Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
им"... Она умолкает, видно не сразу
поняла. "Но деньги есть у вас?" -- Честно отвечаю: "Нет, денег больше нет".
-- "Нисколько?" Она нервно открывает сумку, роется, находит всего три рубля.
"Боже мой, у меня с собой больше и нету -- но можно вам хоть эти три рубля
предложить?" Мы молчим, я протягиваю руку и отвечаю: "Да, да, конечно можно,
спасибо". Она подает мне трехрублевку и мы расстаемся.
А вот я иду по Гончаровке, народу много, наверно в Гастрономе
что-нибудь "выкинули"; кто-то хватает меня за руку -- "Здравствуйте,
здравствуйте!"... Это Зинаида Васильевна, я ее знала еще на Рылеевой, она
жила против нас с сестрой своей -- обе преподавательницы в техникуме. Она
мне говорит торопливо и тихонько: "Идите на тот угол, вернитесь и сделайте
вид, что только что меня увидали". В толпе на нас никто не смотрит: перехожу
на другой угол, возвращаюсь, подхожу и громко вскрикиваю: "А, Зинаида
Васильевна! Как вы? Вот как я рада вас встретить!" Она подает мне руку,
крепкий shake-hand и... в моей ладони остается двадцатипятирублевка!... А я
сразу и понять не могла -- как это она догадалась вот так при людях сделать
запретное, передать мне помощь?
В тот вечер, в ту ночь, был у меня великий спор с самой собой -- как
быть? Что "же это: я принуждена на улице принимать милостыню - как нищие на
паперти. Я поняла, что не только можно, но и должно принимать всякую помощь,
что иначе я и не имею права. Оказалось, смирение и нищета идут всегда рядом,
вместе. А горделивые свои замашки и снобизм я спрятала в эту ночь далеко; я
даже решила, что, если бы не Никита и его голодная, злая юность, хорошо
иметь только кровать, стол, стул и две пустых корзины, ведь так можно долго
жить, и удивительно легко!
... Уже под осень иду через мост; на панели весы, рядом мужик --
взвешиваться стоит всего пятьдесят копеек... Становлюсь на весы --
интересно, сколько потянет? Больше двух лет как не знаю, какой у меня вес.
Оказывается - тридцать восемь килограммов, ну, да на мне шерстяной костюм и
сапоги спортивные, еще парижские -- значит, не больше тридцати шести...
Недалеко до узника Бухенвальда! А если и еще так дальше, вдруг свалюсь и не
встану? Чудный,( прозрачный осенний день, мне холодно, страшно -- значит я
сама себя уже и не вижу !..
***
Но вот осень 1951 г.; правда, дрова запасены через завод, но денег нет;
податься некуда, и я получаю от МВД через того же Мурзаева разрешение
продать шерстяной отрез на мужской костюм, который тоже числился в описи при
аресте. Долго отрез не залеживается, и я его продаю через ту же Александру
Федоровну Романову -- она снова ко мне повадилась, это уж, верно, по работе,
или просто надеется, что есть еще у меня что продавать и что она
поживится?..
Никита ведет со мной строгий разговор: "Купите на эти деньги пишущую
машинку и будете печатать диссертации" - "Да ведь мы же погибаем, вот уж
одно продали, другое -- теперь этот отрез, а дальше что?" -- "Ну, еще шуба
моя осталась". Мы спорим полночи; я внезапно понимаю, что Никита не меньше
меня встревожен, в ужасе -- неужели ему не удастся доучиться? "Ну, как
дальше, мама, как?" Иду на следующий день в канцелярию Пединститута, к милой
секретарше Трегубовой; она качает головой --вряд ли это возможно. На пишущую
машинку требуется разрешение (я этого не знала), да у многих в городе
завелись трофейные -- из Германии. "Да вот, -- добавляет она, -- пройдите к
жене профессора Любищева, она стенограф и машинистка, все мужу печатает, она
вам лучше посоветует". Я смущена, это неудобно; но Трегубова говорит: "Что
вы, что вы, они чудные люди... Да вы скажите, что от меня".
Иду, тут недалеко -- это тоже пединститутский Дом; до 1917 г. в нем
было Епархиальное управление, а теперь, внизу громадная студенческая
столовая, а наверху библиотека и рядом дверь -- квартира Любищева. Долгие
годы в этом доме размещалось ЧК Ульяновской области.
Дверь открывает пожилая женщина, но сразу выходит и сама Ольга Петровна
Любищева: полная, одета в нарядный домашний халат -- на вид лет пятьдесят
пять; у нее ровная манера, дай картавит она по-петербургски, я быстро
преодолеваю смущение и объясняю ей, от кого к ней пришла и в чем дело. Она,
видно, удивлена, но потом сразу понимает, что именно меня интересует.
Покупать пишущую машинку, слегка подумав, не советует -- просто нет
смысла... -- "Но вот вы ведь печатаете?" -- "Ну, отвечает она, я жена
профессора, заведующего в институте кафедрой, и вполне нормально, что мужу и
его аспирантам печатаю работы, да и пишущая машинка у меня еще с фронта...
Впрочем, вам и купить вряд ли удастся".
Раскланиваюсь, благодарю за совет -- "Извините, что побеспокоила"...
Она провожает меня до двери и внезапно спрашивает: "Простите, а как вас
зовут, я что-то плохо расслышала?.." Отвечаю: "Меня зовут Нина Алексеевна
Кривошеина" -- "... Ох! Господи!" -- и под это ее восклицание ухожу домой с
тяжелым сердцем: нет, нам нет исхода, в голове все яснее стучит мысль -- уж
она не раз приходила -- надо броситься в Волгу и обязательно с камнем, чтобы
не было неравной борьбы с ледяной водой, чтобы поскорее... Ну, а Никита? Еще
немного надо подождать, а ведь замерзает, уж не в прорубь же? А может обоим
вместе? -- Нет, на это у меня права нет, как-нибудь Никита выживет один...
Вечером все рассказываю Никите; он в полном отчаянии, но, главное,
корит меня: "Мама, как же это вы незваная -- к чужим людям? Ведь это ужасно
-- до чего мы дошли!" Подумаешь, какие уж тут приличия... Однако это тоже
нелегко дается, так постепенно скользить под гору. На следующее утро ко мне
в сени стучат --стоит полная, незнакомая особа, пожилая, круглолицая, одета
более чем скромно -- вечный серый советский берет на голове и темное осеннее
пальто -- говорит: "Я к вам по поводу уроков -- вы ведь даете уроки
французского и английского?" Ого, уж не подвох ли от фининспектора?
Отнекиваюсь -- нет, нет, это какая-то ошибка, никаких уроков не даю. Но она
стоит упорно, не уходит и... глаза у нее серые, очень ласковые, да и все ее
круглое лицо вдруг кажется таким хорошим... "Извините, -- говорю, -- кто
вы?" -- "Сестра Александра Александровича Любищева, вы ведь вчера у нас
были, да меня, верно, не заметили. Я вот вам принесла сто рублей, это от
Оленьки, от жены брата, в счет будущих уроков французского..." И она
замолкает.
"Каких уроков? Об этом не было речи вчера, за что же эти деньги?" Но
она сует мне сто рублей в руки, приговаривает: "Берите, берите, а то Оленька
обидится. Да, я чуть не забыла, приходите к нам завтра, в воскресенье,
обедать, ровно к двум часам, мы все вас ждем... Значит, до завтра". И она
быстро уходит.
На следующий день вхожу в уже знакомый мне подъезд, поднимаюсь по
старинной чугунной лестнице, но вхожу не в правую дверь (а я ее хорошо знаю,
там две библиотекарши, и мы давно дружим, они мне второй год дают даром все
учебники для Никиты, а я им перевожу заголовки и примечания к иностранным
книгам). В этот раз звоню в дверь, где была позавчера "незваная", и сразу,
войдя, знакомлюсь с самим Любищевым. Меня уже ждут, стол накрыт. Из кухни
выходит та дама, что вчера была у меня -- ее зовут Любовь Александровна.
Все так просто, так приятно, снова по-человечески сесть застоя,
беседовать с людьми на знакомом мне языке, быть в настоящей квартире... Но и
люди чудные -- каждый по-своему. Я понимаю, что они все про нас знают.
Александр Александрович даже и упоминает, что вчера вечером "случайно"
встретил Надежду Яковлевну -- "Вы ведь с ней знакомы?" - "Как же, как же,
но... сейчас редко встречаемся, это когда работала в Пединституте"...
Знакомство, а дальше дружба с Любищевыми сделались не сразу; первое
время они ко мне присматривались, разбирались, что это за подстреленная
птица влетела к ним, не постучав, в окно? Ну, это и понятно -- иначе было бы
неестественно, такое было время... А я? Я трудно сходилась с людьми, не то,
что пуд соли вместе съесть, а, пожалуй, и побольше! Однако я поверила своей
вечной примете: точно и ясно составить себе мнение о новом мне человеке при
первом рукопожатии. Думаю, что никогда не обманулась. Все Любищевы мне сразу
пришлись по душе; скоро это знакомство мне стало казаться естественным. А
то, что я пошла к ним в дом не своей волей, со временем стало казаться
событием особенным, чуть ли не сверхъестественным. Тут был брошен якорь, и
судьба медленно, будто и нехотя, менялась, будто хотела стать милостивее...
Мне бы хотелось подробно написать про Александра Александровича,
постараться воссоздать его образ... Какой он был приветливый, какой особый!
Подчас смешной, веселый, чудачил охотно; любил показаться совсем простым,
незатейливым; внезапно загорался, доказывал, грозно обличал и... весь
преображался. Как он настойчиво и прилежно работал -- это был основной
стержень всей его жизни, он свою науку яростно защищал[*].
Иногда Александр Александрович начинал сам расспрашивать про все, что я
видела и пережила за 25 лет эмиграции и чего он не знал. Его интересовало
все: люди, города, путешествия; особенно же война, участие Игоря
Александровича в движении Сопротивления в о Франции, мои хождения в Гестапо,
оккупированный Париж, освобождение Парижа -- он слушал внимательно,
запоминал: про лекции Бердяева, про мать Марию, про балет Дягилева. А мне
было приятно все ему рассказывать: про нашу жизнь в Париже, про моего отца,
словом, многое из того, о чем я уже упоминала в этих записках.
У Любищевых я часто встречала Надежду Яковлевну; иногда мы с ней вместе
ходили в баню -- там можно было спокойно поговорить: мы брали номер, и в
нем, к счастью, стояла ванна, где я и мылась, положив в нее сперва чистую
простыню, как это нарисовано на старинных французских эстампах! -- Сесть на
"лавку" и так мыться я никогда не решилась! Помимо Надежды Яковлевны были и
многие другие друзья Любищевых, с которыми я более или менее близко у них
познакомилась, так что я попала в круг людей образованных, и они, знакомясь
со мной у Любищева, относились ко мне хорошо -- однако, никто из них никогда
ко мне в мою кухню не пришел.
Поздней осенью Никита поехал в Москву с целью добиться свидания с
Игорем Александровичем -- он прикопил немного денег из своих заработков, а
ночевал в Москве у двоюродного брата Игоря Александровича, Геннадия
Тимофеевича Карпова; это -- один из пятидесяти кузенов, внуков Марии
Федоровны Морозовой; был он музыкантом и преподавал в музыкальной школе
имени Дунаевского; женился поздно, на провинциальной актрисе -- дочке его
Маше тогда было пять лет. В юности он был "лишенцем", доучиться
по-настоящему не смог; отец его, Тимофей Геннадиевич, погиб в ссылке в
начале революции, он жил в полном страхе всего, поэтому все хвалил и всем
восторгался -- это было принципом его существования; понемногу он стал
алкоголиком... Так, видимо, ему было легче. Из всей обширной родни Игоря
Александровича, проживавшей тогда постоянно в Москве, он один открыл нам
двери, и Никита поехал к нему по следу Игоря Александровича, который еще
зимой 1949 г. побывал в Москве в командировке и остановился именно у
Геннадия; в ту пору Министерство Электростроения .ласково принимало Игоря
Александровича -- его работу хвалили и обещали, что вот-вот, скоро, его
переведут в Москву... Но вышло иначе, Игорь Александрович в Москву не попал,
а оказался в знаменитом теперь Марфине под Москвой, о котором рассказал А.
Солженицын в романе В круге первом .
Как только он туда попал, он смог нам написать и дать свой адрес: п/я
68, Московский почтамт. Никита решил, что он поедет к нему и добьется
свидания с отцом. После нескольких дней мытарства по разным приемным Никита
получил разрешение на свидание, о чем написал мне сразу же; вечером я пошла
бросить ему письмо и зашла к Любищевым ; все рассказала и уже торопилась
уйти, как вдруг Александр Александрович меня остановил и крикнул вслед:
"Скажите, фамилия Беклемишевы вам что-нибудь говорит?" -- "Как же, это
лучшие друзья всех Кривошеиных, особенно старших братьев Игоря
Александровича -- Олега и Васи, да и много лет они жили на даче рядом с ними
в Лососно под Гродно... -- "Давайте, давайте мне скорее письмо, я припишу
Никите, чтобы он пошел к ним познакомиться, Владимир Николаевич так будет
рад!.." Он быстро чиркает на моем письме, и я бегу опустить его... Думаю,
что мой ответ был важен -- пожалуй, до этого Любищевы не совсем были
уверены, кем был отец Игоря Александровича, и кто же мы точно.
За день до отъезда из Москвы Никита успел зайти к Беклемишевым. Он
вернулся полный рассказов про Кузнецкий мост, где тогда находилась приемная
МВД, про Бутырку, где было свидание; про отца сказал, что тот выглядит
неплохо, в посылках не нуждается, свидание шло в особом помещении, сидели
через стол; вертухай, конечно, тут же рядом.
Уже после Нового Года Ольга Петровна предложила мне стать чтецом у двух
слепых студентов Пединститута -- они оба были на историческом факультете, о
них заботился особо Амусин -- платили они из своей особой скудной стипендии
всего 200 рублей в месяц, работа же была страшно утомительная. Они приходили
ко мне не менее пяти раз в неделю, и, бывало, я им читала с 6-ти дня до
полуночи, а во время экзаменов и много больше того -- ведь для них-то ночи
не существовало!
Настя была сибирячкой, дочерью шофера на большом заводе; не знаю, когда
она ослепла, кажется лет 6-ти. Лицо у нее было сплошь изрыто оспой, один
глаз зажмурен, а второй широко раскрыт и с громадным бельмом; она, конечно,
страдала от своего убожества; ходить одна так и не научилась, и даже в моей
маленькой комнате ее приходилось за руку подводить к столу. Зато ума палата:
блестящая память, понимала все с лету и буквально всем интересовалась. Отец
еще в детстве возил ее в Одессу к знаменитому Филатову, но и тот ничего не
смог сделать; однако остаток зрения в открытом глазу еще оставался: когда
гасло электричество, она сразу замечала, тогда как Костя и этого не мог.
Костя был здешний,, ульяновский, его отец работал на Володарском заводе
на том берегу Волги, имел там казенную квартиру, -- кроме Кости было еще
пять человек детей -- младшему было два года. Про то, как он ослеп, стоит
рассказать: мать его была женой младшего сына в большой крестьянской семье,
все жили вместе, неделенные. Жены старших сыновей, золовки (почему-то всегда
злые и в сказках, и в жизни), помыкали ею, держали ее в черном теле. Косте
было года полтора, когда в конце июня разразилась гроза и на лестнице ветром
выбило окно. Старшая золовка велела ей подобрать битое стекло и вымыть
лестницу. "Ты хоть мальчонку-то возьми, а то как мне тут с ним" - "Ничего, -
грубо ответила та, -небось и с мальчонком управишься"... И пошла к себе
наверх. Шура - Костина мать - принесла тряпки, швабры, ведро с водой и
начала уборку, а Костя начал карабкаться вверх по лестнице, споткнулся и
упал лицом вниз; в правой руке у него был зажат длинный осколок от разбитого
окна - он упал на руку, и осколок вырезал ему правый глаз. Шура плакала,
золовки кричали и упрекали ее, но потом успокоились. Наступил сентябрь, Шура
пошла в огород собирать помидоры на соленье, у Кости был маленький складной
стульчик, и она его посадила недалеко от себя, но вдруг из соседнего огорода
выскочил пятилетний мальчик и принялся прыгать вокруг маленького Кости,
пританцовывая и крича: "Калека, урод, безглазый !" все, что слышал дома от
старших. Он подскочил к Косте, держа в руке острую палочку для подвязывания
помидоров. Внезапно он бросился вперед с криком: "Вот, на тебе, на тебе!" --
и этой палочкой со всей силы выколол Косте здоровый глаз.
Когда Шура мне это рассказывала, она всегда плакала: как же это,
хороший, здоровый мальчик и вот так за лето ослеп?! За что же это? Ответа не
было. По праздникам Шура, возвращаясь домой из церкви, заходила в буфет,
один, другой -- дома у них никто не пил, муж не позволял, ну, а когда одна в
городе... Трудно было удержаться.
Чтение слепым продолжалось до 1954 г. - кроме, конечно, летних каникул.
Удивительно ловко Настя записывала по Брайлю, а раз записав, все помнила
наизусть. На третьем курсе она готовила курсовую работу на тему
"Экономическая жизнь в Греции по произведениям Ксенофонта", "О Пунических
войнах" и "Отступление десяти тысяч" -- так я и узнала основательно
Ксенофонта, дважды прочитав все его произведения Насте вслух! На Настин
доклад собралась полная аудитория, пришли, конечно, и Амусин, и Любищев --
бедная Настя так дрожала от волнения, что ей пришлось руками вцепиться в
стол, чтобы начать доклад... Она, несомненно, могла бы стать талантливым
историком, но... кто мог ей помочь дальше развиваться и работать? На вторую
зиму, что слепые ко мне ходили, как-то Настя мне пожаловалась, что у ней
очень сильно болит голова и тошнота; я немедленно их отправила домой в
общежитие с тем, чтобы Костя сразу вызвал Скорую помощь.
Ее увезли в больницу; той же ночью у нее лопнул глаз, который еще был
открыт, и тоже закрылся. Настя была в отчаянии, хотела покончить
самоубийством; я вызвала к себе Амусина, который страшно взволновался; пошла
сама в общежитие к девочкам, с которыми она делила тесную комнату. Костя,
конечно, следил за ней неотступно. Он был не очень-то замысловатым, Костя,
но, никогда не знав света и солнца, не был ни озлоблен, ни надорван и судьбу
свою нес легче. Он ходил с легкой светлой палкой, никогда не опуская ее на
землю, -- нес перед собой, как антенну. Ни разу в жизни он не споткнулся, не
задел кого-нибудь на улице - казалось, он ходит лучше зрячих. Я читала Насте
много больше, нежели ему, и тогда он шел во двор и колол мне дрова, разбивая
аккуратно, с точностью до миллиметра, бревно на четыре части; или чинил мне
электрическую плиту, и отлично умел чинить. Со временем я начала им давать
во время чтения паузы минут на пятнадцать-двадцать, чтобы они отдохнули, и
читала им что-нибудь занимательное. Что им нравилось? - Ну, Двенадцать
стульев совсем не нравились, не смешили их, та эпоха им была просто
незнакома. Еще хуже был провал с пьесами Козьмы Пруткова -- язык непонятный.
Зато неожиданно веселые новеллы Декамерона их искренне потешали; Костя
хохотал, хлопал себя по ляжкам, захлебывался -- некоторые новеллы я им
читала по два раза; но лучше всего, по-настоящему, нравились им старинные
французские сказки, книжка сказок в издании Bibliothиque Rose случайно
попала ко мне от Екатерины Николаевны, и я им читала, переводя прямо с
текста; они оба замирали, расспрашивали, обсуждали: а это разве возможно, а
каков замок -- большой, каменный, а почему принцесса сразу не поняла, что он
ее любит, что он добрый?! Лучше всех нравилась сказка про Белую Кошечку (La
Chatte blanche) -- верно, они ее на всю жизнь наизусть запомнили. Не раз
приходили они ко мне в воскресенье днем послушать радио, особенно если шла
вечная постановка Стакан Воды Скриба из Малого Театра, запись, которой уже
тогда было много лет.
Они были ужасно недоверчивы, все прислушивались -- не скоро я
удостоилась их полного доверия, настолько даже, что Настя стала оставлять
зимой у меня в сенях пакеты с провизией из Сибири, от родителей... Они оба
понемногу курили, что для слепых редко - они ведь лишены всего обряда
закуривания, не видят даже маленького