Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
торично замужем за агрономом Василием Ивановичем - первого мужа,
офицера, потеряла в первые дни войны. И был еще ее сын Олег, мальчик лет
11-ти, милый, воспитанный. Василий Иванович был лет на 25-30 старше своей
жены; человек старого закала, он пасынка своего отлично воспитывал, а тот
тоже любил его и слушался. Все хозяйство вела старшая сестра Салтычихи --
старая дева Агриппина Алексеевна, черствая, озлобленная, жившая тут из
милости и весьма побаивавшаяся своей сестры. Все мои объяснения или
малоприятные пререкания по поводу... моего кота Васьки или не выгребенного
снега во дворе, по поводу Самсонихи, ну, и так далее -- все у меня было
именно с ней, сухонькой Агриппиной Алексеевной в постоянном, неизвестного
цвета халате до пола; в Ульяновске считалось приличным, чтобы старухи были
так одеты. Но, конечно, иногда возникали вопросы поважнее -в первые 2-3
месяца нашей жизни в бывшей кухне-прачечной Горсовет два раза грубо и не
скрываясь, наступая тяжелыми орудиями, всячески пытался меня оттуда
выселить... Но я, ощерясь, как голодный пес, защищалась, будто не чувствуя
страха перед властями -- страх остаться с Никитой "без площади" и быть
выселенной в ближний колхоз был много сильнее. Да я уж в это время отлично
поняла, что мне надо постоянно отругиваться, говорить дерзко, кто бы там ни
был, нападать: "Ну, не на такую напали!!" -- или же: "Не такая я дура, как
вы думаете".
Я была вечно насторожена, всякий день ждала откуда-то нового удара. Я
уже тогда стала много курить, ну, а дальше - больше, докурилась чуть ли не
до смерти!
Первое нападение произошло очень быстро, недели через три после отъезда
Марии Федоровны в Омск: мне сказал кто-то, может быть в Переселенческом
Отделе, что маленькие, нерентабельные жактовские дома "решено" продать
жильцам. Часов в одиннадцать утра постучали в дверь, я вышла в сени и
увидела группу из четырех человек, и во главе их стоял... сам председатель
Горисполкома -- каким-то образом я его знала в лицо. Он все же слегка
приподнял фетровую шляпу и сразу заявил: "Я к вам по делу, вы, верно,
знаете, что решено продать жильцам площадь с низкой квартплатой... Вот эта
комната как раз и будет продаваться -- что ж, думаете купить?" Я довольно
долго молчала, и горкомовская делегация спокойно меня разглядывала...
"Ну что же, -- ответила я председателю Ульяновского Горисполкома, --
может, и купила бы... все зависит от цены и от условий". А в голове
беспорядочно несутся отрывки мысли: что еще ответить, как их отвадить, как
не уступить по-глупому это свое последнее убежище!
-- Наша цена -- десять тысяч и обязательный капитальный ремонт, --
говорит мне председатель.
-- Что вы, смеетесь?! Да кто же такую цену за эту развалину даст? --
Посмотрите, вся завалинка провалилась, в сенях громадные щели -- тут одного
ремонта на десять тысяч!
-- И сколько же вы предлагаете? -- спрашивает он, вся их группа
наполовину вошла в кухню и рассматривают покоробленный пол, почерневшую
русскую печь, бревна, из которых выпал шпагат...
Говорю как можно спокойнее и равнодушнее: "Тысячи три можно... ну,
конечно с рассрочкой, скажем, по тысяче в год-- это я бы согласилась". Он
разводит руками: "Да что это вы говорите, ведь это же почти центр города...
нет, нет... ну, да у нас уже есть и другие, кто хотел бы купить!..."
Ага! Вот оно! Делаю шаг вперед прямо на него, меняю резко тон, почти
кричу на него: "Вы, Алексей Семенович, и не думайте другим, я не допущу -- я
жила на Рылеевой -- меня выселили ни за что, да хотели загнать на Свиягу,
где и днем страшно пройти, не то что ночью! Нет, нет, вы, видно, думаете,
что так и будете меня и сына катать, как в биллиарде шары из лузы в лузу --
нет, вам не удастся! У меня сын работает на заводе, учится в вечерней школе
-- не хотите моей цены -- не надо, я здесь живу, и никому другому продать не
имеете права!!"
Председатель Горисполкома молчит, группа сопровождающих тоже --
впрочем, я их голоса и вообще не слыхала... Он опять слегка приподнимает
шляпу и... они все уходят, калитка хлопает -- и так никогда и не
возвращаются...
Как будто все не так и страшно... через тридцать лет в Париже, конечно;
тогда же казалось, вот "они" меня преследуют нарочно, именно меня; но вряд
ли это так было; всюду, в любом городе в СССР в те годы жилая комната (не
квартира, конечно, о квартире никто кроме аппаратчиков и не мечтал), всякая
жилая площадь была объектом безжалостной борьбы.
Вторая попытка -- на этот раз уж и против Михайловых тоже -- случилась
недели через две; В.М. Михайлову заявили в Горисполкоме, а потом о том же
последовала и официальная бумага, что в Ульяновск выехала из Ленинграда
археологическая экспедиция, пробудет там целый год, и ей отведен именно дом,
где жили Михайловы и мы. Соседи мои напугались не на шутку, вели себя
солидарно со мной, бегали подавать жалобу прокурору, я, впрочем, тоже; двери
и окна держали крепко закрытыми, так же как и калитку во дворе... Суматоха
эта длилась несколько дней и потом внезапно сама собой выдохлась --
археологическая экспедиция до Ульяновска так и не доехала, и больше никогда
о ней нигде не было сказано ни слова.
Стало холодать; сразу после Покрова я протерла три маленьких окна в
моем жилище, проложила рамы кругленьким валиком ваты и тщательно обклеила их
газетными полосами. В то же время во двор наш "завезли" с завода 5
кубометров дров. Надо было их распилить, наколоть, сложить: многое мы с
Никитой сами пилили, но не все; колоть ни он, ни я не умели, и пришлось
нанять мужиков. А складывала их в поленницу я сама -- у Никиты с заводом и
школой просто времени не было". В эту осень я все же запасла лук - училась
плести его в косы и вешать на кухне, закупила "Геркулес" -- ведь он имелся в
магазинах только осенью в течение двух, трех недель.
Но не надо Думать, что это я была такая догадливая и хозяйственная --
всему меня научила милейшая соседка из дома рядом с нами, Екатерина
Николаевна Венцер. Она сама как-то постучалась, вошла и сказала: "А я пришла
к вам познакомиться, ведь мы соседи -- вы ничего не имеете против?" Она жила
в самом конце нашего тупика, и, как ни странно, сумела сохранить собственный
дом, где занимала две комнаты и кухню, а остальные комнаты сдавала. С ней
жили две дочки -- Ирочка (Иродиада) и Марина; обе еще были студентками --
Марина была миловидная, застенчивая, провинциальная девица; старшая же,
Ирочка, была красавица -- высокая, статная, голубоглазая блондинка, смотрела
на всех с презрением и превосходством; окончив Институт молочного хозяйства
в Казани и получив направление в Ульяновск, тут же вступила в партию и во
всем держала себя с тех пор неукоснительно "партийно".
Я начала изредка заходить к Екатерине Николаевне и быстро заметила, что
Ирочка чрезвычайно недовольна этим; а уж позже, в 1953-54 гг. я просто
избегала к ним заходить, когда она была дома. Екатерина Николаевна, кроме
того, почти каждое утро приходила ко мне с двумя громадными ведрами за водой
-- ведь в моей кухне был кран; правда, зимой он аккуратно замерзал, и
приходилось звать водопроводчиков, чтобы его оттаивать -- но ведь это был
люкс, иметь дома кран -- ближайшая колонка, которая не замерзала, была в
километре от нас... Почти каждое утро Екатерина Николаевна приходила за
водой и вскоре начала каждый месяц давать мне 30 рублей -- я сперва
отказывалась, но пришлось согласиться, я поняла, что это какая-то, хоть и
скромная, но все же денежная помощь, и нельзя ее обижать отказом.
Вот это знакомство было, пожалуй, единственным событием в однообразной,
жалкой, какой-то мерзкой жизни, которая тянулась этот первый год на новой
квартире; да и не только этот год, а и все темное время вплоть до смерти
Сталина, казалось, так вот всегда и будет безысходно, безнадежно, и каждый
день начинался одинаково: как, на что прожить этот день, куда пойти, кого
умолить? -- ответа не было. Эти годы у меня в памяти путаются, будто все они
составили один длинный год; как писал Поприщин -- "числа не помню, года тоже
не было..."
Однако той осенью мы совершили с Никитой памятный поход -- на прием к
Прокурору войск МВД Ульяновской Области -- мысль эта была не моя, а Никитина
-- он много лучше меня разбирался в том, кто есть кто, и почему-то знал, что
можно без особого риска жаловаться Прокурору на страшных людей в мундирах и
в штатском, которые год тому назад увели ни за что его отца, и уж вот год
ничего мы так и не узнали -- где же он, на какой срок? Словом, Никита меня
убедил пойти, и мы пошли в какой-то очень старинный дом и записались на
прием на следующий день. Когда пришли, немного подождали в приемной, и
секретарша сказала: "Проходите". Мы вошли в громадный кабинет, где за столом
сидел генерал в мундире, очень видный, ладный, по виду природный татарин, и
фамилия его была тоже татарская -- Мурзаев. На его вопрос : в чем собственно
дело? -- я ему ответила, что вот уж год, как мой муж задержан чинами МВД, и
вот, несмотря на все мои запросы и хлопоты, я никак не могу узнать, где он,
не знаю даже, жив ли он? Мурзаев, немного помолчав, сказал: "Словом, вы
хотите сказать, что вот ваш муж был и нет его, взял и пропал, как иголка в
сене?"
-- Ну, я этого выражения не имела в виду, однако раз уж сами так
говорите, то правильно: именно пропал, как иголка в сене.
Он встал - был грузный, но не толстый, и громадного роста, подошел к
столу посередине кабинета, на котором стояло два или три телефона, покрутил
какой-то номер и сказал внушительно: "Дайте мне... (фамилию не помню, к
сожалению)... Послушай, тут у меня гражданка, она с жалобой пришла,
Кривошеина Нина Алексеевна, говорит, что больше года не знает, где муж и что
с ним".
Длинная пауза. - "Ну, значит исполнишь, а то так не годится", -и
повесил трубку... Обернулся ко мне, на его скуластом лице с четко
нарисованными бровями было скорее приветливое выражение, или, может быть,
мне хотелось его таким увидеть? Из всех этих людей он первый показался мне
обычным человеком, а не злым заводным автоматом.
Я встала: "Благодарю вас, значит я могу надеяться получить ответ?" --
"Получите, получите очень скоро". Когда вернулись домой, было очень страшно
- Боже, а что если "они" начнут нам мстить?
Через неделю приходит утром сотрудник МВД Давыдов, я и его уже тоже
знала - пожалуй, один из самых противных; здороваясь, щелкает каблуками.
"Что вам угодно?" -- "Да вот, принес вам решение суда про вашего мужа и
номер почтового ящика"... И, помолчав: "Что же это вы жалуетесь? Я вам уж
раз извещение приносил, а вы говорите -- ничего не известно!.."
"Нет, нет, это вы первый раз приносите, сегодня -- оно и понятно, а
раньше извещения не было". Давыдов очень настаивает: "Да нет, я сам
приходил, а вас не было, и я под дверь сеней просунул". Тут я уж ему не
спускаю: "Вы говорите что-то не то, разве такие бумаги подсовывают под
дверь? Из рук в руки передают, вот как сейчас -- а, впрочем, принесли, и все
в порядке". Он недоволен, откланялся, уходит. Приговор -- "лишение свободы
на 10 лет".
Я чувствую себя абсолютно беспомощно, знаю, что это очень плохо, что
это наклонная плоскость - вниз, вниз! А ведь необходимо поддерживать ритм
каждодневной жизни, чтобы Никите казалось, что мы живем нормально, что у нас
есть шансы и дальше жить... дожить... До чего, собственно? Вот дедушка
Александр Иванович Угримов посылает нам из Майны, где он живет и работает на
Селекционной станции, целых четыре мешка картошки, килограмм 80, может быть
и больше. Посередине комнаты в полу подъемный люк с железной ручкой -- внизу
подвал. Сперва мы ставим мешки в кухне между окном и русской печкой, но в
середине декабря я замечаю, что есть много померзших картофелин, и мы вдвоем
таскаем нетронутую картошку и ссыпаем ее в подвал, он очень глубокий.
Никакой лесенки у нас, конечно, нет; я туда прыгаю, и Никита сыплет мне
картошку на ноги и на голову. Тут же я раскладываю 10 или 12 "вилков"
капусты, авось и она там сохранится. Это, конечно, гадательно -- ведь я
первый раз в жизни проделываю такую операцию.
Утром, в темноте, бужу Никиту; он как куль валится назад на кровать --
я его тереблю, тащу за руки, за волосы -- ведь если он хоть на одну минуту
опоздает на завод, ему грозит два года лагерей. Наконец, он одет, попил
кипящего фруктового отвара с куском липкого черного хлеба (иногда удается
достать маргарин -- тогда хлеб мажу маргарином) и, шатаясь от недосыпа,
выходит из дома.
Всю эту зиму мы ужасно мерзли в нашей девятиметровой комнате, где
стояли две койки, колченогий стол и стул, табурет, еще изготовленный для нас
ОРСом, а в кухне стояли одна на другой две плетеные корзины, к этому времени
уж почти пустые, два чемодана -- вот и все, чем мы владели. Окна были
занавешены марлей, я ее изредка добывала в дружественной аптеке. В сенях
были две полки для хранения продуктов в зимнее время. Бедно, это еще
полбеды, а вот холод зимой в этой бывшей кухне был невыносимый. В
январе-феврале часто в комнате бывало 5-6 градусов. В конце концов я не
выдерживала и накидывала шубу, надевала валенки, дошло до того, что
несколько недель подряд я просто спала в шубе, только валенки скидывала --
на голове, конечно, теплый платок. Никита легче переносил холод дома; на
заводе, в мастерской у станка было все же тепло в ватнике, вечером в школе
тоже было хорошо топлено. А как мы прожили, как было с деньгами, откуда? 250
Никитиных рублей не могло хватать... Не знаю, ничего не могу вспомнить.
Помню отдельные факты -- вот как-то на базаре я подумала, что уж больше двух
месяцев Никита не ел мяса, быстро подошла к мясному ряду и скорее, скорее,
чтобы не передумать, купила хорошую отбивную котлету. Никита, придя с
завода, сел за стол и, когда я ему подала котлету с жареной картошкой,
оторопел, потом спросил меня: "Мама, да это мясо?!" -- Я говорю: "Да, да
ешь, хорошая свинина, так давно не ел". Он посидел, закрыл лицо руками и
начал громко плакать, плакал долго, котлета стыла... Потом он ее съел, выпил
чаю, повалился на кровать и, будто в изнеможении от избытка пищи, проспал до
вечера.
Было и что-то положительное в это скудное время: переход в Вечернюю
Школу Рабочей молодежи (я уже про нее упоминала). Там неожиданно царила
атмосфера взаимной солидарности -- никто никого не "подсиживал" -- всем надо
было доучиться. Директор Филиппов и все преподаватели старались помочь
ученикам -- ведь они приходили усталые, а некоторые и голодные, как и
Никита. Оказалось, что таких, "без отца", было и еще несколько человек в
школе -- словом, все попали туда и по необходимости доучиться, и по
решимости пройти эти три трудных года одновременного учения и работы. Пока
Никите не было еще 16 лет и он был на заводе учеником -- его не имели права
назначать в ночную смену, но когда ему пришлось работать по ночам, спать
днем, готовить уроки и вечером идти в школу, казалось, он враз все бросит,
не пойдет ни на завод, ни в школу -- а просто как следует выспится...
После моего неудачного появления в Управлении ночных сторожей я сама
пыталась устроить себе регулярную работу, всюду сразу соглашались, но...
через два дня всюду был одинаковый ответ: "Жалеем, но место уже занято".
.Этой зимой Золинова снова вызвала меня в Переселенческое Управление и
предложила работать ночным сторожем. Я сразу даже не поняла -- как это?
Ночью в тулупе и с ружьем? Да где же это? Оказалось, что она предлагает мне
охранять самый большой универмаг Ульяновска, в здании бывшей немецкой Кирхи
-- громадном и уродливом.
Я не сразу ответила, чувствовала, что мне роют яму, потом заявила, что
уж лучше умру от голода у себя на кровати, чем меня ножами будут полосовать
хулиганы ночью в мороз -- и добавила: "А тулуп я и одеть не могу, во первых,
он мне велик и тяжел,... да и там вшей полно, я это отлично знаю!"
Через несколько дней стучат в сени, открываю -- а, главный инспектор из
Переселенческого, особа не более приятная, чем начальница. "Что, в чем
дело?" -- садится у моего колченого столика, вынимает какую-то бумагу: "Вот
видите, вы на днях отказались от предложенного вам труда (именно "труда", а
не работы, так она и сказала) -- вот пожалуйста, распишитесь здесь", -- и
подсовывает мне листок.
Отталкиваю ее руку довольно резко: "Нет, нет, -- говорю, и не
уговаривайте, что ж вы думаете, я не понимаю, что вы потом мне предложите
"труд" где-нибудь в колхозе -- нет, это никак не выйдет". Она уходит, не
попрощавшись, а я долго без сил сижу на стуле.
... Ту бедную старуху, много-много старше меня, которая пошла сторожить
универмаг в Кирхе, через неделю ночью молодцы исполосовали писками и
поранили ножами, ключи у ней выхватили и немало награбили.
***
Весной кое-что оставшееся из платья и не вошедшее в опись продаю сама
на барахолке... Продаю плохо, мучительно, все за полцены... Так уходит
совсем новое парижское летнее платье, отличная, мягкой шагреневой кожи
сумочка -- больше уж ничего не остается. В мае неожиданно получаю от
двоюродной сестры Игоря Александровича из Берлина посылку: шерстяной дамский
свитер и... перевод на 200 рублей! От кого она про нас узнала -- непонятно;
и она, и ее муж Григорий Эрастович Тулубьев тоже высланы из Франции в 1951г.
(из-за советского паспорта --последствие холодной войны), в СССР их не
принимают, и они оба отлично устроены в советских магазинах в Берлине...
Свитер ужасного сиреневого цвета вырви-глаз, но... он шерстяной, и я в тот
же день продаю его... Что ж, опять живем!
В июле Никите исполняется 16 лет, и он почти сразу уходит с заводской
группой на уборку хлеба в недалекий колхоз, а я, найдя через жилотдел
печника, занимаюсь переделкой печки, вторую зиму жить в таком холоде -- и
думать страшно. Жилотдел дает половину суммы на эту переделку. Печник Гриша,
отличный мастер, сумел из колхоза удрать и прописаться в городе, и недавно
даже жену к себе выписал. Он работает быстро и ловко; в два дня старая печь
разобрана, все кирпичи на полу. Гриша говорит: "А на улицу уж тащи все сама,
я строить буду, а щебень убирать не обязан". Никита тяжело болен, пришел в
начале августа из колхоза со страшнейшей дизентерией -- приезжают за ним из
больницы на Скорой помощи: он упирается, кидается в угол, кричит: "Не поеду,
не поеду, боюсь в больницу!" У самого губы синие, лицо пожелтело, на ногах
еле держится. "Ты, парень, не дури, - говорит медсестра, - знаешь, какая в
области эпидемия? -- А то с милицией вернусь!" Я с трудом уговариваю его.
Через день иду его навестить, выходит в больничный сад докторша, говорит,
что он не может пока встать, высокая температура, а в барак входить
запрещено. "Приходите дня через два".
-- Теперь Никита, шатаясь, белый, сам выходит ко мне, ему уже немного
лучше... Днем складываю кирпичи в мешок и таскаю их во двор; словом, времени
размышлять и тревожиться -- мало...
Еще встреча того времени вскоре после переезда: как-то иду, ни на кого
не глядя, и сталкиваюсь с пожилой преподавательницей из Пединститута.
Останавливаемся, беседуем, вдруг она говорит и видно, что стесняется:
"Скажите, Нина Алексеевна, ну как же вы живете, на что?" -- Отвечаю: "Да
плохо..." -- "Но что же вы едите? Как вы питаетесь?" -- "Ну, сейчас, --
говорю ей, -- ничего, мы все еще шкап ед