Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Набоков Владимир. Дар -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  -
о треснул, поддалась ножка, и Васильев рванулся, переменившись в лице, но не упал, -- и это мало смешное происшествие явилось предлогом для какого-то звериного, ликующего взрыва, прервавшего чтение, и покуда Васильев переселялся на другой стул, Герман Иванович Буш, наморщив великолепный, но совершенно недоходный лоб, что-то в рукописи отмечал карандашиком, и среди облегченного затишья неизвестная дама еще отдельно простонала что-то, но уже Буш приступал к дальнейшему чтению: Торговка Лилий Ты сегодня чем-то огорчаешься, сестрица. Торговка Разных Цветов Да, мне гадалка сказала, что моя дочь выйдет замуж за вчерашнего прохожего. Дочь Ах, я даже его не заметила. Торговка Лилий И он не заметил ее. "Слушайте, слушайте!", -- вмешался хор, вроде как в английском парламенте. Опять произошло небольшое движение: началось через всю комнату путешествие пустой папиросной коробочки, на которой толстый адвокат написал что-то, и все наблюдали за этапами ее пути, написано было, верно, что-то чрезвычайно смешное, но никто не читал, она честно шла из рук в руки, направляясь к Федору Константиновичу, и когда, наконец, добралась до него, то он прочел на ней: "Мне надо будет потом переговорить с вами о маленьком деле". Последнее действие подходило к концу. Федора Константиновича незаметно покинул бог смеха, и он раздумчиво смотрел на блеск башмака. С парома на холодный брег. Правый жал больше левого. Кончеев полуоткрыв рот, досматривал альбом. "Занавес", -- воскликнул Буш с легким ударением на последнем слоге. Васильев объявил перерыв. У большинства был помятый и размаянный вид, как после ночи в третьем классе. Буш, свернув трагедию в толстую трубку, стоял в дальнем углу, и ему казалось, что в гуле голосов всг расходятся круги от только что слышанного; Любовь Марковна предложила ему чаю, и тогда его могучее лицо вдруг беспомощно подобрело, и он, блаженно облизнувшись, наклонился к поданному стакану. Федор Константинович с каким-то испугом смотрел на это издали, а за собой различал: "Скажите, что это такое?" (гневный голос Чернышевской). "Ну что-ж, бывает, ну, знаете..." (виновато благодушный Васильев). "Нет, я вас спрашиваю, что это такое?" "Да что-ж я, матушка, могу?" "Но вы же читали раньше, он вам приносил в редакцию? Вы же говорили, что это серьезная, интересная вещь. Значительная вещь". "Да, конечно, первое впечатление, пробежал, знаете, -- не учел, как будет звучать... Попался! Я сам удивляюсь. Да вы пойдите к нему, Александра Яковлевна, скажите ему что-нибудь". Федора Константиновича взял повыше локтя адвокат. "Вас-то мне и нужно. Мне вдруг пришла мысль, что это что-то для вас. Ко мне обратился клиент, ему требуется перевести на немецкий кое-какие свои бумаги для бракоразводного процесса, неправда-ли. Там, у его немцев, которые дело ведут, служит одна русская барышня, но она, кажется, сумеет сделать только часть, надо еше помощника. Вы бы взялись за это? Дайте-ка, я запишу ваш номер. Гемахт". "Господа, прошу по местам, -- раздался голос Васильева. -- Сейчас начнутся прения по поводу заслушанного. Прошу желающих записываться". Федор Константинович вдруг увидел, что Кончеев, сутулясь и заложив руку за борт пиджака, извилисто пробирается к выходу. Он последовал за ним, едва не забыв своего журнала. В передней к ним присоединился старичок Ступишин, часто переезжавший с квартиры на квартиру, но живший всегда в таком отдалении от города, что эти важные, сложные для него перемены происходили, казалось, в эфире, за горизонтом забот. Накинув на шею серо-полосатый шарфик, он по-русски задержал его подбородком, по-русски же влезая толчками спины в пальто. "Порадовал, нечего сказать", -- проговорил он, пока они спускались в сопровождении горничной. "Я, признаться, плохо слушал", -- заметил Кончеев. Ступишин пошел ждать какой-то редкий, почти легендарный номер трамвая, а Годунов-Чердынцев и Кончеев направились вместе в другую сторону, до угла. "Какая скверная погода", -- сказал Годунов-Чердынцев. "Да, совсем холодно", -- согласился Кончеев. "Паршиво... Вы живете в каких-же краях?" "А в Шарлоттенбурге". "Ну, это не особенно близко. Пешком?" "Пешком, пешком. Кажется, мне тут нужно -- -- " "Да, вам направо, мне -- напрямик". Они простились. Фу, какой ветер... "...Но постойте, постойте, я вас провожу. Вы, поди, полунощник, и не мне, стать, учить вас черному очарованию каменных прогулок. Так вы не слушали бедного чтеца?" "В начале только -- и то в полуха. Однако я вовсе не думаю, что это было так уж скверно". "Вы рассматривали персидские миниатюры. Не заметили ли вы там одной -- разительное сходство! -- из коллекции петербургской публичной библиотеки -- ее писал, кажется, Riza Abbasi, лет триста тому назад: на коленях, в борьбе с драконятами, носатый, усатый... Сталин". "Да, это, кажется, самый крепкий. Кстати, мне сегодня попалось в "Газете", -- не знаю уж, чей грех: "На Тебе, Боже, что мне негоже". Я в этом усматриваю обожествление калик". "Или память о каиновых жертвоприношениях". "Сойдемся на плутнях звательного падежа, -- и поговорим лучше "о Шиллере, о подвигах, о славе", -- если позволите маленькую амальгаму. Итак, я читал сборник ваших очень замечательных стихов. Собственно, это только модели ваших же будущих романов". "Да, я мечтаю когда-нибудь произвести такую прозу, где бы "мысль и музыка сошлись, как во сне складки жизни". "Благодарю за учтивую цитату. Вы как -- по-настоящему любите литературу?" "Полагаю, что да. Видите-ли, по-моему, есть только два рода книг: настольный и подстольный. Либо я люблю писателя истово, либо выбрасываю его целиком". "Э, да вы строги. Не опасно ли это? Не забудьте, что как-никак вся русская литература, литература одного века, занимает -- после самого снисходительного отбора -- не более трех-трех с половиной тысяч печатных листов, а из этого числа едва ли половина достойна не только полки, но и стола. При такой количественной скудости, нужно мириться с тем, что наш пегас пег, что не всг в дурном писателе дурно, а в добром не всг добро". "Дайте мне, пожалуй, примеры, чтобы я мог опровергнуть их". "Извольте: если раскрыть Гончарова или -- -- ". "Стойте! Неужто вы желаете помянуть добрым словом Обломова? "Россию погубили два Ильича", -- так что ли? Или вы собираетесь поговорить о безобразной гигиене тогдашних любовных падений? Кринолин и сырая скамья? Или может быть -- стиль? Помните, как у Райского в минуты задумчивости переливается в губах розовая влага? -- точно так же, скажем, как герои Писемского в минуту сильного душевного волнения рукой растирают себе грудь"? "Тут я вас уловлю. Разве вы не читали у того же Писемского, как лакеи в передней во время бала перекидываются страшно грязным, истоптанным плисовым женским сапогом? Ага! Вообще, коли уж мы попали в этот второй ряд -- -- Что вы скажете, например, о Лескове?" "Да что-ж... У него в слоге попадаются забавные англицизмы, вроде "это была дурная вещь" вместо "плохо дело". Но всякие там нарочитые "аболоны"... -- нет, увольте, мне не смешно. А многословие... матушки! "Соборян" без урона можно было бы сократить до двух газетных подвалов. И я не знаю, что хуже, -- его добродетельные британцы или добродетельные попы". "Ну, а все-таки. Галилейский призрак, прохладный и тихий, в длинной одежде цвета зреющей сливы? Или пасть пса с синеватым, точно напомаженным, зевом? Или молния, ночью освещающая подробно комнату, -- вплоть до магнезии, осевшей на серебряной ложке?" "Отмечаю, что у него латинское чувство синевы: lividus. Лев Толстой, тот, был больше насчет лиловаго, -- и какое блаженство пройтись с грачами по пашне босиком! Я, конечно, не должен был их покупать". "Вы правы, жмут нестерпимо. Но мы перешли в первый ряд. Разве там вы не найдете слабостей? "Русалка" -- -- " "Не трогайте Пушкина: это золотой фонд нашей литературы. А вон там, в Чеховской корзине, провиант на много лет вперед, да щенок, который делает "уюм, уюм, уюм", да бутылка крымского". "Погодите, вернемся к дедам. Гоголь? Я думаю, что мы весь состав его пропустим. Тургенев? Достоевский?" "Обратное превращение Бедлама в Вифлеем, -- вот вам Достоевский. "Оговорюсь", как выражается Мортус. В Карамазовых есть круглый след от мокрой рюмки на садовом столе, это сохранить стоит, -- если принять ваш подход". "Так неужели-ж у Тургенева всг благополучно? Вспомните эти дурацкие тэтатэты в акатниках? Рычание и трепет Базарова? Его совершенно неубедительная возня с лягушками? И вообще -- не знаю, переносите ли вы особую интонацию тургеневского многоточия и жеманное окончание глав? Или всг простим ему за серый отлив черных шелков, за русачью полежку иной его фразы?" "Мой отец находил вопиющие ошибки в его и толстовских описаниях природы, и уж про Аксакова нечего говорить, добавлял он, -- это стыд и срам". "Быть может, если мертвые тела убраны, мы примемся за поэтов? Как вы думаете? Кстати, о мертвых телах. Вам никогда не приходило в голову, что лермонтовский "знакомый труп" -- это безумно смешно, ибо он собственно хотел сказать "труп знакомого", -- иначе ведь непонятно: знакомство посмертное контекстом не оправдано". "У меня всг больше Тютчев последнее время ночует". "Славный постоялец. А как вы насчет ямба Некрасова -- нету на него позыва?" "Как же. Давайте-ка мне это рыданьице в голосе: загородись двойною рамою, напрасно горниц не студи, простись с надеждою упрямою и на дорогу не гляди. Кажется, дактилическую рифму я сам ему выпел, от избытка чувств, -- как есть особый растяжной перебор у гитаристов. Этого Фет лишен". "Чувствую, что тайная слабость Фета -- рассудочность и подчеркивание антитез -- от вас не скрылась?" "Наши общественно настроенные олухи понимали его иначе. Нет, я всг ему прощаю за прозвенело в померкшем лугу, за росу счастья, за дышащую бабочку". "Переходим в следующий век: осторожно, ступенька. Мы с вами начали бредить стихами рано, неправда-ли? Напомните мне, как это всг было? "Как дышат края облаков"... Боже мой!" "Или освещенные с другого бока "Облака небывалой услады". О, тут разборчивость была бы преступлением. Мое тогдашнее сознание воспринимало восхищенно, благодарно, полностью, без критических затей, всех пятерых, начинающихся на "Б", -- пять чувств новой русской поэзии". "Интересно, которому именно вы отводите вкус. Да-да, я знаю, есть афоризмы, которые, как самолеты, держатся только пока находятся в движении. Но мы говорили о заре... С чего у вас началось?" "С прозрения азбуки. Простите, это звучит изломом, но дело в том, что у меня с детства в сильнейшей и подробнейшей степени audition colore'e. "Так что вы могли бы тоже -- -- ". "Да, но с оттенками, которые ему не снились, -- и не сонет, а толстый том. К примеру: различные, многочисленные "а" на тех четырех языках, которыми владею, вижу едва ли не в стольких же тонах -- от лаково-черных до занозисто серых -- сколько представляю себе сортов поделочного дерева. Рекомендую вам мое розовое фланелевое "м". Не знаю, обращали ли вы когда-либо внимание на вату, которую изымали из майковских рам? Такова буква "ы", столь грязная, что словам стыдно начинаться с нее. Если бы у меня были под рукой краски, я бы вам так смешал sienne bru^le'e и сепию, что получился бы цвет гутаперчевого "ч"; и вы бы оценили мое сияющее "с", если я мог бы вам насыпать в горсть тех светлых сапфиров, которые я ребенком трогал, дрожа и не понимая, когда моя мать, в бальном платье, плача навзрыд, переливала свои совершенно небесные драгоценности из бездны в ладонь, из шкатулок на бархат, и вдруг всг запирала, и никуда не ехала, несмотря на бешенные уговоры ее брата, который шагал по комнатам, давая щелчки мебели и пожимая эполетами, и если отодвинуть в боковом окне фонаря штору, можно было видеть вдоль набережных фасадов в синей черноте ночи изумительно неподвижные, грозно алмазные вензеля, цветные венцы...". "Buchstaben von Feuer, одним словом... Да, я уже знаю наперед. Хотите я вам доскажу эту банальную и щемящую душу повесть? Как вы упивались первыми попавшимися стихами. Как в десять лет писали драмы, а в пятнадцать элегии, -- и всг о закатах, закатах... И медленно пройдя меж пьяными... Кстати, кто она была такая?" "Молодая замужняя женщина. Продолжалось неполных два года, до бегства из России. Она была так хороша, так мила -- знаете, большие глаза и немного костлявые руки, -- что я как-то до сих пор остался ей верен. От стихов она требовала только ямщикнегонилошадейности, обожала играть в покер, а погибла от сыпного тифа -- Бог знает где, Бог знает как..." "А теперь что будет? Стоит по-вашему продолжать?" "Еще бы! До самого конца. Вот и сейчас я счастлив, несмотря на позорную боль в ногах. Признаться, у меня опять началось это движение, волнение... Я опять буду всю ночь..." "Покажите. Посмотрим как это получается: вот этим с черного парома сквозь (вечно?) тихо падающий снег (во тьме в незамерзающую воду отвесно падающий снег) (в обычную?) летейскую погоду вот этим я ступлю на брег. Не разбазарьте только волнения". "Ничего... И вот посудите, как же тут не быть счастливым, когда лоб горит...". "...как от излишка уксуса в винегрете. Знаете о чем я сейчас подумал: ведь река-то, собственно, -- Стикс. Ну да ладно. Дальше. И к пристающему парому сук тянется, и медленным багром (Харон) паромщик тянется к суку сырому (кривому)...". "...и медленно вращается паром. Домой, домой. Мне нынче хочется сочинять с пером в пальцах. Какая луна, как черно пахнет листьями и землей из-за этих решоток". "Да, жалко, что никто не подслушал блестящей беседы, которую мне хотелось бы с вами вести". "Ничего, не пропадет. Я даже рад, что так вышло. Кому какое дело, что мы расстались на первом же углу, и что я веду сам с собою вымышленный диалог по самоучителю вдохновения". -------- Глава вторая Еще летал дождь, а уже появилась, с неуловимой внезапностью ангела, радуга: сама себе томно дивясь, розово-зеленая, с лиловой поволокой по внутреннему краю, она повисла за скошенным полем, над и перед далеким леском, одна доля которого, дрожа, просвечивала сквозь нее. Редкие стрелы дождя, утратившего и строй, и вес, и способность шуметь, невпопад, так и сяк вспыхивали на солнце. В омытом небе, сияя всеми подробностями чудовищно-сложной лепки, из-за вороного облака выпрастывалось облако упоительной белизны. "Ну вот, прошло, -- сказал он вполголоса и вышел из-под навеса осин, столпившихся там, где жирная, глинистая, "земская" (какой ухаб был в этом прозвании!) дорога спускалась в ложбинку, собрав в этом месте все свои колеи в продолговатую выбоину, до краев налитую густым кофе со сливками. Милая моя! Образчик элизейских красок! Отец однажды, в Ордосе, поднимаясь после грозы на холм, ненароком вошел в основу радуги, -- редчайший случай! -- и очутился в цветном воздухе, в играющем огне, будто в раю. Сделал еще шаг -- и из рая вышел. Она уже бледнела. Дождь совсем перестал, пекло, овод с шелковыми глазами сел на рукав. В роще закуковала кукушка, тупо, чуть вопросительно: звук вздувался куполком и опять -- куполком, никак не разрешаясь. Бедная толстая птица вероятно перелетела дальше, ибо всг повторялось сызнова, вроде уменьшенного отражения (искала, что-ли, где получается лучше, грустнее?). Громадная, плоская на лету бабочка, иссиня-черная с белой перевязью, описав сверхестественно-плавную дугу и опустившись на сырую землю, сложилась, тем самым исчезла. Такую иной раз приносит, зажав ее обеими руками в картуз, сопящий крестьянский мальчишка. Такая взмывает из-под семенящих копыт примерной докторской поньки, когда доктор, держа на коленях почти ненужные вожжи, а то просто прикрутив их к передку, задумчиво едет тенистой дорогой в больницу. А изредка четыре черно-белых крыла с кирпичной изнанкой находишь рассыпанными как игральные карты на лесной тропе: остальное съела неизвестная птица. Он перепрыгнул лужу, где два навозных жука, мешая друг другу, цеплялись за соломинку, и отпечатал на краю дороги подошву: многозначительный след ноги, всг глядящий вверх, всг видящий исчезнувшего человека. Идя полем, один, под дивно несущимися облаками, он вспомнил, как с первыми папиросами в первом портсигаре подошел тут к старому косарю, попросил огня; мужик из-за тощей пазухи вынул коробок, дал его без улыбки, -- но дул ветер, спичка за спичкой гасла, едва вспыхнув, -- и после каждой становилось все совестнее, а тот смотрел с каким-то отвлеченным любопытством на торопливые пальцы расточительного барчука. Он углубился в лесок; по тропе проложены были мостки, черные, склизкие, в рыжих сережках и приставших листках. Кто это выронил сыроешку, разбившую свой белый веерок? В ответ донеслось ауканье: девчонки собирали грибы, чернику, -- кажущуюся в корзине настолько темнее, чем на своих кустиках! Среди берез была одна издавна знакомая, -- с двойным стволом, береза-лира, и рядом старый столб с доской, на ней ничего нельзя было разобрать кроме следов пуль, -- как то в нее палил из браунинга гувернер-англичанин, тоже Браунинг, а потом отец взял у него пистолет, мгновенно-ловко вдавил в обойму пули и семью выстрелами выбил ровное К. Дальше, на болотце, запросто цвела ночная фиалка, за ним пришлось пересечь проезжую дорогу, -- и справа забелелась калитка: вход в парк. Извне отороченный папоротником, снутри пышно подбитый жимолостью и жасмином, там омраченный хвоей елей, тут озаренный листвой берез, громадный, густой и многодорожный, он весь держался на равновесии солнца и тени, которые от ночи до ночи образовали переменную, но в своей переменности одному ему принадлежащую гармонию. Если на аллее, под ногами, колебались кольца горячего света, то вдалеке непременно протягивалась поперек толстая бархатная полоса, за ней опять -- оранжевое решето, а уже дальше, в самой глуби, густела живая чернота, которая при передаче удовлетворяла глаз акварелиста лишь покуда краски были еще мокры, так что приходилось накладывать слой за слоем, чтобы удержать красоту, -- тут же умиравшую. К дому приводили все тропинки, -- но, вопреки геометрии, ближайшим путем казалась не прямая аллея, стройная и холеная, с чуткой тенью (как слепая, поднимавшейся навстречу, чтобы ощупать тебе лицо) и со взрывом изумрудного солнца в самом конце, а любая из соседних, извилистых и невыполотых. Он шел к еще невидимому дому по любимой из них, мимо скамьи, на которой по установившейся традиции сиживали родители накануне очередного отбытия отца в путешествие: отец -- расставив колени, вертя в руках очки или гвоздику, опустив голову, с канотье сдвинутым на затылок, и с молчаливой, чуть насмешливой улыбкой около прищуренных глаз и в мягких углах губ, где-то у самых корней бородки; а мать -- говорящая ему что-то, сбоку, снизу, из-под большой дрожащей белой шляпы, или кончиком зонтика выдавливающая хрустящие

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору