Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Набоков Владимир. Дар -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  -
ение лампы в черном оконном стекле. Он распахнул окно. Исписанные листы на столе вздрогнули, один завернулся, другой плавно скользнул на пол. В комнате сразу стало сыро и холодно. Внизу, по пустой, темной улице, медленно проехал автомобиль, -- и странно, почему-то как раз эта медленность напомнила Федору Константиновичу множество мелких неприятных вещей, -- только-что минувший день, пропущенный урок, -- и когда он представил себе, что утром придется звонить обманутому старику, у него сразу стеснилось сердце каким-то отвратительным унынием. Но лишь снова он окно затворил, и, уже ощущая пустоту между согнутыми пальцами, повернулся к терпеливо ожидавшей лампе, к рассыпанным черновикам, к еще теплому перу, незаметно скользнувшему в руку (объяснив пустоту и ее восполнив), он сразу попал опять в тот мир, который был столь же ему свойственен, как снег -- беляку, как вода -- Офелии. Он помнил с живостью невероятной, словно сохранил тот солнечный день в бархатном футляре, последнее возвращение отца, в июле 1912 года. Елизавета Павловна уже давно поехала встречать мужа за десять верст на станцию: она всегда встречала его одна, и всегда случалось так, что никто толком не знал, с какой стороны они вернутся, справа ли или слева от дома, так как дорог было две, одна -- подлиннее и поглаже, -- по шоссе и через село, другая -- покороче и поухабистей -- через Песчанку. Федор на всякий случай надел галифе и приказал оседлать лошадь, -- но всг равно не мог решиться выехать отцу навстречу, боясь его пропустить. Он тщетно старался справиться с раздувшимся, преувеличенным временем. Редкая бабочка, на днях пойманная среди гонобобля торфяного болота, еще не высохла на расправилке: он всг трогал кончиком булавки ее брюшко, -- увы, оно было еще мягкое, значит, нельзя было снять бумажных полос, сплошь закрывающих крылья, которые ему так хотелось показать отцу в полной их красоте. Он слонялся по усадьбе в каком-то тяжелом болезненном волнении, завидуя тому, как другие переживают эти крупные, пустые минуты. С речки доносились отчаянно-страстные вопли купавшихся деревенских ребят, и этот гомон, всегда игравший в глубине летнего дня, теперь звучал вроде дальних оваций. Таня восторженно и мощно качалась на качелях в саду, стоя на доске; по летящей белой юбке так мчалась фиолетовая тень листвы, что рябило в глазах, блузка сзади то отставала, то прилипала к спине, обозначая впадину между сведенных лопаток, один фокс-терьер лаял снизу на нее, другой гонялся за трясогузкой, радостно скрипели канаты, и казалось, что Таня взмывает так, чтобы увидеть за деревьями дорогу. Француженка под муаровым зонтиком, с давно неслыханной любезностью делилась своими опасениями (поезд опоздает часа на два, а то и совсем не придет) с Браунингом, которого ненавидела, а тот бил себя стэком по краге -- он не был полиглотом. Ивонна Ивановна выходила то на одну, то на другую веранду с тем недовольным выражением на маленьком лице, которое у нее всегда появлялось при радостных событиях. Около служб было особое оживление: качали воду, кололи дрова, огородник нес в двух продолговатых, запачканных красным, корзинах землянику. Жаксыбай, пожилой киргиз, коренастый, толстолицый, со сложными морщинами у глаз, спасший в 92-ом году Константину Кирилловичу жизнь (застрелил навалившуюся на него медведицу) и живший теперь на покое, больной грыжей, в лешинском доме, надел свой синий бешмет с карманами в виде полумесяцев, лакированные сапоги, красную в блестках тюбетейку, подпоясался шелковым кушаком с кисточками, уселся у кухонного крыльца и долго уже так сидел на угреве, с горящей на груди серебряной цепочкой часов, в тихом и праздничном ожидании. Вдруг, тяжело взбегая по закругленной тропе, ведущей вниз, к речке, из теневой глубины появился с диким блеском в глазах, с уже кричавшим, но еще беззвучным ртом, старый, в седых подусниках, слуга Казимир: прибежал с вестью, что из-за ближней излучины, с моста, послышался топот (быстрая деревянная дробь копыт, сразу осекавшаяся), -- залог того, что сейчас промчится коляска мягкой дорогой вдоль парка. Федор бросился к ней -- между стволами, по мху и чернике -- а там, за крайней тропинкой, уже неслись, скользя над уровнем низеньких елок, со стремительностью некоего видения, голова кучера и его васильковые рукава. Он кинулся назад, -- и в саду содрогались покинутые качели, а у подъезда стояла порожняя коляска со смятым пледом, поднималась по ступеням мать, волоча за собой дымчатый шарф, -- и Таня висела на шее у отца, который, свободной рукой вынув часы, смотрел на них, ибо всегда любил знать, за сколько минут доехал от станции до дому. В следующем году, занятый научными трудами, он никуда не ездил, а уже весною 1914 года начал подготовлять новую экспедицию в Тибет, вместе с орнитологом Петровым и английским ботаником Россом. Внезапно война с немцами оборвала всг это. Войну он воспринял, как досадную помеху, становившуюся со временем всг досаднее. Родня была почему-то уверена, что Константин Кириллович тотчас отправится добровольцем, во главе дружины: его почитали чудаком, но чудаком мужественным. На самом же деле, Константин Кириллович, который вступил в свой шестой десяток всг с тем же запасом здоровья, легкости, свежести, неразменных сил -- и, пожалуй, еще охотнее, чем прежде, готов был одолевать горы, тангутов, непогоду и тысячу других опасностей, не снившихся домоседам, -- теперь не только засел дома, но старался не замечать войны, а если и говорил о ней, то лишь со злобным презрением. "Мой отец, -- писал Федор Константинович, вспоминая то время, -- не только многому меня научил, но еще поставил самую мою мысль по правилам своей школы, как ставится голос или рука. Таким образом, к жестокости войны я был довольно равнодушен; я допускал даже, что можно находить известную прелесть в меткости выстрела, в опасности разведки, в тонкости маневра; но этими маленькими удовольствиями (к тому же лучше представленными в других специальных отраслях спорта, как то: охота на тигра, игра в крестики, профессиональный бокс) ничуть не искупался оттенок мрачного идиотизма, присущий всякой войне". Между тем, несмотря на "непатриотическую позицию Кости", как выражалась тетя Ксения (прочно и умело, через "большие связи", укрывшая мужа-офицера в тыловую тень), суетность войны проникала в дом. Елизавету Павловну втянули в лазаретную работу, причем это освещалось так, что она, дескать, своей энергией возмещает праздность мужа, "больше занятого азиатскими козявками, чем славой русского оружия", как и было указано, между прочим, в одной бодрой газете. Завертелись грамофонные пластинки с романсом "Чайка", переодетым в защитную форму (...Вот прапорщик юный со взводом пехоты...); появились в доме какие-то сестрички с кудряшками из-под косынки, ловко стучавшие папироской о портсигар, прежде чем закурить; бежал на фронт сын швейцара, ровесник Федора, и Константина Кирилловича просили содействовать его возвращению; Таня хаживала в материнский лазарет учить русской грамоте мирного восточного бородача, которому резали ногу всг выше и выше, обгоняя гангрену; Ивонна Ивановна вязала напульсники; по праздникам артист Феона развлекал солдат фарсовыми песенками; на любительских спектаклях играли "Вова приспособился"; в журналах печатались стишки, посвященные войне: Теперь ты бич судьбы над родиною милой, Но светлой радостью заблещет русский взор, Когда постигнет он германского Аттилы Бесстрастным временем отмеченный позор! Весной 1915-го года, вместо того, чтобы собраться в Лешино, что всегда казалось столь же естественным и незыблемым, как чередование месяцев в календаре, поехали на лето в крымское имение -- на берегу моря, между Ялтой и Алупкой. На покатых полянках райски-зеленого сада Федор, страдальчески скалясь (тряслись от счастья руки), ловил южных бабочек; но не там, среди миртов, мушмулы и магнолий, а гораздо выше, в горах, между скал Ай-Петри и на волнистой Яйле, водились настоящие крымские редкости: не раз за это лето с ним поднимался боровыми тропками отец, чтобы с улыбкой снисхождения к европейскому пустяку показывать ему сатира, недавно описанного Кузнецовым, перелетавшего с камня на камень у самого того места, где какой-то скверный смельчак на крутой скале вырезал свое имя. Одни эти прогулки и развлекали Константина Кирилловича. Он не то, чтоб был мрачен или раздражителен (эти ограниченные эпитеты не вязались с его духовной осанкой), а попросту выражаясь, он не находил себе места, -- и Елизавета Павловна, да и дети, отлично понимали, чего именно хотелось ему. Вдруг в августе, он ненадолго уехал, никто не знал, куда, кроме самых близких: поездку свою он так законспирировал, что ему мог бы позавидовать любой путешествующий террорист; было смешно и страшно представить себе, как всплеснуло бы ручками русское общественное мнение, если бы узналось, что в разгар войны Годунов-Чердынцев ездил в Женеву, на свидание с толстым, лысым, необыкновенно жовиальным немецким профессором (туда же прибыл и третий заговорщик, старик англичанин, в легоньких очках и просторном сером костюме), что сошлись они там в маленьком номере скромного отеля для ученого совещания и, столковавшись, о чем надобно было (речь шла о многотомном труде, упорно продолжавшем издаваться в Штуттгарте, при давнем участии иностранных специалистов по отдельным группам бабочек), мирно разъехались -- каждый во-свояси. Но эта поездка его не развеселила, напротив -- постоянная мечта, тяготевшая над ним, еще усилила свое тайное давление. Осенью вернулись в Петербург; он усиленно работал над пятым томом "Чешуекрылых Российской Империи", мало выходил, играл в шахматы -- более сердясь на промахи противника, чем на свои, -- с недавно овдовевшим ботаником Бергом: просматривал, усмехаясь, газеты; брал Таню к себе на колени, вдруг задумывался, и его рука на ее круглом плече задумывалась тоже. Как-то в ноябре ему подали за столом телеграмму, он распечатал ее, прочел про себя, перечел, судя по вторичному пробегу глаз, отложил, отпил портвейна из ковшика и невозмутимо продолжал разговор с бедным родственником, старичком с веснушками по всему черепу, приходившим обедать дважды в месяц и неизменно приносившим Тане тянучки. Когда гости ушли, он опустился в кресло, снял очки, провел ладонью сверху вниз по лицу и сообщил ровным голосом, что дядя Олег опасно ранен осколком гранаты в живот (работая под огнем на перевязочном пункте) -- и сразу в душе Федора выделился, краями разрывая душу, один из тех бесчисленных нарочито-глупых диалогов, которые братья еще так недавно вели за столом: Дядя Олег (заигрывающим тоном) А скажи-ка, Костя, не приходилось тебе видеть в урочище Ви птичку Зо-вас? Отец (сухо) Не приходилось. Дядя Олег (воодушевляясь) А не видывал ли ты, Костя, как муха Попова кусает лошадь Поповского? Отец (еще суше) Не видывал. Дядя Олег (в полном экстазе) А не случалось тебе, например, наблюдать диагональное передвижение энтоптических стаек? Отец (в упор глядя на него) Случалось. В ту же ночь он поехал за ним в Галицию, необыкновенно скоро и удобно привез, добыл лучших из лучших врачей, Гершензона, Ежова, Миллер-Мельницкого, сам присутствовал на двух длительных операциях... К Рождеству брат был здоров. И затем что-то вдруг изменилось в настроении Константина Кирилловича: ожили и подобрели глаза, послышалось вновь музыкальное мурлыкание, которое он на ходу издавал, будучи чем-нибудь особенно доволен, куда-то он ездил, прибывали и отбывали какие-то ящики, а в доме, вокруг таинственной веселости хозяина чувствовалось наростание смутного, выжидательного недоумения, -- и однажды Федор, случайно проходя по золотистой, залитой весенним солнцем, зале, вдруг заметил, как содрогнулась, но не сразу поддалась латуневая ручка белой двери, ведущей в отцовский кабинет, словно кто-то ее снутри вяло теребил, не отворяя; но вот она тихо раскрылась, вышла мать с рассеянно кроткой улыбкой на заплаканном лице, странно махнула рукой, проходя мимо Федора... Он постучался к отцу и вошел в кабинет. "Что тебе?" -- спросил Константин Кириллович, не оглядываясь, продолжая писать. "Возьми меня с собой", -- сказал Федор. То, что Константин Кириллович, в тревожнейшее время, когда крошились границы России и разъедалась ее внутренняя плоть, вдруг собрался покинуть семью года на два ради далекой научной экспедиции, большинству показалось дикой прихотью, чудовищной беззаботностью. Поговаривали даже о том, что правительство "не допустит закупок", что не будет у безумца ни спутников, ни вьючного скота. Но уже в Туркестане запашок эпохи почти не чувствовался: волостными управителями устраиваемый той, на который являлись гости с подарками в пользу войны (немного позже вспыхнуло восстание среди киргизов и казаков в связи с призывом на военные работы), был едва ли не единственным ее напоминанием. Перед самым отбытием, в июне 1916-го года, Годунов-Чердынцев приехал в Лешино проститься с семьей. До крайней минуты Федору мечталось, что отец всг-таки возьмет его с собой, -- некогда говорил, что так сделает, как только сыну исполнится пятнадцать. "В другое время взял бы", -- сказал он теперь, -- точно забыв, что для него-то время было всегда другим. Само по себе это последнее прощание ничем не отличалось от предыдущих. После стройной, выработанной семейным обычаем, череды объятий, родители, надев одинаковые желтые очки с замшевыми шорами, уселись в красный открытый автомобиль: кругом стояли слуги; старик сторож, опираясь на дубинку, держался поодаль, у расщепленного молнией тополя; маленький толстый шофер с рыжим затылком и топазом на пухлой белой руке, весь круглый, в вельветиновой ливрее и оранжевых крагах, страшно напрягаясь, дернул, дернул и завел машину (отец и мать, сидя, задрожали), быстро сел за руль, переставил на нем рычажок, натянул перчатки с раструбами, оглянулся. Константин Кириллович ему задумчиво кивнул, автомобиль тронулся, захлебнулся лаем фокс, дико извиваясь у Тани на руках, переворачиваясь на спину, перегибая голову через ее плечо; красный кузов исчез за поворотом, и уже из-за глок донесся на восходящем взвое резкий перебор скоростей, и затем -- облегченно удалявшийся рокот; всг стихло, но через четверть минуты, с села за рекой, опять послышался победоносный гром мотора, постепенно смолкавший -- навсегда. Ивонна Ивановна, обливаясь слезами, пошла за молоком для кота. Таня, притворно напевая, вернулась в прохладный, звонко-пустой дом. Тень Жаксыбая, умершего прошлой осенью, скользнула прочь с завалинки, обратно в свой тихий, нарядный, розами и баранами богатый, рай. Федор пошел через парк, отворил запевшую калитку, пересек дорогу, где виднелись только что выдавленные следы толстых шин. Плавно поднялась с земли и описала широкий круг знакомая черно-белая красавица, тоже участвуя в проводах. Он завернул в лес и тенистой дорогой, где в поперечных лучах висели на трепете золотые мухи, дошел до любимой лужайки, -- кочковатой, цветущей, влажно сверкающей на жарком солнце. Божественный смысл этой лужайки выражался в ее бабочках. Всякий нашел бы тут что-нибудь. Дачник бы отдохнул на пеньке. Прищурился бы живописец. Но несколько глубже проникала в ее истину знанием умноженная любовь: отверстые зеницы. Свежие, от свежести кажущиеся смеющимися, почти апельсиновые селены с изумительной тихостью плыли на вытянутых крыльях, редко-редко вспыхивая, как плавником -- золотая рыбка. Уже несколько потрепанный, без одной шпоры, но еще мощный махаон, хлопая доспехами, опустился на ромашку, снялся, словно пятясь, а цветок, покинутый им, выпрямился и закачался. Лениво летали боярышницы, иная закапанная кукольной кровкой (пятна коей на белых стенах городов предсказывали нашим предкам гибель Трои, мор, трус). Подпрыгивающим валким аллюром первые шоколадные гиперанты уже порхали над травой; из нее вылетали, тотчас падая вновь, бледные моли. На скабиозе, в компании с мошкой, поместилась красно-синяя, с синими сяжками, цыганка, похожая на ряженого жука. Торопливо покинув лужайку и сев на лист ольхи, капустная самка странным задратием брюшка и плоским положением крыльев (чем-то напоминавшим приложенные уши) дала знать своему потертому преследователю, что она уже оплодотворена. Два медных с лиловинкой мотылька (их-то самки еще не вылупились) встретились на молниеносном лету, взвились, вертясь друг вокруг друга, бешено дерясь, поднимаясь всг выше и выше, -- и вдруг стрельнули врозь, обратно к цветам. Лазоревый амандус мимолетом пристал к пчелке. Смуглая фрея мелькнула среди селен. Маленький бражник с телом шмеля и стеклянистыми, невидимыми от быстроты биения, крыльцами, с воздуха попытал длинным хоботком цветок, кинулся к другому, к третьему. Всю эту обаятельную жизнь, по сегодняшнему сочетанию которой можно было безошибочно определить и возраст лета (с точностью чуть ли не до одного дня), и географическое положение местности, и растительный состав лужайки, всг это живое, истинное, бесконечно милое, Федор воспринял как бы мгновенно, одним привычным, глубоким взглядом. Вдруг он приложил кулак к березовому стволу и, к нему наклонясь, разрыдался. Хотя отец фольклора не долюбливал, он бывало приводил одну замечательную киргизскую сказку. Единственный сын великого хана, заблудившись во время охоты (чем начинаются лучшие сказки и кончаются лучшие жизни), заприметил между деревьями какое-то сверкание. Приблизившись, он увидел, что это собирает хворост девушка в платье из рыбьей чешуи; однако не мог решить, что именно сверкало так, лицо ее или одежда. Пойдя с ней к ее старухе матери, царевич предложил дать в калым кусок золота с конскую голову. "Нет, -- сказала невеста, -- а вот возьми этот мешочек -- он, видишь, едва больше наперстка, да и наполни его". Царевич, рассмеявшись ("И одна, -- говорит, -- не войдет), бросил туда монету, бросил другую, третью, а там и все бывшие при нем. Весьма озадаченный, пошел он к своему отцу. Все сокровища собрав, всг в мешочек побросав, хан опустошил казну, ухо приложил ко дну, накидал еще вдвойне, -- только звякает на дне. Призвали старуху: "Это, -- говорит, -- человеческий глаз, хотящий вместить всг на свете", -- взяла щепотку земли да и разом мешочек наполнила. Последнее достоверное сведение о моем отце (не считая его собственных писем) я отыскал в заметках французского миссионера (и ученого ботаника) Баро, случайно встретившего его в горах Тибета (летом 1917 года) около деревни Чэту. "Я с удивлением увидел, -- пишет Баро ("Exploration catholique", за 1923 год) -- пасущуюся среди горного луга белую лошадь под седлом, а затем появился, спускаясь со скал, человек в европейском платье, приветствовавший меня по-французски и оказавшийся знаменитым русским путешественником Годуновым. Я не видал европейца уже свыше восьми лет. Мы провели несколько прелестных минут, на мураве, в тени скалы, обсуждая номенклатурную тонкость

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору