Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Набоков Владимир. Дар -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  -
ст кожаного снаряда, уже видел отчаянный бросок вратаря. "И я еще кое-что знаю, -- сказала Зина. -- Вы должны были мне помочь с одним переводом, вам это передавал Чарский, но вы почему-то не объявились". "Как это странно", -- повторил Федор Константинович. В прихожей ухнуло, -- это вернулась Марианна Николаевна, -- и Зина неспеша встала, собрала вырезки и ушла к себе, -- только впоследствии Федор Константинович понял, почему она сочла нужным так поступить, но тогда это ему показалось бесцеремонностью, -- и когда Щеголева вошла в столовую, то получилось так, словно он крал сахар из буфета. Еще через несколько дней вечером, он из своей комнаты подслушал сердитый разговор -- о том, что сейчас должны прийти гости, и что пора Зине спуститься вниз с ключгм. Когда она спустилась, он после краткой внутренней борьбы придумал себе прогулку, -- скажем, к автомату около сквера за почтовой маркой, -- надел для полной иллюзии шляпу, хотя почти никогда шляпы не носил, и пошел вниз. Свет погас, пока он спускался, но тотчас стукнуло и зажглось опять: это она внизу нажала кнопку. Она стояла у стеклянной двери, поигрывая ключем, надетым на палец, ярко освещенная, -- блестела бирюзовая вязка джампера, блестели ногти, блестели на руке выше кисти ровные волоски. "Отперто", -- сказала она, но он остановился и оба стали смотреть сквозь стекло на темную, подвижную ночь, на газовый фонарь, на тень решетки. "Что-то они не идут", -- пробормотала она, тихо звякнув ключем. "Вы давно ждете? -- спросил он. -- Хотите, я сменю вас?" -- и в эту минуту погасло электричество. -- "Хотите, я всю ночь тут останусь?" -- добавил он в темноте. Она усмехнулась и порывисто вздохнула, словно ей надоело ожидание. Сквозь стекла пепельный свет с улицы обливал их обоих, и тень железного узора на двери изгибалась через нее и продолжалась на нем наискось, как портупея, а по темной стене ложилась призматическая радуга. И, как часто бывало с ним, -- но в этот раз еще глубже, чем когда-либо, -- Федор Константинович внезапно почувствовал -- в этой стеклянной тьме -- странность жизни, странность ее волшебства, будто на миг она завернулась, и он увидел ее необыкновенную подкладку, У самого его лица была нежно-пепельная щека, перерезанная тенью, и когда Зина вдруг, с таинственным недоумением в ртутном блеске глаз, повернулась к нему, а тень легла поперек губ, странно ее меняя, он воспользовался совершенной свободой в этом мире теней, чтобы взять ег за призрачные локти; но она выскользнула из узора и быстрым толчком пальца включила свет. "Почему?" -- спросил он. "Объясню вам как-нибудь в другой раз", -- ответила Зина, всг не спуская с него взгляда. "Завтра", -- сказал Федор Константинович. "Хорошо, завтра. Но только хочу вас предупредить, что никаких разговоров не будет у нас с вами дома. Это -- решительно и навсегда". "Тогда давайте"... -- начал он, но тут выросли за дверью коренастый полковник Касаткин и его высокая, выцветшая жена. "Здравия желаю, красавица", -- сказал полковник, одним ударом разрубая ночь. Федор Константинович вышел на улицу. На другой день он устроился так, чтоб застать ее на углу при ее возвращении со службы. Условились встретиться после ужина, у скамьи, которую он высмотрел накануне. "Почему же?" -- спросил он, когда они сели. "По пяти причинам, -- сказала она. -- Во-первых, потому, что я не немка, во-вторых, потому что только в прошлую среду я разошлась с женихом, в-третьих, потому что это было бы -- так, ни к чему, в-четвертых, потому что вы меня совершенно не знаете, в-пятых..." -- она замолчала, и Федор Константинович осторожно поцеловал ее в горячие, тающие, горестные губы. "Вот потому-то", -- сказала она, перебирая и сильно сжимая его пальцы. С той поры они встречались каждый вечер. Марианна Николаевна, не смевшая ее никогда ни о чем спрашивать (уже намек на вопрос вызвал бы хорошо знакомую ей бурю), догадывалась, конечно, что дочь ходит к кому-то на свидания, тем более, что знала о существовании таинственного жениха. Это был болезненный, странный, неуравновешенный господин (таким, по крайней мере, он представлялся Федору Константиновичу по Зининым рассказам, -- впрочем, эти рассказанные люди обычно наделены одним основным признаком: отсутствием улыбки), с которым она познакомилась в шестнадцать лет, три года тому назад, причем он был старше ее лет на двенадцать, и в этом старшинстве тоже было что-то темное, неприятное и озлобленное. Опять же в ее передаче, ее встречи с ним проходили без всякого выражения влюбленности, и оттого что она не упоминала ни об одном поцелуе, выходило, что это была просто бесконечная череда нудных разговоров. Она решительно отказывалась открыть его имя и даже род занятий (хотя давала понять, что это был человек в некотором роде гениальный), и Федор Константинович был ей втайне признателен за это, понимая, что призрак без имени и без среды легче гаснет, -- а всг-таки он чувствовал к нему отвратительную ревность, в которую силился не вникать, но она всегда присутствовала где-то за углом, и от мысли, что где-нибудь когда-нибудь он, чего доброго, может встретиться с тревожными, скорбными глазами этого господина, всг вокруг принималось жить по ночному, как природа во время затмения. Зина клялась, что никогда не любила его, что тянула с ним вялый роман по безволию, и что продолжала бы тянуть, не случись Федора Константиновича. Но особого безволия он в ней не замечал, а замечал смесь женской застенчивости и не женской решительности во всем. Несмотря на сложность ее ума, ей была свойственна убедительнейшая простота, так что она могла позволить себе многое, чего другим бы не разрешалось, и самая быстрота их сближения казалась Федору Константиновичу совершенно естественной при резком свете ее прямоты. Дома она держалась так, что дико было представить себе вечернюю встречу с этой чужой, хмурой барышней, но это не было притворством, а тоже своеобразным видом прямоты. Когда он однажды, шутя, задержал ее в коридорчике, она побледнела от гнева и не явилась на свидание, а затем заставила его клятвенно обещать, что это никогда не повторится. Очень скоро он понял, почему это было так: домашняя обстановка принадлежала к такому низкопробному сорту, что, на ее фоне, прикосновение рук мимоходом между жильцом и хозяйской дочерью обратилось бы попросту в шашни. Отец Зины, Оскар Григорьевич Мерц, умер от грудной жабы в Берлине четыре года тому назад, и немедленно после его кончины Марианна Николаевна вышла замуж за человека, которого Мерц не пустил бы к себе на порог, за одного из тех бравурных российских пошляков, которые при случае смакуют слово "жид", как толстую винную ягоду. Когда же симпатяга отсутствовал, то запросто появлялся в доме один из его темноватых деловых знакомцев, тощий балтийский барон, с которым Марианна Николаевна ему изменяла, -- и Федор Константинович, раза два барона видевший, с гадливым интересом старался себе представить, что могут друг в друге найти, и, если находят, то какова процедура, эта пожилая, рыхлая, с жабьим лицом, женщина и этот немолодой, с гнилыми зубами скелет. Если бывало мучительно знать порою, что Зина одна в квартире, и по уговору к ней не выходить, было совсем в другом роде мучительно, когда один в доме оставался Щеголев. Не любя одиночества, Борис Иванович начинал скучать, и Федор Константинович слышал из своей комнаты шуршащий рост этой скуки, точно квартира медленно заростала лопухами, -- вот уже подступавшими к его двери. Он молил судьбу, чтобы что-нибудь Щеголева отвлекло, но (до того, как появился радио-аппарат) спасения ниоткуда не приходило. Неотвратимо раздавался зловещий, деликатный стук, и, бочком, ужасно улыбаясь, втискивался в комнату Борис Иванович. "Вы спали? Я вам не помешал?" -- спрашивал он, видя, что Федор Константинович пластом лежит на кушетке, и затем, весь войдя, плотно прикрывал за собой дверь и садился у него в ногах, вздыхая. "Тощища, тощища", -- говорил он, и начинал что-нибудь рассказывать. В области литературы он высоко ставил "L'homme qui assassina" Клода Фаррера, а в области философии -- "Протоколы сионских мудрецов". Об этих двух книжках он мог толковать часами, и казалось, что ничего другого он в жизни не прочитал. Он был щедр на оассказы из судебной практики в провинции и на еврейские анекдоты. Вместо "выпили шампанского и отправились в путь", он выражался так: "раздавили флакон -- и айда". Как у большинства говорунов, у него в воспоминаниях всегда попадался какой-нибудь необыкновенный собеседник, без конца рассказывавший ему интересные вещи, -- ("второго такого умницы я в жизни не встречал", -- замечал он довольно неучтиво), -- а так как нельзя было представить себе Бориса Ивановича в качестве молчаливого слушателя, то приходилось допустить, что это было своего рода раздвоением личности. Однажды, заметив исписанные листочки на столе у Федора Константиновича, он сказал, взяв какой-то новый, прочувствованный тон: "Эх, кабы у меня было времячко, я бы такой роман накатал... Из настоящей жизни. Вот представьте себе такую историю: старый пес, -- но еще в соку, с огнем, с жаждой счастья, -- знакомится с вдовицей, а у нее дочка, совсем еще девочка, -- знаете, когда еще ничего не оформилось, а уже ходит так, что с ума сойти. Бледненькая, легонькая, под глазами синева, -- и конечно на старого хрыча не смотрит. Что делать? И вот, недолго думая, он, видите ли, на вдовице женится. Хорошо-с. Вот, зажили втроем. Тут можно без конца описывать -- соблазн, вечную пыточку, зуд, безумную надежду. И в общем -- просчет. Время бежит-летит, он стареет, она расцветает, -- и ни черта. Пройдет, бывало, рядом, обожжет презрительным взглядом. А? Чувствуете трагедию Достоевского? Эта история, видите ли, произошла с одним моим большим приятелем, в некотором царстве, в некотором самоварстве, во времена царя Гороха. Каково?" -- и Борис Иванович, обрати в сторону темные глаза, надул губы и издал меланхолический лопающийся звук. "Моя супруга-подпруга, -- рассказывал он в другой раз, -- лет двадцать прожила с иудеем и обросла целым кагалом. Мне пришлось потратить немало усилий, чтобы вытравить этот дух. У Зинки (он попеременно, смотря по настроению, называл падчерицу то так, то Аидой) нет, слава Богу, ничего специфического, -- посмотрели бы на ее кузину, -- такая, знаете, жирная брюнеточка с усиками. Мне иногда даже приходит в башку мысль, -- а что, если моя Марианна Николаевна, когда была мадам Мерц... Всг-таки, ведь тянуло же ее к своим, -- пускай она вам как-нибудь расскажет, как задыхалась в этой атмосфере, какие были родственнички -- ой, Бозэ мой, -- гвалт за столом, а она разливает чай: шутка ли сказать, -- мать фрейлина, сама смолянка, а вот вышла за жида, -- до сих пор не может объяснить, как это случилось: богат был, говорит, а я глупа, познакомились в Ницце, бежала с ним в Рим, -- знаете, на вольном-то воздухе всг казалось иначе, ну а когда потом попала в семейную обстановочку, поняла, что влипла". Зина об этом рассказывала по другому. В ее передаче, облик ее отца перенимал что-то от прустовского Свана. Его женитьба на ее матери и последующая жизнь окрашивались в дымчато-романтический цвет. Судя по ее словам, судя также по его фотографиям, это был изящный, благородный, умный и мягкий человек, -- даже на этих негибких петербургских снимках с золотой тисненой подписью по толстому кар тону, которые она показывала Федору Константиновичу ночью под фонарем, старомодная пышность светлого уса и высота воротничков ничем не портили тонкого лица с прямым смеющимся взглядом. Она рассказывала о его надушенном платке, о страсти его к рысакам и к музыке; о том, как в юности он однажды разгромил заезжего гроссмейстера, или о том, как читал наизусть Гомера: рассказывала, подбирая то, что могло бы затронуть воображение Федора, так как ей казалось, что он отзывается лениво и скучно на ее воспоминания об отце, т. е. на самое драгоценное, что у нее было показать. Он сам замечал в себе эту странную заторможенность отзывчивости. В Зине была черта, стеснявшая его: ее домашний быт развил в ней болезненно заостренную гордость, так что даже говоря с Федором Константиновичем она упоминала о своей породе с вызывающей выразительностью, словно подчеркивая, что не допускает (а тем самым всг-таки допускала), чтоб он относился к евреям, если не с неприязнью, в той или иной степени присущей большинству русских людей, то с зябкой усмешкой принудительного доброхотства. В начале она так натягивала эти струны, что ему, которому вообще было решительно наплевать на распределение людей по породам и на их взаимоотношения, становилось за нее чуть-чуть неловко, а с другой стороны, под влиянием ее горячей, настороженной гордыни, он начинал ощущать какой-то личный стыд, оттого что молча выслушивал мерзкий вздор Щеголева и то нарочито гортанное коверкание русской речи, которым тот с наслаждением занимался, -- например, говоря мокрому гостю, наследившему на ковре: "ой, какой вы наследник!". В течение некоторого времени после кончины ее отца, к ним, по привычке, продолжали ходить прежние знакомые и родственники с отцовской стороны; но мало-по-малу они редели, отпадали... и только одна старенькая чета долго еще являлась, -- жалея Марианну Николаевну, жалея прошлое и стараясь не замечать, как Щеголев уходит к себе в спальню с чаем и газетой. Зина же сохранила до сих пор связь с этим миром, который ее мать предала, и в гостях у прежних друзей семьи необыкновенно менялась, смягчалась, добрела (сама отмечала это), сидя за чайным столом среди мирных разговоров стариков о болезнях, свадьбах и русской литературе. В семье у себя она была несчастна и несчастье свое презирала. Презирала она и свою службу, даром что ее шеф был еврей, -- немецкий, впрочем, еврей, т. е. прежде всего -- немец, так что она не стеснялась при Федоре его поносить. Она столь живо, столь горько, с таким образным отвращением, рассказывала ему об этой адвокатской конторе, где уже два года служила, что он всг видел и всг обонял так, словно сам там бывал ежедневно. Аэр ее службы чем-то напоминал ему Диккенса (с поправкой, правда, на немецкий перевод), -- полусумасшедший мир мрачных дылд и отталкивающих толстячков, каверзы, чернота теней, страшные носы, пыль, вонь и женские слезы. Начиналось с темной, крутой, невероятно запущенной лестницы, которой вполне соответствовала зловещая ветхость помещения конторы, что не относилось лишь к кабинету главного адвоката, где жирные кресла и стеклянный стол-гигант резко отличались от обстановки прочих комнат. Канцелярская, большая, неказистая, с голыми, вздрагивающими окнами, задыхалась от нагромождения пыльной, грязной мебели, -- особенно был страшен диван, тускло-багровый, с вылезшими пружинами, -- ужасный и непристойный предмет, выброшенный, как на свалку, после постепенного прохождения через кабинет всех трех директоров -- Траума, Баума и Кэзебира. Стены были до потолка заставлены исполинскими регалами с грудой грубо-синих папок в каждом гнезде, высунувших длинные ярлыки, по которым иногда ползал голодный сутяжный клоп. У окон располагались четыре машинистки: одна -- горбунья, жалование тратившая на платья, вторая -- тоненькая, легкомысленного нрава, "на одном каблучке" (ее отца-мясника вспыльчивый сын убил мясничным крюком), третья -- беззащитная девушка, медленно набиравшая приданое, и четвертая -- замужняя, сдобная блондинка, с отражением собственной квартиры вместо души, трогательно рассказывавшая, как после дня духовного труда, чувствует такую потребность отдохнуть на труде физическом, что, придя вечером домой, растворяет все окна и принимается с упоением стирать. Заведующий конторой, Хамекке (толстое, грубое животное, с вонючими ногами и вечно сочившимся фурункулом на затылке, любившее вспоминать, как, в бытность свою фельдфебелем, оно заставляло нерасторопных новобранцев зубной щеткой вычищать казарменный пол), двух последних угнетал особенно охотно -- одну потому, что потеря службы для нее значила бы отказ от брака, другую потому, что она сразу начинала рыдать, -- эти обильные, звучные слезы, которые так легко можно было вызвать, доставляли ему здоровое удовольствие. Едва грамотный, но одаренный железной хваткой, сразу соображающий наименее привлекательную сторону всякого дела, он высоко ценился хозяевами, Траумом, Баумом и Кэзебиром (целая немецкая идиллия, со столиками в зелени и чудным видом). Баума редко было видно; конторские девицы находили, что он дивно одевается, т. е. пиджак, как на мраморной статуе, каждая складка -- навеки, и белый воротничек к цветной рубашке. Кэзебир подобострастно благоговел перед состоятельными клиентами (впрочем, благоговели все трое), а когда сердился на Зину, говорил, что она слишком задается. Главный хозяин, Траум был коротенький человек, с пробором займом, с профилем, как внешняя сторона полумесяца, с маленькими ручками и бесформенным телом, более широким, чем толстым. Он любил себя страстной и вполне разделенной любовью, женат был на богатенькой, пожилой вдове и, имея нечто актерское в натуре, норовил всг делать "красиво", тратя на фасон тысячи, а у секретарши сторговывая полтинник; от служащих он требовал, чтобы его супругу называли "ди гнедиге фрау" ("барыня звонили", "барыня просили"); вообще же кичился величавым незнанием того, что в конторе творится, хотя на самом деле знал через Хамекке всг, до последней кляксы. Состоя одним из юрисконсультов французского посольства, он часто ездил в Париж, и, так как отличительной его чертой была гладчайшая наглость в преследовании выгодных целей, он там энергично заводил полезные знакомства, никогда не стесняясь попросить рекомендацию, приставая, навязываясь и не чувствуя щелчков -- кожа у него была, как броня у некоторых насекомоядных. Для приобретения популярности во Франции, он писал немецкие книжки о ней ("Три Портрета", например, -- императрица Евгения, Бриан и Сарра Бернар), причем собирание материалов обращалось у него тоже в собирание связей. Эти торопливо-компилятивные труды, в страшном стиле-модерн немецкой республики (и в сущности мало чем уступавшие трудам Людвига и Цвейгов), он диктовал секретарше между дел, внезапно изображая вдохновение, которое, впрочем, у него всегда совпадало с досугом. Какой-то французский профессор, в дружбу к которому он втирался, как-то отвечал на его нежнейшие послания крайне невежливой для француза критикой: "Вы фамилию Клемансо пишете то с accent aigu, то без оного. Так как тут необходима известная единообразность, было бы хорошо, если бы вы твердо решили, какой системы желаете придерживаться, чтобы затем от нее не уклоняться. Если же вы почему-либо захотели бы писать эту фамилию правильно, то пишите ее без accent." Траум немедленно на это ответил восторженно-благодарственным письмом, продолжая заодно напирать. Ах, как он умел округлять и подслащивать свои письма, какие были тевтонские рокоты и свисты в бесконечной модуляции об

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору