Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Набоков Владимир. Дар -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  -
усмехаясь, отвечал отрывисто и презрительно. Его перевес бил в очи. "И подумать, -- восклицает Стеклов, -- что в это время он писал жизнерадостное "Что делать?" Увы! писать "Что делать?" в крепости было не столь поразительно, сколь безрассудно, -- хотя бы потому, что оно было присоединено к делу. Вообще история появления этого романа исключительно любопытна. Цензура разрешила печатание его в "Современнике", рассчитывая на то, что вещь, представляющая собой "нечто в высшей степени антихудожественное", наверное уронит авторитет Чернышевского, что его просто высмеют за нее. И действительно, чего стоят, например, "легкие" сцены в романе: "Верочка была должна выпить полстакана за свою свадьбу, полстакана за свою мастерскую, полстакана за саму Жюли (бывшую парижскую проститутку, а ныне подругу жизни одного из героев!). Подняли они с Жюли шум, крик, гам... Принялись бороться, упали обе на диван... и уже не захотели встать, а только продолжали кричать, хохотать, и обе заснули". Иногда слог смахивает не то на солдатскую сказку, не то на... Зощенко: "После чаю... пришла она в свою комнату и прилегла. Вот она и читает в своей кроватке, только книга опускается от глаз, и думается Вере Павловне что это, последнее время, стало мне несколько скучно иногда?" Много и прелестных безграмотностей, -- вот образец: когда медик, заболевший воспалением легких, призвал коллегу, то: "Долго они щупали бока одному из себя". Но никто не смеялся. Даже русские писатели не смеялись. Даже Герцен, находя, что "гнусно написано", тотчас оговаривался: "с другой стороны много хорошего, здорового". Всг же, далее, не удержавшись, он замечает, что роман оканчивается не просто фаланстером, а "фаланстером в борделе". Ибо, конечно, случилось неизбежное: чистейший Чернышевский -- никогда таких мест не посещавший, -- в бесхитростном стремлении особенно красиво обставить общинную любовь, невольно и бессознательно, по простоте воображения, добрался как раз до ходячих идеалов, выработанных традицией развратных домов: его веселый вечерний бал, основанный на свободе и равенстве отношений (то одна, то другая чета исчезает и потом возвращается опять) очень напоминает, между прочим, заключительные танцы в "Доме Телье". А всг-таки нельзя без трепета трогать этот старенький (март 63 года) журнал с началом романа: тут же и "Зеленый Шум" ("терпи покуда терпится..."), и зубоскальский разнос "Князя Серебряного"... Вместо ожидаемых насмешек, вокруг "Что делать" сразу создалась атмосфера всеобщего благочестивого поклонения. Его читали, как читают богослужебные книги, -- и ни одна вещь Тургенева или Толстого не произвела такого могучего впечатления. Гениальный русский читатель понял то доброе, что тщетно хотел выразить бездарный беллетрист. Казалось бы, увидя свой просчет, правительство должно было прервать печатание романа; оно поступило гораздо умнее. Сосед Чернышевского тоже теперь записал. 8-го октября он послал из крепости для "Русского Слова" статью "Мысли о русских романах", при чем сенат уведомил генерал-губернатора, что это не что иное, как разбор романа Чернышевского, с похвалами сему сочинению и подробным развитием материалистических идей, в нем заключающихся. Для характеристики Писарева указывалось, что он подвергался умопомешательству, от коего был пользуем: дементия меланхолика, -- четыре месяца в 59 году провел в сумасшедшем доме. Как отроком он каждую свою тетрадочку наряжал в радужную обертку, так зрелым мужем Писарев вдруг бросал спешную работу, чтобы тщательно раскрашивать политипажи в книгах, или, отправляясь в деревню, заказывал портному красно-синюю летнюю пару из сарафанного ситца. Его душевная болезнь отличалась каким то извращенным эстетизмом. Однажды, среди студенческого сбора он вдруг встал, поднял, изящно изогнувшись, руку, как будто просил слова, и в этой скульптурной позе упал без чувств. В другой раз, при общем переполохе, он стал раздеваться в гостях, с веселой быстротой скидывая бархатный пиджак, пестрый жилет, клетчатые панталоны... тут его одолели. Забавно, что есть комментаторы, которые зовут Писарева "эпикурейцем", ссылаясь, например, на его письма к матери, -- невыносимые, желчные, закушенные фразы о том, что жизнь прекрасна; или еще: для обрисовки его "трезвого реализма" приводится -- с виду деловое, ясное -- а в действительности совершенно безумное его письмо из крепости к незнакомой девице, с предложением руки: "та женщина, которая согласится осветить и согреть мою жизнь, получит от меня всю ту любовь, которую оттолкнула Раиса, бросившись на шею своему красивому орлу". Теперь, заключенный на четыре года за небольшое участие в той общей тогдашней смуте, которая собственно основывалась на слепой вере в печатное, и особенно тайно-печатное, слово, Писарев из крепости писал о "Что делать?" по мере того, как роман появлялся в "Современнике", получаемом им. Хотя сенат в начале и выражал опасение, что его похвалы могут иметь вредное влияние на молодое поколение, но в данном случае правительству было всего важнее получить этим путем полную картину тлетворности Чернышевского, которую Костомаров только наметил в списке его "специальных приемов". "Правительство, -- говорит Страннолюбский, -- с одной стороны дозволяя Чернышевскому производить в крепости роман, а с другой -- дозволяя Писареву, его со-узнику, производить об этом же романе статьи, действовало вполне сознательно, с любопытством выжидая, чтобы Чернышевский весь выболтался, и наблюдая, что из этого получится -- в связи с обильными выделениями его соседа по инкубатору". Тут дело шло гладко и обещало многое, но с Костомаровым приходилось поднажать, так как требовались кое-какие определенные доказательства вины, а Чернышевский продолжал обстоятельно кипеть и издеваться, обзывая комиссию "шалунами" и "бестолковым омутом, который совершенно глуп". Поэтому Костомарова повезли в Москву, и там мещанин Яковлев, его бывший переписчик, пьяница и буян, дал важное показание (получил за это пальто, которое пропил так шумно в Твери, что был посажен в смирительный дом): переписывая по случаю летнего времени в беседке сада, он будто бы слышал, как Николай Гаврилович и Владислав Дмитриевич, ходя между собой подруку (черточка верная!), говорили о поклоне от их доброжелателей барским крестьянам (трудно разобраться в этой смеси правды и подсказки). На втором допросе, в присутствии заново заряженного Костомарова, Чернышевский не совсем удачно сказал, что только раз был у него, да не застал; потом добавил с силой: "Поседею, умру, не изменю моего показания". Показание о том, что не он автор воззвания, написано им дрожащим почерком, -- скорее не с перепуга, а от бешенства. Как бы то ни было, дело подходило к концу. Последовало определение сената: с большим благородством он признавал противозаконное сношение с Герценом недоказанным (как определил сенат Герцен, смотри ниже в кавычках). Что же касается воззвания "К барским крестьянам"... тут уже созрел плод на шпалерах подлогов и подкупов: полное нравственное убеждение сенаторов, что Чернышевский воззвание сочинил, обращалось в юридическое доказательство письмом к "Алексею Николаевичу" (имелся в виду, как будто, Плещеев, мирный поэт, "блондин во всем", -- но почему-то никто особенно на этом не настаивал). Так в лице Чернышевского был осужден его -- очень похожий -- призрак: вымышленную вину чудно подгримировали под настоящую. Приговор был сравнительно мягок -- сравнительно с тем, что вообще можно придумать в этом направлении: сослать на четырнадцать лет в каторжную работу в рудниках и затем поселить в Сибири навсегда. От "диких невежд" сената определение было передано "седым злодеям" государственного совета, вполне присоединившимся, а затем пошло к государю, который его и утвердил, наполовину уменьшив срок каторги, 4-го мая 64 г. приговор был объявлен Чернышевскому, а 19-го, часов в 8 утра, на Мытнинской площади, он был казнен. Моросило, волновались зонтики, площадь выслякощило, всг было мокро: жандармские мундиры, потемневший помост, блестящий от дождя гладкий, черный столб с цепями. Вдруг показалась казенная карета. Из нее вышли необычайно быстро, точно выкатились, Чернышевский в пальто и два мужиковатых палача; все трое скорым шагом прошли по линии солдат к помосту. Публика колыхнулась, жандармы оттеснили первые ряды; раздались там и сям сдержанные крики: "Уберите зонтики!". Покамест чиновник читал уже известный ему приговор, Чернышевский нахохленно озирался, перебирал бородку, поправлял очки и несколько раз сплюнул. Когда чтец, запнувшись, едва выговорил "сацалических идей", Чернышевский улыбнулся и тут же, кого-то узнав в толпе, кивнул, кашлянул, переступил: из-под пальто черные панталоны гармониками падали на калоши. Близко стоявшие видели на его груди продолговатую дощечку с надписью белой краской: "государственный преступ" (последний слог не вышел). По окончании чтения палачи опустили его на колени; старший наотмашь скинул фуражку с его длинных, назад зачесанных, светло-русых волос. Суженное книзу лицо с большим, лоснящимся лбом, было теперь опущено, и с треском над ним преломили плохо подпиленную шпагу. Затем взяли его руки, казавшиеся необычайно белыми и слабыми, в черные цепи, прикрепленные к столбу: так он должен был простоять четверть часа. Дождь пошел сильнее: палач поднял и нахлобучил ему на голову фуражку, -- и неспешно, с трудом, -- цепи мешали, -- Чернышевский поправил ее. Слева, за забором, виднелись леса строившегося дома; с той стороны рабочие полезли на забор, было слышно ерзанье сапог, взлезли, повисли и поругивали преступника издалека. Шгл дождь; старший палач посматривал на серебряные часы. Чернышевский чуть поворачивал руками, не поднимая глаз. Вдруг из толпы чистой публики полетели букеты. Жандармы, прыгая, пытались перехватить их налету. Взрывались на воздухе розы; мгновениями можно было наблюдать редкую комбинацию: городовой в венке. Стриженые дамы в черных бурнусах метали сирень. Между тем Чернышевского поспешно высвободили из цепей и мертвое тело повезли прочь. Нет, -- описка: увы, он был жив, он был даже весел! Студенты бежали подле кареты, с криками: "Прощай, Чернышевский! До свиданья!" Он высовывался из окна, смеялся, грозил пальцем наиболее рьяным бегунам. "Увы, жив", -- воскликнули мы, -- ибо как не предпочесть казнь смертную, содрогания висельника в своем ужасном коконе, тем похоронам, которые спустя двадцать пять бессмысленных лет выпали на долю Чернышевского. Лапа забвения стала медленно забирать его живой образ, как только он был увезен в Сибирь. О, да, разумеется: "Выпьем мы за того, кто "Что делать?" писал..." Но ведь мы пьем за прошлое, за прошлый блеск и соблазн, за великую тень, -- а кто станет пить за дрожащего старичка с тиком, где-то в легендарной дали и глуши делающего плохие бумажные кораблики для якутских детей? Утверждаем, что его книга оттянула и собрала в себе весь жар его личности, -- жар, которого нет в беспомощно-рассудочных ее построениях, но который таился как бы промеж слов (как бывает горяч только хлеб) и неизбежно обречен был рассеяться со временем (как лишь хлеб умеет становиться черствым). Кажется, ныне одни марксисты еще способны интересоваться призрачной этикой заключенной в этой маленькой, мертвой книге. Легко и свободно следовать категорическому императиву общей пользы, вот "разумный эгоизм", находимый исследователями в "Что делать?". Напомним ради забавы домысел Каутского, что идея эгоизма связана с развитием товарного производства, и заключение Плеханова, что Чернышевский всг-таки "идеалист", так как у него получается, что массы должны догнать интеллигенцию из расчета, расчет же есть мнение. Но дело обстоит проще: мысль, что расчет -- основа всякого поступка (или подвига) приводит к абсурду: сам по себе расчет бывает героический! Всякая вещь, попадая в фокус человеческого мышленья, одухотворяется. Так облагородился "расчет" материалистов: так материя у лучших знатоков ее обратилась в бесплотную игру таинственных сил. Этические построения Чернышевского -- своего рода попытка построить всг тот же перпетуум-мобиле, где двигатель-материя движет другую материю. Нам очень хочется, чтоб это вертелось: эгоизм-альтруизм-эгоизм-альтруизм... но от трения останавливается колесо. Что делать? Жить, читать, думать. Что делать? Работать над своим развитием, чтобы достигнуть цели жизни: счастья. Что делать? (но судьба самого автора, вместо дельного знака вопроса, поставила насмешливый восклицательный знак). Чернышевского перевели бы на поселение гораздо скорее, если бы не дело каракозовцев: на их суде выяснилось, что ему хотели дать возможность бежать и возглавить революционное движение -- или хотя бы издавать в Женеве журнал, -- при чем, высчитывая даты, судьи нашли в "Что делать?" предсказание даты покушения на царя. И точно: Рахметов, уезжая заграницу, "высказал, между прочим, что года через три он возвратится в Россию, потому что, кажется, в России, не теперь, а тогда, года через три (многозначительное и типичное для автора повторение) нужно ему быть". Между тем последняя часть романа подписана 4-ым апреля 63 года, а ровно день в день три года спустя и произошло покушение. Так даже цифры, золотые рыбки Чернышевского, подвели его. Рахметов ныне забыт; но в те годы он создал целую школу жизни. С каким пиететом впитывался читателями этот спортивно-революционный элемент романа: Рахметов принял боксерскую дьету -- и диалектическую: "Поэтому, если подавались фрукты, он абсолютно ел яблоки, абсолютно не ел абрикосов, апельсины ел в Петербурге, не ел в провинции, -- видите, в Петербурге простой народ ест их, а в провинции не ест". Откуда вдруг мелькнуло это молодое кругленькое лицо с большим, по-детски выпуклым лбом и щеками, как два горшочка? Кто эта похожая на госпитальную сиделочку девушка в черном платье с белым отложным воротничком и шнурком часиков? Приехав в Севастополь в 72 году, она пешком исходила окрестные села для ознакомления с бытом крестьян: была она в своем периоде рахметовщины, -- спала на соломе, питалась молоком да кашей... И возвратившись к первоначальному положению, мы опять повторим: в стократ завиднее мгновенная судьба Перовской чем угасание славы бойца! Ибо по мере того как, переходя из рук в руки, истрепывались книжки "Современника" с романом, чары Чернышевского слабели; и уважение к нему, давно ставшее задушевной условностью (которая, вынутая из-за души, оказывается мертвой) уже не могло встрепенуться при кончине его в 89 году. Похороны прошли тихо. Откликов в газетах было немного. На панихиде по нем в Петербурге приведенные для парада друзьями покойного несколько рабочих в партикулярном платье были приняты студентами за сыщиков, -- одному даже пустили "гороховое пальто"; что восстановило некое равновесие: не отцы ли этих рабочих ругали коленопреклоненного Чернышевского через забор? На другой день после той шутовской казни, в сумерки "с кандалами на ногах и думой в голове", Чернышевский навсегда покинул Петербург. Он ехал в тарантасе, и так как "читать по дороге книжки" разрешили ему только за Иркутском, то первые полтора месяца пути он очень скучал. 23-го июля его привезли наконец, на рудники Нерчинского горного округа, в Кадаю: пятнадцать верст от Китая, семь тысяч -- от Петербурга. Работать ему приходилось мало, жил он в плохо проконопаченном домишке, страдал от ревматизма. Прошло два года. Вдруг случилось чудо: Ольга Сократовна собралась к нему в Сибирь. Когда он сидел в крепости, она, говорят, рыскала по провинции, так мало заботясь об участи мужа, что родные даже подумывали, не помешалась ли она. Накануне шельмования прискакала в Петербург... 20-го утром уже ускакала. Мы никогда бы не поверили, что она способна на поездку в Кадаю, если бы не знали этой ее способности легко и лихорадочно передвигаться. Как он ее ждал! Выехав в начале лета 66 года с семилетним Мишей и доктором Павлиновым (мы опять вступаем в область красивых имен), она добралась до Иркутска, где ее задержали на два месяца; там она стояла в гостинице с драгоценно-дурацким названием -- быть может, исковерканным биографами, но вернее всего с особенным вниманием подобранным лукавой судьбой: Ho^tel de Amour et Ko. Доктора Павлинова не пустили дальше: вместо него поехал жандармский ротмистр Хмелевский (усовершенное издание пячловского удальца), пылкий, пьяный и наглый. Приехали 23-го августа. Чтобы отпраздновать встречу супругов, один из ссыльных поляков, бывший повар Кавура, о котором Чернышевский некогда так много и так зло писал, напек тех печений, которыми объедался покойный барин. Но свидание не удалось: удивительно как всг то горькое и героическое, что жизнь изготовляла для Чернышевского, непременно сопровождалось привкусом гнусного фарса. Хмелевский, виясь, не отступал от Ольги Сократовны, в цыганских глазах которой скользило что-то загнанное, но и манящее, -- вопреки ее воле, быть может. За ее благосклонность он даже будто бы предложил устроить побег мужу, но тот решительно отказался. Словом, от постоянного присутствия бесстыдника было так тяжело (а какие мы строили планы!), что Чернышевский сам уговаривал жену пуститься в обратный путь, и 27-го августа она это и сделала, пробыв таким образом, после трехмесячного странствия, всего четыре дня -- четыре дня, читатель! -- у мужа, которого теперь покидала на семнадцать с лишним лет. Некрасов посвятил ей "Крестьянских Детей". Жаль, что он ей не посвятил своих "Русских Женщин". В последних числах сентября Чернышевского перевели на Александровский завод, в тридцати верстах от Кадаи. Зиму он там провел в тюрьме, с каракозовцами и мятежными поляками. Темница была снабжена монгольской особенностью -- "палями": столбами, тесно вкопанными встоячь вокруг тюрьмы; "палисад без сада", острил один из ссыльных, бывший офицер Красовский. В июне следующего года, по окончании срока испытуемости, Чернышевский был выпущен в вольную команду и снял комнату у дьячка, необыкновенно с лица на него похожего: полуслепые, серые глаза, жиденькая бородка, длинные спутанные волосы... Всегда пьяненький, всегда вздыхающий, он сокрушенно отвечал на расспросы любопытных: "Всг пишет, пишет сердечный!". Но Чернышевский прожил там не больше двух месяцев. Его имя всуе упоминалось на политических судах. Блаженненький мещанин Розанов показывал, что революционеры хотят поймать и посадить в клетку "птицу из царской крови, чтобы выменять Чернышевского". От графа Шувалова была иркутскому генерал-губернатору депеша: "Цель эмиграции освободить Чернышевского, прошу принять всевозможные меры относительно его". Между тем Красовский, выпущенный вместе с ним, бежал (и погиб в тайге, ограбленный), так что были все причины водворить опасного ссыльного опять в тюрьму и на месяц лишить права переписки. Невыносимо страдая от сквозняков, он никогда не снимал ни халатика на меху, ни барашковой шапки. Передвигался, как ли

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору