Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
митингующих.)
-- Сегодня мы не должны уйти с дороги той, которую выбрали, -- говорит
с энтузиазмом следующий оратор, -- другой дороги у нас нету. Если хоть
только повернем назад, нас потом никто -- ни дети наши, ни внуки -- никто не
простит нас за это... У нас уже один раз было. Кировцевпутиловцев бросили в
семнадцатом году и чем это обернулося. Но сегодня кировцыпутиловцы не пойдут
за этим. Они пойдут за законно избранным правительством. (Площадь
скандирует: "Ельцин, Ельцин!".) -- Церковь православная русская была всегда
со своим народом в трудные годы, -- произносит следующий оратор (священник).
-- В трудные годы, которые переживало наше отечество, и сейчас мы с вами
должны быть внимательными, помнить слова, которые сказал Спаситель (он
переводит произнесенное им церковнославянское выражение) : "Смотрите, как вы
опасно стоите". И мы сейчас призываем вас к благоразумию, призываем к
выдержке, призываем к тому, чтобы не происходило непоправимых эксцессов,
чтобы не пролилась человеческая кровь... -- То, что сделано, -- сделано с
величайшим оскорблением достоинства народа, -- говорит крайне эмоционально
сменившая священника пожилая женщина (точный стереотип революционерки), -- с
величайшим неуважением к нему, потому что народ это не шлюха, который можно
употреблять когда угодно, кому угодно и как угодно. Вы -- сами народ... -- Я
хотел обратиться именно к тем офицерам, -- сменяет женщину офицер
военноморского флота, -- которые носят эту форму, которую дали нам вы. Она
дана для одногоединственного дела -- вас защищать. Далее в кадре появляется
заставка Новосибирской вечерней программы "Панорама" и ее ведущий
произносит: "Ну что ж, надо сказать, что я этот выпуск вижу впервые, так же
как и вы, и поражен его"... -- запись обрывается.
Инга Сергеевна вспомнила то впечатление, которое произвели эти
неожиданные кадры по телевизору в тот жуткий августовский день, когда уже
была потеряна всякая надежда на получение какой-либо информации о том, что
же происходит в стране 19 августа 1991 года. "Вот эти преисполненные
решимости и ясности массы людей на этих площадях -- это и есть Россия, это и
есть наша страна, -- думала Инга Сергеевна, глядя на экран. -- Ее могучий
талант и энергия способны горы сворочивать, когда она точно знает, "что
делать". Но ее драма, наверное, в том, что она все время ищет новые
неведомые пути, где всегда перед ней возникает этот вечный для России
вопрос: "Что делать?". Что делать не в экстремальной ситуации противостояни
злу, а в мирной, повседневной жизни, когда требуется выработать конкретные
пути решения задач для организации достойной жизни. Интеллигенция --
интеллектуальный слой общества, который должен нести ответственность за
ответ на этот вопрос, всегда раздираема личными амбициями,
непоследовательностью и не способна дать полноценный ответ даже тогда, когда
этот ответ имеет судьбоносное значение для страны и для самой же
интеллигенции. Так, может, Ленин не так уж ошибался, затиснув интеллигенцию
в своей теории о социальной структуре в прослойку , не удостоив ее титула
"класса"? А после очередного тупика, когда возникает второй вечный
российский вопрос: "Кто виноват?" -- страдает в первую очередь она сама же
-- интеллигенция, и презумпция невиновности ей не помогает". Между тем в
экран врезается новый кадр. И голос репортера произносит: "19 августа 1991
года. Нимб великомученика возник над головой Михаила Горбачева,
отстраненного от власти в результате переворота, совершенного его недавними
сподвижниками. В то время как в Успенском соборе Кремля патриарх Всея Руси
Алексей Второй совершал богослужение по случаю великого праздника и
открывающегося в этот день первого Конгресса соотечест венников, колонны
танков и бронетранспортеров вошли в Москву. За этим сюжетом на экране
телевизора возникает Елена Боннер. Яркая, красивая, с идущим к ее лицу
красным шарфом на темном платье. В ее прекрасных глазах и боль, и тревога, и
неукротимая энергия. Своим низким, грудным, преисполненным решимости голосом
она говорит репортеру: "Мы, только мы (!) можем решать: плох он или хорош,
чем он плох или хорош, а не эта шайка. Это наше дело, наше всенародное дело.
Плохо он выбран был, недемократически он выбран был, и всетаки он законный
президент... И еще одна вещь: если он не жив, то это пятно на всех нас". На
экране новый кадр: улицы Москвы в дни путча. Высокий молодой человек из
огромной толпы держит огромного размера российское знамя. И в отснятом
оператором кадре появляется преисполненная глубокого социальнополитического
смысла надпись: "Мы сегодня народ". Вслед за этим в кадре возникает Олесь
Адамович сидящий за столом, заваленным книгами, журналами, бумагами. --
Сегодня, -- начинает он свое выступление, -- звездный день Михаила
Горбачева, как это ни дико кажется звучит. Когда я был сегодня на Манежной
площади, потом возле Белого Дома, я впервые вот уже за сколько месяцев,
впервые услышал слова, звучащие в народе: "Как там Михаил Сергеевич, что там
с Михаилом Сергеевичем". Историческая справедливость возвращается, но какой
ценой?! Ценой военного переворота, о котором столько месяцев твердили
демократы и от которого столько месяцев открещивались большевики. На
Четвертом съезде я помню, когда Шеварднадзе вышел, этот седой человек сказал
то, о том... сказал, что грядет диктатура и... я, выйдя на трибуну и
чувствуя за спиной Михаила Сергеевича Горбачева, сказал ему вот так
(зачитывает текст): "Хотел бы сделать упрек Михаилу Сергеевичу Горбачеву. Мы
хорошо помним, как свалили Хрущева, а именно, уведя от него, оттолкнув от
него, забрав и вытолкнув с политической арены самых преданных ему и его
реформам людей. Терять таких людей, как Шеварднадзе, как Яковлев, значит
терять собственное лицо, собственную силу, собственный авторитет. Если так
пойдет дальше, мы скоро, глядя в сторону президента, не будем видеть
президента, а только мундиры, спины, головы генералов и полковников,
военных. Они возьмут в кольцо президента, они возьмут его в заложники.
Горбачев -- единственный в советской истории лидер, который не замарал себя
кровью, и как бы хотелось, чтобы он остался человеком, не замаравшим себя
кровью. Но будет момент, когда они будут толкать его в эту сторону, а потом
о вашу же одежду, Михаил Сергеевич, вытрут свои руки и сделают вас виноватым
во всем. Вас на Западе называют "политическим гением", и очень хотелось бы,
чтобы вы проявили это качество еще раз, но так, чтобы не потерять
перестройку. Здесь говорят: чья диктатура возможна?.. Могу предложить один
сценарий. Горбачев всегда стоял против диктатуры, и на этот раз будет
сделано так, что, я думаю, не будет никакого военного переворота. Мы дадим
права, сверхвласть Горбачеву, они выберут ему вицепрезидента, и вот этот
вицепрезидент и будет пользоваться властью, перехватит ее". Это говорилось,
-- замечает Олесь Адамович по завершении чтения текста, -- 20 декабря 1990
года. -- Далее писатель, глядя с экрана прямо на зрителя, продолжает
взволнованно: -- Где вы, Михаил Сергеевич, сейчас? Народ вернулся к вам! Ваш
друг Янаев, вот только что по телевизору на прессконференции сообщил нам,
что вы АРЕСТОВАНЫ по состоянию здоровья. К вам народ вернулся, Михаил
Сергеевич, возвращайтесь и вы к нему. -- Инге Сергеевне показалось, что на
глазах Адамовича блеснули слезы. -- Теперь-то мы все будем умнее: и мы и вы.
После этого появляется новый кадр, схваченный оператором. На экране среди
толпы ночной улицы в дни путча известный кинорежиссер Станислав Говорухин,
полюбившийся своими фильмами с участием Высоцкого и потрясший всех своим
документальным фильмом "Так жить нельзя". На вопрос репортера: "А что
завтра?" -- он отвечает: "Завтра то же самое. До победы!" Этот сюжет в
видеозаписи сменяется новым: в кадре появляются запруженные гражданскими и
военными людьми улицы Москвы. Взволнованный голос диктора за кадром
поясняет: "Мы, конечно, не претендуем на отражение всей полноты картины,
сложившейся в Москве. Но даже то, что вы увидите в этом репортаже, кажется,
передает главные краски сегодняшнего тревожного дня столицы. Как нам
показалось, солдаты, заняв предписанные им позиции, перевели свои действия в
режим ожидания. -- Тут камера высвечивает высокого полноватого блондина в
бордовом свитере, который с протестом в голосе обращается к солдату: -- Вот
тебе сейчас прикажут -- ты будешь стрелять?!
-- Не буду я стрелять, -- отвечает дружелюбно солдат. -- Вот показываю:
нет у меня патронов... -- Так зачем же танки в Москве, -- не унимается
блондин. Но тут худощавый, среднего возраста, с элегантной черной бородкой
клинышком мужчина, глядя в камеру, решительно, но без злобствования
произносит: "Мы солдат не дадим в обиду! Не дадим в обиду никого, не дай
боже. Мы смотрим тут, чтоб не было провокации никакой"... "Подобные диалоги,
-- почеркивает журналист, -- шли везде. Но не везде гладко, конечно. Не
каждый день приходится москвичам видеть танки под окнами. Однако, кажется,
стороны понимали друг друга: и мороженое солдаты ели, которое приносили им
москвичи, и хлеб. И все же... и все же с занятых позиций не уходили". И
экран снова являет на фоне Белого Дома Бориса Ельцина -- огромного,
охваченного какой-то победоносной энергией, которая несет всесильную
уверенность в правоте дела тех, кого он олицетворяет. "...Радио не дают,
телевидение не дают... я зачитываю, -- говорит Ельцин, обращаясь к стоящим
вокруг репортерам, и затем зачитывает громко: "К гражданам России! В ночь с
18го на 19е..." А тем временем голос ведущего репортаж продолжает:
"Президент призвал обеспечить возможность Горбачеву выступить перед народом.
Он сейчас, как он сказал, заперт на даче в Форосе. Созвать чрезвычайный
съезд народных депутатов Союза. Ну и всем принять участие во всеобщей
политической забастовке! (Камера крупным планом показывает лист с текстом
указа.) Тем временем звучит голос репортера: "Началась подготовка к защите
здания Верховного совета России от возможного нападения... 19 августа 17
часов 20 минут, мы находимся на Краснопресненской набережной. Включили свою
камеру без особой надежды попасть сегодня в эфир. Вы видите, -- комментирует
репортер кадры, зафиксированные камерой, -- как ведутся работы по построению
баррикад. Эта набережная была последней, которая оставалась
незабаррикадированной. Сейчас все подступы к зданию Верховного совета
перекрыты"... -- Я так понимаю, что и ночью будете здесь? -- спрашивает
репортер столпившихся людей. -- Да, конечно, будем, -- отвечают журналисту
окружившие его люди. -- Хлеба запасли? -- спрашивает журналист. -- Все есть,
-- отвечает человек среднего возраста. -- Ничего, мы без хлеба продержимся,
-- дополнил кто-то из толпы. -- Да, мы и без хлеба проживем, -- вставляет
молодой, мужественного вида блондин в красной клетчатой рубашке. -- Откуда
вы узнали, что нужно здесь собираться, что нужно баррикады строить? --
спрашивае т журналист. -- Вильнюс научил, -- отвечает колоритный с очень
выразительными огромными жгучими глазами седовласый брюнет с бородой и
усами. -- Они сделали там репетицию и, в принципе, можно было ожидать... --
Я сегодня работаю на ЗИЛе, -- заикаясь и взволнованно жестикулируя вставил
немолодой мужчина с зонтом. -- Сердце просто подсказало, что идти сюда. Я
пришел на Манеж, а оттуда уже с ребятами пришел сюда и останусь на ночь,
позвоню на работу, чтоб меня отпустили... -- Это народная, избранная нами
власть, -- заявил протиснувшийся к репортеру седой мужчина в темной рубашке,
-- поэтому у нас есть что защищать... -- У нас есть, что защищать, --
вторили ему люди из окружающей репортера толпы. На экране возникли кадры
ночных улиц Москвы. "На завтра намечен штурм Белого Дома, -- говорит голос
репортера за кадром, -- но это завтра, наверное, а может, и нет, кто сейчас
это знает. Мы ждем не уходим. Мы вместе!" Эти кадры наряду с драматичной
тревожностью сообщали какую-то торжественность, которую испытывает обычно
человек перед самым трудным и ответственным экзаменом. Ощущался какой-то
прилив общественной и индивидуальной энергии. Эта важнейшая из важнейших
энергий, рожденная потребностью человека быть хозяином своей судьбы,
притупленная, задавленная, загнанная в годы тоталитаризма и застоя и
начавшая активизироваться с приходом Горбачева, теперь стремилась к
максимальной реализации. Носители этой энергии -- отдельные личности и
сообщества, уже не хотели и не могли укрощать ее, возвращающую им
самоуважение, достоинство и способность противостояния диктату извне. -- Я
депутат районного совета, Севастопольского района, Олейникова Светлана
Михайловна. И вот сегодня меня разбудили, можно сказать, мои избиратели, все
перепуганы, все спрашивают что происходит, все говорят, что военный
переворот... -- И далее на какой-то неслышимый с видеозаписи вопрос
репортера, продолжает: -- Это я вот в последний момент отскочила, а мой сын
вытаскивал молодого человека, можно сказать изпод танка, он уже наезжал на
него... За кадром голос репортера сообщает: "На Манежной площади и у
гостиницы "Москва" с самого утра начались стихийные митинги. Милиция не
препятствовала стягиванию манифестантов к центру города, как это было 28
марта в печально известный день". В памяти пронеслись события того дня,
проводы дочери, страх, отчаянье и встреча с Останговым... А на экране
репортер, продолжая свою работу, спрашивает стоящую в толпе полноватую,
просто одетую женщину: -- А вы почему здесь? -- Для того, чтобы отстоять
свою свободу. Вот кадры на телеэкране показывают, как журналистка, ведущая
репортаж с улиц Москвы, останавливает весьма подтянутого и, кажется,
неуместно элегантного в этой ситуции прохожего. -- Я родился уже за
границей. Я сын белого офицера. Я никогда в России не жил, -- отвечает он на
ее неслышимый в записи вопрос. -- Вам не страшно? -- спрашивает журналистка.
-- Конечно, страшно! -- отвечает он после небольшой паузы. И тут на
экране появляется Мстислав Ростропович.
-- Я не мог бороться с ощущением, что я должен быть здесь... -- говорит
музыкант, расположившись на каком-то сиденье в Белом Доме в самые
драматические часы тех дней. Инга Сергеевна вспомнила, что в одной из
немногих прочитанных в те дни газет ктото назвал эти события "Революцией с
лицом Ростроповича".
В кадре великий музыкант, весь облик которого есть олицетворение музыки
-- и необычайно длинные, тонкие, пластичные пальцы, и утонченные черты лица,
и одухотворенный взгляд, -- продолжает свой рассказ: -- И поэтому я должен
был, я дожен был привести свои дела в порядок за одну ночь. Я их привел в
полный порядок и уехал по секрету от своей семьи. Сюда приехал. Но я привел
все дела в порядок, так что если б со мной что-то случилось, я б уже знал,
что мои распоряжения отданы все дома.
-- Скажите, -- спрашивает Ростроповича репортер, -- если б у вас была
такая возможность выступить перед многомиллионной советской аудиторией, что
бы вы сказали сейчас людям: -- Я бы сказал, что я горжусь своей страной. И
это со мной, к сожалению, не бывало часто. Потому что я знал, что эта страна
изгнала таких людей, как... -- Музыкант делает невольную паузу в своем
рассказе -- что-то со стороны отвлекает его внимание. Он с любопытством
поворачивает голову и слышит слова репортера: -- Я прошу прощения, давайте
договорим быстро. Простите, там, по всей видимости, начинается штурм здания,
но я вас хочу дослушать". Сейчас, глядя на эти кадры уже трудно было
представить, что все это происходило на самом деле, что это не спектакль, не
розыгрыш: великий музыкант XX века слышит слова о возможном начале штурма
здания, грозящем гибелью ему и тем, кого он приехал поддержать!.. В нем нет
ни тени растерянности и тревоги. Он продолжает свои откровения, которые
снова прерываются объявлениями по радио о том, что нужно соблюдать
спокойствие и бдительность тем, кто "у восьмого подъезда". Выслушав
сосредоточенно объявление по радио, музыкант иронично произносит, как бы
отвечая невидимому диктору: -- Бдительность с нами, мы недалеко от восьмого
подъезда, -- и продолжает: -- Дело в том, что, когда я был изгнан из своей
Родины, вы знаете, я вам должен сказать откровенно, я был поражен, как мало
людей в общем меня поддержали здесь, на Родине. Даже мои ученики, когда были
организованы собрания в Московской консерватории, говорили, что они
чувствуют себя покрытыми позором, что они у меня занимались. Вы знаете, это
оставляет след. Все это, конечно, делало такую ржавчину на сердце, что думаю
и с любовью и со слезами, понимаете, со слезами страдания о своей стране. И
вот сегодняшняя ночь и вчерашняя ночь, которую я видел, вернули мне веру по
настоящему в людей, в народ, который дал Прокофьева и Шостаковича, и
Пушкина, и Лермонтова, и Достоевского. Эта ночь была для меня очень
значительной ночью. Я счастлив, что я сюда приехал. Я счастлив, что провел
ночь в Белом Доме... Ну не будем скрывать, что я приготовился к тому, что я
могу не вернуться. Правда, потому что я видел все это. Но я ничего не
боялся... И горд за свою страну сегодня, как никогда... Тут кадр фиксирует в
руках музыканта ружье, которое он с брезгливым выражением лица и со словами:
"А... мне противно его держать, ну его к черту" -- возвращает одному из
окружающих его людей. -- А скажите, -- спрашивает его журналист, -- вот этот
инструмент и виолончель имеют что-то общее? -- Вы знате, нет, имеют что-то
противоположное, -- отвечает маэстро, у которого уже в руках вместо ружья
цветы. -- Мне кажется, что виолончель дает жизнь, а ЭТО ее отнимает, так что
противоположное имеют. Правда, нужно сказать тоже, что нужно быть реалистом:
и тогда, когда в жизни еще есть такие люди, которые вот... чьи физиономии я
вижу, которые меня преследуют все время, просто визуально преследуют, и они
посылают танки на народ, тогда, конечно, нам нужно тоже научиться как-то
этому отвечать. Нам нужно добиться того, чтоб эти люди не имели возможности
посылать танки. Вот это то, к чему все должны стремиться. И должны все
чувствовать, что эта опасность еще существует, и я еще раз повторяю, что
опасность будет существовать до тех пор, пока коммунисты будут пытаться
продолжать строить свой эксперимент на самых идиотских античеловеческих
лозунгах... На этом записи на первой кассете оборвались, и Инга Сергеевна,
принеся с кухни очередную чашку черного кофе и вставив новую кассету,
расположилась снова на диване под пледом. Вдруг на экране, зафиксировавшем
фрагмент концерта "Песня 1991", появляется Маша Распутина. Ее точеная фигура
виртуозно движется по сцене, залитой праздничными огнями, а песня заряжает
зал энергией. Отпустите меня в Гималаи в первозданной побыть тишине. Там
раздеться могу до гола я, и никто не пристанет ко мне! Отпустите меня в
Гималаи, отпустите меня насовсем! А не то я завою, а не то я залаю,
а не то я когонибудь съем. Там все забуду и из мира выйду, Где стадо
терпеливых дураков. Страдает от инфляции и СПИДа И верит до сих пор в
большевиков.
Хоть родом я из скромного поселка, Где