, кто к нему обращался, об этом я еще в Ульяновске
слыхала.
Но имя Николая Михайловича Шверника[*] меня почему-то
удивило -- ведь он, собственно, был Президентом Республики; разве он имел
какое-либо отношение к лагерям, к миллионам осужденных на даровую каторжную
работу? Я не знала, что право помилования было в ведении Президиума
Верховного Совета СССР.
"Простите, Владыка, почему именно Швернику?" -- "Да я его прекрасно
знаю и часто вижу, -- ответил Владыка Николай, -- я при следующем свидании
передам ему ваше прошение в руки. Напишите, и в следующий приемный день
принесите мне -- я скажу, чтоб вас сразу пропустили... Да пишите подробнее,
я очень надеюсь на Николая Михайловича..."
Благодарим за внимание, за сочувствие -- благословение и... мы оба уж
снова в белой галерее, где все так же безмолвно и скромно провинциальные
батюшки чают приема.
Наступает день приема в Новодевичьем, и я снова с утра еду туда; в
сумке -- подписанное прошение на имя Шверника. У меня появилась искра
надежды, раз Владыка сам предложил и близко знает Шверника... Вхожу в
галерею, где все так же сидят ожидающие, служка мне кланяется, говорит
негромко: "Сейчас доложу про вас", -- потом подает мне легкий знак, и я
бесшумно, как и все, что происходит в этом фетровом царстве, вхожу в кабинет
Владыки. Почему-то я одна -- мы, видимо, решили, что Никите на этот раз меня
сопровождать не следует. Все идет чин-чином, после благословения сажусь и...
умолкаю. Владыка спрашивает: "Что же, принесли прошение?" Подаю ему конверт;
он молча и слегка нахмуренно все целиком читает. "Ну, что же, прекрасно, --
говорит Владыка, -- отлично написано, завтра увижу Николая Михайловича и
передам". И, помолчав: "Николай Михайлович хороший человек, очень добрый,
хороший друг, я с ним на ты. Да, да, близкий друг". Я благодарю, спрашиваю:
"Когда же можно надеяться на ответ?" -- "Вряд ли долго придется ждать, --
говорит Владыка, -- а вы скоро Москву покидаете?" Отвечаю: "Да уж через два
дня, мне неудобно долго жить у знакомых, а там меня мои слепые ждут, они
иначе учиться не могут". Внезапно Владыка спрашивает: "А вы какие языки
преподавали? Расскажите подробнее!" Рассказываю про Пединститут и как меня
сняли с работы за две недели до ареста Игоря Александровича. А теперь
учеников совсем нет, люди предпочитают ко мне своих детей не посылать.
Владыка Николай говорит, помолчав и, видно, что-то обдумав : "Вот что я
могу вам предложить -- хотите переехать жить в Одессу? Там нужны люди,
хорошо знающие языки, особенно французский -я говорю про нашу одесскую
семинарию, они вам дадут ставку, чтобы вы были все же обеспечены, а
обстановка у нас в семинарии приятная, мирная... А вы уже французский язык
преподавали?"
Я совершенно смущена, ведь французский язык вот уж пять лет как
преподает в семинарии наш друг Полторацкий, он же для семинарии делает и
переводы с французского... "Но мне казалось, что там Николай Алексеевич,
ведь он, надо думать, обеспечивает все классы... что же он... как же это? А
в Ульяновске я преподавала немецкий и английский..." Владыка Николай меня
перебивает: "Ничего, ничего, я слыхал, что вы прекрасно знаете языки,
справитесь, конечно, да и если что, Николай Алексеевич поможет, ведь это
такой милый человек... Ну, вот что, возвращайтесь в Ульяновск, но уж
понемногу начинайте готовиться к переезду в Одессу, я вас немедленно извещу,
вот адрес ваш тут есть -- а вам уж в Одессе придется сразу приняться за дело
-- там по языкам иностранным у нас недохват... Ну, вот, так и решено, вам в
Одессе будет много лучше жить."
Я до того смущена, до того огорошена... Владыка Николай это, конечно,
замечает: "Да вы не смущайтесь переездом, у вас ведь будет в руках вызов на
работу, увидите, все будет отлично -- главное, духом не падайте"...
Я ухожу, произнеся все формулы благодарности, подобающие в таком
положении -- неужели я покину ненавистный Ульяновск, его хмурое, всегда
глядящее исподлобья население?
Отъезд из Москвы происходит под знаком идиотского события: решаю
кутнуть и покупаю билет в "мягкий" -- ведь я продала шубу, мне можно разок
поехать в мягком... Из Беклемишевых меня никто не провожает -- только Никита
и две приятельницы. Увы, оказывается, что Никита разорвал посадочный
талон... Без него ни в один вагон, даже самый жесткий, не пускают; бегаем
вдоль состава, умоляем впустить в поезд - нет, ни за что. Неужели
возвратиться на Песчаную? Я от отчаяния даже не ругаю Никиту; до отхода
поезда остается четыре минуты, мы все стоим печальной, поникшей группой --
вдруг из тамбура вагона, как раз надо мной, молодой голос мне говорит:
"Садитесь в мой вагон, гражданка, так хоть уедете, а там, может, и место вам
найду". Милая проводница помогает подхватить мой багаж, да и меня
подтаскивает вверх по ступенькам вагона; обращаясь к Никите, говорит: "Эх
ты, парень, ты что же это, всегда такой?" Но вся группа вздохнула свободно,
свисток, еще, еще, и поезд двигается -- машу рукой из тамбура... вот и едем.
Вхожу в вагон -- о, ужас! Все, все занято, на всех местах сидят военные
моряки -- этот вагон идет до Владивостока, отпускники возвращаются на свой
тихоокеанский флот, им ехать девять дней и они уже начинают устраиваться.
Все же сажусь и сижу молча, на всех столиках начинают вырастать литровые
бутылки водки, круги украинской колбасы, кирпичи черного хлеба, фляжки и
стаканы, махорочный дым уж заволакивает вагон. В углу против меня сидит
полковник -- что это мне везет на полковников? -- Он наклоняется ко мне и
чрезвычайно учтиво (наверно на Казанском вокзале на-' блюдал в окно, как мы
вперед-назад бегали!) спрашивает, куда я еду. Качает головой: "Что вы, да вы
и не представляете себе, что тут будет твориться через часа два! Нет, нет,
вам нельзя, вы просто не выдержите, да и вообще... мало ли что!" Помолчав,
добавляет, что сам едет до Рязани и там мне передаст свое место, так что
хоть сидеть где будет, но это же не решение вопроса: ищите скорее другое
место. Я его благодарю, сижу, оцепенев от обиды и несправедливости судьбы,
булькает водка в первых стаканах... Меня дергает за рукав та молодая
проводница: "Идемте, идемте скорее, я все вагоны избегала -- нашла вам
место, неважное, ну, да хуже чем здесь нет". Она подхватывает мои вещи и
ведет через весь поезд в вагон "матери и ребенка"... Это далеко не идеал, но
все же; хочу ей сунуть в руку десять рублей, но она не берет ни за что --
"Нет, нет, что вы, ведь вам помочь хочу!"
Понемногу и в этом вагоне становится тяжко, "матери" без конца и громко
рассказывают друг другу историю своей жизни -- все, все подробно, и про
мужа, и про золовку, и, конечно, про аборты, про гадалок, про
гада-начальника, который строит мужу козни. За Рязанью резко холодает,
говорят, тут уже до 20° мороза; девушка поддает в топку угля, и понемногу
жара в вагоне становится невыносимой - выхожу в тамбур покурить, там после
дикого пекла кажется холодновато. Тут какой-то высокий человек лет тридцати,
в кепке, видно рабочий, курит свои козьи ножки; мимо нас раз и два проходит
молодая женщина с громадным, туго набитым мешком, потом она возвращается в
обществе начальника поезда. Тот ее чему-то наставляет тихим голосом --
глядите, ведь поезд стоит всего минуту, ступеньки обледенели ; а за мешок не
бойтесь, я вам брошу.
Начинает темнеть, снаружи поземка, и вот поезд снижает скорость, все
медленнее... Остановился. Смотрю в окно: пусто, плоско, серый снег хлопьями
-- та молодая женщина и начальник поезда уже тут, в тамбуре; он открывает
дверцу, холод обжигает нам лицо, женщина собирается выходить из поезда почти
на ходу, но начальник ее придерживает за рукав зимнего толстого пальто; но
вот она прыгнула вниз... "Есть?" -- кричит начальник. -- "Да, да, стою", --
кричит женщина. Он со всего маху кидает ей мешок, свисток, мы уж двигаемся
-- внезапно из мглы вырастает деревянный полустанок, совсем пустой, никого;
я вдруг читаю почему-то вслух: "Потьма", поезд набирает скорость, кругом
снег...
Обращаюсь к рабочему: "Это куда же она, тут будто и дома-то ни одного
нет, такая молодая, одна, с этим громадным мешком, да и буря". Он смотрит на
меня равнодушно, говорит: "Ничего, тут поселок есть, только он с
той.стороны, его и не видно..." Что же это за название странное --
Потьма?... Татарское, что ли?" Рабочий объясняет: "Нет -- Мордва тут, тут
ведь Мордовия..." А... что это? Ведь я что-то должна знать, что-то должна
понять... Но нет, никак. Мы стоим и курим до утра, в вагоне + 32°, дети,
очумев от жары, в одних рубашонках -- плачут, капризничают...
Меня встречает Ольга Петровна Любищева, везет домой в такси -- они из
первых, что появились в Ульяновске; вечером иду к ним, все подробно
рассказываю, и про Бутырку, и про Новодевичий -- одесский проект здесь, в
Ульяновске, звучит малоубедительно... На следующий день валюсь в дикой
простуде, с жаром и удушающим кашлем на целый месяц, докторша убеждает меня
лечь в больницу. Нет, ни за что -- меня лечит Екатерина Николаевна, моя
соседка, учит мазать нос перьями свежего лука, и на ночь дышать отваром
картошки в шелухе -- читать слепым я не в состоянии, а ведь у них скоро
сессия...
Это уж декабрь 1952 г., надвигается грозный 53-ий... Тянется дело
врачей, Надежда Яковлевна покидает Ульяновск, Амусин ходит, как
пришибленный, молчит -- от него ни слова не добьешься. Безобразные
эпизоды--анекдоты постепенно сходят на нет, но гуща населения твердо и уж
навсегда усвоила, что знаменитые кремлевские врачи -- да и не одни жиды
только, а вот и Виноградов с ними был!! -- за доллары продавали что-то или
кого-то, отравляли или отравили кого-то там наверху, кто в Кремлевке
лечится, а у нас в Ульяновске, вы думаете нет? Да и у нас тоже, вон у
Степановых теща ослепла, а ей глаза как раз жид лечил, вот вы и понимайте,
что к чему...
Жид, жид -- да что же это за наваждение?? Вот почему у нас очереди,
почему нет муки, почему нет... Итак... Juden ram! -- Опять! Но Боже упаси
это вслух сказать, да неужели же вы с Гитлером сравниваете? Ведь там фашизм
был... это-то вам ясно или нет? Да, да, все ясно, а впрочем, я вот тихо,
тихо живу в своей кухне-прачечной и помалкиваю, я уж почти и не дышу...
Солнце светит по-весеннему, черный шлак из жерла фабрики КИМ,
покрывающий крепкой коркой весь наш квартал, поблескивает, и Васька
веселится во дворе -- приходит Екатерина Николаевна за водой с двумя
громадными высокими ведрами... Молча разворачиваю перед ней последний номер
Правды -- почти вся первая страница бессовестно и безудержно покрыта потоком
приветствий, пожеланий и благодарности "нашему отцу, учителю, самому мудрому
и доброму человеку, любимому Вождю и Учителю всего народа... и желаем ему
здоровья, счастья, надеемся еще долго жить под его мудрым руководством...
вечной, вечной ему жизни!" Тут и из Тюмени, и из Оренбурга, из Кишинева, из
Черновиц, да разве перечесть!
-- Екатерина Николаевна, да что же это? Ведь дальше уж слов не хватит,
и все в превосходной степени, все выше и выше забирают! Что будет, что
будет?..
Она шепотом отвечает: "Да, ужасно и безумно страшно... Я и сама уж
больше ничего не пойму". -- "А Ирочка?" -- "Что Ирочка, молчит, и лицо
каменное, и говорить с ней боюсь".
Так жизнь идет, все на месте, слепые приходят, исправно учу их
немецкому языку, объясняю им про ионические и коринфские колонны в Греции,
читаю вслух Ленина -- это теперь часто приходится, хотя многое и есть на
Брайле -- бесконечные периоды в полстраницы, где zu "на концу" очень
утомительны, да я и вообще начинаю быстрее уставать.
Приезжает на февральские каникулы Никита: веселый, с отекшим лицом -- в
общежитии питается одними пельменями, по две пачки в день. Да у него уже
любовь -- "предмет" удивительно неудачный, и чуть ли не сразу мне понятно,
что это неспроста, девицу Никите грубо подкинули, у нее в Институте слава
вполне определенная. Пытаюсь хоть немного раскрыть ему глаза, но, конечно,
тщетно; мать, увы, всегда бессильна.
После моей поездки в Москву ко мне какие-то люди начинают заходить
чаще. Вот Вера Михайловна Еленевская -- когда-то в первый год мы с Игорем
Александровичем у них бывали, нас познакомила Вера Александровна, сестра
Угримова, которая тогда жила под Ульяновском, в Майне. Сам Еленевский -
профессор какой-то сельскохозяйственной науки, партиец. Его начальник сам
Красота, тот, который нападал на Любищева. С тех пор, как я осталась одна,
Еленевский ни разу не поклонился мне на улице -- перебегал на другой
тротуар.
Я уже не лежу, и кашель начинает затихать; в сенях стучат в дверь,
входит Вера Михайловна -- в хорошем пальто, в отличной меховой шапочке; ей
все идет, у нее прелестное петербургское лицо, манеры, говор, она умница,
беседы о музыке и концертах между нами, кажется, никогда не иссякнут... А
ведь я не видела ее больше двух лет! С ней Джим, роскошный пойнтер --
протягиваю руку, чтобы его погладить, три года назад он был мне закадычным
другом...
"Нет, нет! - шепотом говорит Вера Михайловна, - отнимите потихоньку
руку, у него тяжелый авитаминоз, и мы боимся, чтобы он не наделал какой
беды". Джим кладет тяжелую деревянную лапу мне на колени, но я не смею его
погладить.
Вера Михайловна оглядывает мой "дом" и... мы очень быстро и вполне
естественно начинаем беседу про все: про Никиту -- как он в Москве?
"Говорят, вы добились свидания?..." Потом, так же просто переходим на
музыку, и про давние концерты, а вот она была в Ленинграде и там слушала
Баха в чудесном исполнении, вдруг все снова просто, этих двух лет будто и не
было... Да и на кого я имею право сердиться или обижаться?!
Но вот она смотрит на золотые часики: "Ой, пора, пора домой, а то ведь
Семен Николаевич и не знает, что я к вам пошла, он может вдруг
забеспокоиться". Она вынимает из сумки 500 рублей и мне подает: Только не
отказывайтесь, я знаю как вам надо, я давно бы принесла, но... сами знаете,
как жизнь..." Вера Михайловна с Джимом уходят.
А вот и другой друг, нежданный и негаданный, доктор Александра
Александровна Греч; она работает в той поликлинике, где я не бываю, потому
мы и не были знакомы до того времени, как она сама на улице со мной не
познакомилась. Это было осенью 1950 г., она меня остановила на улице громким
восклицанием: "Здравствуйте, здравствуйте, Нина Алексеевна, что это я вас
так давно не вижу!" Но я не знаю ее, вижу в первый раз, не знаю, кто она, и
смущенно, с опаской пытаюсь улыбнуться этой незнакомой, полной, стареющей
даме. Она, однако,