Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Набоков Владимир. Дар -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  -
ращений и окончаний, какие учтивости: "Vous avez bien voulu bien vouloir..." Его секретарша, Дора Витгенштейн, прослужившая у него четырнадцать лет, делила небольшую, затхлую комнату с Зиной. Эта стареющая женщина с мешками под глазами, пахнущая падалью сквозь дешевый одеколон, работавшая любое число часов, иссохшая на траумовской службе, похожа была на несчастную, заезженную лошадь, у которой сместилась вся мускулатура, и осталось только несколько железных жил. Она была мало образована, строила жизнь на двух-трех общепринятых понятиях, но руководствовалась какими-то своими частными правилами в обращении с французским языком. Когда Траум писал очередную "книгу", то вызывал ее к себе на дом по воскресеньям, торговался с ней за оплату, задерживал на лишнее время; и, бывало, она с гордостью сообщала Зине, что его шофер ее отвез (правда, только до трамвайной остановки). Зине приходилось заниматься не только переводами, но так же, как и всем остальным машинисткам, переписыванием длинных приложений, представляемых суду. Часто случалось также стенографировать, при клиенте, сообщаемые им обстоятельства дела, нередко бракоразводного. Эти дела были все довольно мерзостные, комья из всяких слипшихся гадостей и глупостей. Некто в Коттбусе, разводясь с женщиной, по его словам ненормальной, обвинял ее в сожительстве с догом, а главной свидетельницей выступала дворничиха, будто бы слышавшая через дверь, как та громко выражала псу восхищение относительно некоторых деталей его организма. "Тебе только смешно, -- сердито говорила Зина, -- но, честное слово, я больше не могу, не могу, -- и я бы тотчас всю эту мразь бросила, если б не знала, что в другой конторе будет такая же мразь или хуже. Эта усталость по вечерам -- это что-то феноменальное, это не поддается никакому описанию. Куда я сейчас гожусь? У меня так хребет ломит от машинки, что хочется выть. И главное, это никогда не кончится, потому что, если бы это кончилось, то нечего было бы есть, -- ведь мама ничего не может, -- она даже в кухарки не может пойти, потому что будет рыдать на чужой кухне и бить посуду, а гад умеет только прогорать, -- по-моему он уже прогорел, когда родился. Ты не знаешь, как я его ненавижу, этого хама, хама, хама...". "Так ты его съешь, -- сказал Федор Константинович. -- У меня тоже был довольно несимпатичный день. Хотел стихи для тебя, но они как-то еще не очистились". "Милый мой, радость моя, -- воскликнула она. -- Неужели это всг правда, -- этот забор и мутненькая звезда? Когда я была маленькой, я не любила рисовать ничего некончающегося, так что заборов не рисовала, ведь это на бумаге не кончается, нельзя себе представить кончающийся забор, -- а всегда что-нибудь завершенное, -- пирамиду, дом на горе". "А я любил больше всего горизонт и такие штрихи -- всг мельче и мельче: получалось солнце за морем. А самое большое детское мученье: неочиненный или сломанный цветной карандаш". "Но зато очиненные... Помнишь -- белый? Всегда самый длинный, -- не то, что красные и синие, -- оттого, что он мало работал, -- помнишь?". "Но как он хотел нравиться! Драма альбиноса. L'inutile beaute'. Положим, он у меня потом разошелся всласть. Именно потому, что рисовал невидимое. Можно было массу вообразить. Вообще -- неограниченные возможности. Только без ангелов, -- а если уж ангел, то с громадной грудной клеткой и с крыльями, как помесь райской птицы с кондором, и душу младую чтоб нес не в объятьях, а в когтях". "Да, я тоже думаю, что нельзя на этом кончить. Не представляю себе, чтобы мы могли не быть. Во всяком случае, мне бы не хотелось ни во что обращаться". "В рассеянный свет? Как ты насчет этого? Не очень, по моему? Я-то убежден, что нас ждут необыкновенные сюрпризы. Жаль, что нельзя себе представить то, что не с чем сравнить. Гений, это -- негр, который во сне видит снег. Знаешь, что больше всего поражало самых первых русских паломников, по пути через Европу?" "Музыка?" "Нет, -- городские фонтаны, мокрые статуи". "Мне иногда досадно, что ты не чувствуешь музыки. У моего отца был такой слух, что он, бывало, лежит на диване и напевает целую оперу, с начала до конца. Раз он так лежал, а в соседнюю комнату кто-то вошел и заговорил там с мамой, -- и он мне сказал: Этот голос принадлежит такому-то, двадцать лет тому назад я его видел в Карлсбаде, и он мне обещал когда-нибудь приехать. Вот какой был слух". "А я сегодня встретил Лишневского, и он мне рассказал про какого-то своего знакомого, который жаловался, что в Карлсбаде теперь совсем не то, -- а раньше что было! пьешь воду, а рядом с тобой король Эдуард, прекрасный, видный мужчина... костюм из настоящего английского сукна... Ну что ты обиделась? В чем дело?" "Ах, всг равно. Некоторых вещей ты никогда не поймешь". "Перестань. Почему тут горячо, а тут холодно? Тебе холодно? Посмотри лучше, какая бабочка около фонаря". "Я уже давно ее вижу". "Хочешь, я тебе расскажу, почему бабочки летят на свет? Никто этого не знает". "А ты знаешь?" "Мне всегда кажется, что я вот-вот догадаюсь, если хорошенько подумаю. Мой отец говорил, что это больше всего похоже на потерю равновесия, как вот неопытного велосипедиста притягивает канава. Свет по сравнению с темнотой пустота. Как она вертится! Но тут еще что-то есть, -- вот-вот пойму". "Мне жалко, что ты так и не написал своей книги. Ах, у меня тысяча планов для тебя. Я так ясно чувствую, что ты когда-нибудь размахнешься. Напиши что-нибудь огромное, чтоб все ахнули". "Я напишу, -- сказал в шутку Федор Константинович, -- биографию Чернышевского". "Всг, что хочешь. Но чтобы это было совсем, совсем настоящее. Мне нечего тебе говорить, как я люблю твои стихи, но они всегда не совсем по твоему росту, все слова на номер меньше, чем твои настоящие слова". "Или роман. Это странно, я как будто помню свои будущие вещи, хотя даже не знаю, о чем будут они. Вспомню окончательно и напишу. Скажи-ка, между прочим, как ты в общем себе представляешь: мы всю жизнь будем встречаться так, рядком на скамейке?" "О нет, -- отвечала она певуче-мечтательным голосом. -- Зимой мы поедем на бал, а еще этим летом, когда у меня будет отпуск, я поеду на две недели к морю и пришлю тебе открытку с прибоем". "Я тоже поеду на две недели к морю". "Не думаю. И потом, не забудь, мы как-нибудь должны встретиться в Тиргартене, в розариуме, там где статуя принцессы с каменным веером". "Приятные перспективы", -- сказал Федор Константинович. А как-то через несколько дней ему под руку попался всг тот же шахматный журнальчик, он перелистал его, ища недостроенных мест, и, когда оказалось, что всг уже сделано, пробежал глазами отрывок в два столбца из юношеского дневника Чернышевского; пробежал, улыбнулся и стал сызнова читать с интересом. Забавно-обстоятельный слог, кропотливо вкрапленные наречия, страсть к точке с запятой, застревание мысли в предложении и неловкие попытки ее оттуда извлечь (причем она сразу застревала в другом месте, и автору приходилось опять возиться с занозой), долбящий, бубнящий звук слов, ходом коня передвигающийся смысл в мелочном толковании своих мельчайших действий, прилипчивая нелепость этих действий (словно у человека руки были в столярном клее, и обе были левые), серьезность, вялость, честность, бедность, -- всг это так понравилось Федору Константиновичу, его так поразило и развеселило допущение, что автор, с таким умственным и словесным стилем, мог как-либо повлиять на литературную судьбу России, что на другое же утро он выписал себе в государственной библиотеке полное собрание сочинений Чернышевского. По мере того, как он читал, удивление его росло, и в этом чувстве было своего рода блаженство. Когда, спустя неделю, он принял телефонное приглашение Александры Яковлевны ("Что это вас совсем не видать? Скажите, вы сегодня вечером свободны?"), то "8х8" с собой не захватил: в этом журнальчике уже была для него сентиментальная драгоценность, воспоминание встречи. В гостях у своих друзей он нашел инженера Керна и объемистого, с толстым старомодным лицом, очень гладкощекого и молчаливого господина, по фамилии Горяинова, который был известен тем, что, отлично пародируя (растягивал рот, причмокивал и говорил бабьим голосом) одного старого, несчастного журналиста со странностями и неважной репутацией, так свыкся с этим образом (тем отомстившим ему), что, не только так же растягивал к низу углы рта, когда изображал других своих знакомых, но даже сам, в нормальном разговоре начинал смахивать на него. Александр Яковлевич, осунувшийся и притихший после своей болезни, -- ценой этого потускнения выкупивший себе на время здоровье, -- был в тот вечер как будто оживленнее, и даже появился знакомый тик; но уже призрак Яши не сидел в углу, не облокачивался сквозь мельницу книг. "Вы всг попрежнему довольны квартирой? -- спросила Александра Яковлевна. -- Ну, я очень рада. Не ухаживаете за дочкой? Нет? Между прочим, я как-то вспоминала, что когда-то у меня были общие знакомые с Мерцем, -- это был отличный человек, джентльмен во всех смыслах, -- но я думаю, что она не очень охотно признается в своем происхождении. Признается? Ну, не знаю. Думаю, что вы плохо разбираетесь в этом". "Барышня, во всяком случае, с характером, -- сказал инженер Керн. -- Я раз видел ее на заседании бального комитета. Ей было всг не по носу". "А нос какой?" -- спросила Александра Яковлевна. "Знаете, я, по правде сказать, не очень ее разглядывал, ведь в конце концев все барышни метят в красавицы. Не будем злы". Горяинов, тот молчал, держа руки сцепленными на животе, и только изредка странно поднимал мясистый подбородок и тонко откашливался, точно кого-то призывал. "Покорно благодарю", -- говорил он с поклоном, когда ему предлагали варенья или еще стакан чаю, а если он что-нибудь хотел поведать соседу, то придвигал голову как-то боком, не обращая к нему лица, и, поведав или спросив, медленно опять отодвигался. В разговоре с ним бывали странные провалы, оттого что он ничем не поддерживал вашу фразу и не смотрел на вас, а блуждал по комнате карим взглядом небольших слоновьих глаз и вдруг судорожно прочищал горло. Когда он говорил о себе, то всегда в мрачно-юмористическом духе. Весь его облик вызывал почему-то такие ассоциации, как, например: департамент, селянка, галоши, снег "Мира Искусства" идет за окном, столп, Столыпин, столоначальник. "Ну что, брат, -- неопределенно проговорил Чернышевский, подсев к Федору Константиновичу, -- что скажете хорошего? Выглядите вы неважно". "Помните, -- сказал Федор Константинович, -- как-то, года три тому назад, вы мне дали благой совет описать жизнь вашего знаменитого однофамильца?" "Абсолютно не помню", -- сказал Александр Яковлевич. "Жаль, -- потому что я теперь подумываю приняться за это". "Да ну? Вы это серьезно?" "Совершенно серьезно", -- сказал Федор Константинович. "А почему вам явилась такая дикая мысль? -- вмешалась Александра Яковлевна. -- Ну, написали бы, -- я не знаю, -- ну, жизнь Батюшкова или Дельвига, -- вообще, что-нибудь около Пушкина, -- но при чем тут Чернышевский?" "Упражнение в стрельбе", -- сказал Федор Константинович. "Ответ по меньшей мере загадочный", -- заметил инженер Керн и, блеснув голыми стеклами пенснэ, попытался раздавить орех в ладонях. Горяинов передал ему, таща их за ножку, щипцы. "Что ж, -- сказал Александр Яковлевич, выйдя из минутной задумчивости, -- мне это начинает нравиться. В наше страшное время, когда у нас попрана личность и удушена мысль, для писателя должно быть действительно большой радостью окунуться в светлую эпоху шестидесятых годов. Приветствую". "Да, но от него это так далеко! -- сказала Чернышевская. -- Нет преемственности, нет традиции. Откровенно говоря, мне самой было бы не очень интересно восстанавливать всг, что я чувствовала по этому поводу, когда была курсисткой". "Мой дядя, -- сказал Керн, щелкнув, -- был выгнан из гимназии за чтение "Что делать?"." "А вы как на это смотрите?" -- отнеслась Александра Яковлевна к Горяинову. Горяинов развел руками. "Не имею определенного мнения, -- сказал он тонким голосом, как будто кому-то подражая. -- Чернышевского не читал, а так, если подумать... Прескучная, прости Господи, фигура!". Александр Яковлевич слегка откинулся в креслах и, дергая лицом, мигая, то улыбаясь, то потухая опять, сказал так: "А вот я все-таки приветствую мысль Федора Константиновича. Конечно, многое нам теперь кажется и смешным и скучным. Но в этой эпохе есть нечто святое, нечто вечное. Утилитаризм, отрицание искусства и прочее, -- всг это лишь случайная оболочка, под которой нельзя не разглядеть основных черт: уважения ко всему роду человеческому, культа свободы, идеи равенства, равноправности. Это была эпоха великой эмансипации, крестьян -- от помещиков, гражданина -- от государства, женщины -- от семейной кабалы. И не забудьте, что не только тогда родились лучшие заветы русского освободительного движения, -- жажда знания, непреклонность духа, жертвенный героизм, -- но еще, именно в ту эпоху, так или иначе питаясь ею, развивались такие великаны, как Тургенев, Некрасов, Толстой, Достоевский. Уж я не говорю про то, что сам Николай Гаврилович был человек громадного, всестороннего ума, громадной творческой воли, и что ужасные мучения, которые он переносил ради идеи, ради человечества, ради России, с лихвой искупают некоторую черствость и прямолинейность его критических взглядов. Мало того, я утверждаю, что критик он был превосходный, -- вдумчивый, честный, смелый... Нет, нет, это прекрасно, -- непременно напишите!" Инженер Керн уже некоторое время как встал и расхаживал по комнате, качая головой и порываясь что-то сказать. "О чем речь? -- вдруг воскликнул он, взявшись за спинку стула. -- Кому интересно, что Чернышевский думал о Пушкине? Руссо был скверным ботаником, и я ни за что не стал бы лечиться у Чехова. Чернышевский был прежде всего ученый экономист, и как такового его надобно рассматривать, -- а при всем моем уважении к поэтическому таланту Федора Константиновича, я несколько сомневаюсь, сможет ли он оценить достоинства и недостатки "Комментариев к Миллю". "Ваше сравнение абсолютно неправильно, -- сказала Александра Яковлевна. -- Смешно! В медицине Чехов не оставил ни малейшего следа, музыкальные композиции Руссо -- только курьезы, а между тем никакая история русской литературы не может обойти Чернышевского. Но я другого не понимаю, -- быстро продолжала она, -- какой Федору Константиновичу интерес писать о людях и временах, которых он по всему своему складу бесконечно чужд? Я, конечно, не знаю, какой будет у него подход. Но если ему, скажем просто, хочется вывести на чистую воду прогрессивных критиков, то ему не стоит стараться: Волынский и Айхенвальд уже давно это сделали". "Ну, что ты, что ты, -- сказал Александр Яковлевич, -- das kommt nicht in Frage. Молодой писатель заинтересовался одной из важнейших эр русской истории и собирается написать художественную биографию одного из ее самых крупных деятелей. Я в этом ничего странного не вижу. С предметом ознакомиться не так трудно, книг он найдет более, чем достаточно, а остальное всг зависит от таланта. Ты говоришь -- подход, подход. Но, при талантливом подходе к данному предмету, сарказм, априори исключается, он ни при чем. Мне так кажется, по крайней мере". "А Кончеева как выбранили на прошлой неделе, -- читали?" -- спросил инженер Керн, и разговор принял другой оборот. На улице, когда Федор Константинович прощался с Горяиновым, тот задержал его руку в своей большой, мягкой руке и, прищурившись, сказал: "А шутник вы, доложу я вам, голубчик. Недавно скончался социал-демократ Беленький, -- вечный, так сказать, эмигрант: его выслали и царь и пролетариат, так что, когда он, бывало, предавался реминисценциям, то начинал так: У нас в Женеве... Может быть, о нем вы тоже напишете?" "Не понимаю? -- полувопросительно произнес Федор Константинович. "Да, но зато я отлично понял. Вы столько же собираетесь писать о Чернышевском, сколько я о Беленьком, но зато одурачили слушателей и заварили любопытный спор. Всего доброго, покойной ночи", -- и он ушел своей тихой, тяжелой походкой, опираясь на палку и слегка приподняв одно плечо. Для Федора Константиновича возобновился тот образ жизни, к которому он пристрастился, когда изучал деятельность отца. Это было одно из тех повторений, один из тех голосов, которыми, по всем правилам гармонии, судьба обогащает жизнь приметливого человека. Но теперь, наученный опытом, он в пользовании источниками не допускал прежней неряшливости и снабжал малейшую заметку точным ярлыком ее происхождения. Перед государственной библиотекой, около каменного бассейна, по газону среди маргариток разгуливали, гулюкая, голуби. Выписываемые книги приезжали в вагонетке по наклонным рельсам в глубине небольшого, как будто, помещения, где они ожидали выдачи, причем казалось, что там, на полках, лежит всего несколько томов, когда на самом деле там набирались тысячи. Федор Константинович обнимал свою порцию и, борясь с ее расскальзывающейся тяжестью, шел к остановке автобуса. С самого начала образ задуманной книги представлялся ему необыкновенно отчетливым по тону и очертанию, было такое чувство, что для каждой отыскиваемой мелочи уже уготовано место, и что самая работа по вылавливанию материалов уже окрашена в цвет будущей книги, как море бросает синий отсвет на рыболовную лодку, и как она сама отражается в воде вместе с отсветом. "Понимаешь, -- объяснял он Зине, -- я хочу это всг держать как бы на самом краю пародии. Знаешь эти идиотские "биографии романса", где Байрону преспокойно подсовывается сон, извлеченный из его же поэмы? А чтобы с другого края была пропасть серьезного, и вот пробираться по узкому хребту между своей правдой и карикатурой на нее. И главное, чтобы всг было одним безостановочным ходом мысли. Очистить мое яблоко одной полосой, не отнимая ножа". По мере изучения предмета, он убеждался, что, для полного насыщения им, необходимо поле деятельности расширить на два десятилетия в каждую сторону. Таким образом ему открылась забавная черта -- по существу пустяшная, но оказавшаяся ценным руководством: за пятьдесят лет прогрессивной критики, от Белинского до Михайловского, не было ни одного властителя дум, который не произдевался бы над поэзией Фета. А какими метафизическими монстрами оборачивались иной раз самые тверезые суждения этих материалистов о том или другом предмете, точно слово мстило им за пренебрежение к нему! Белинский, этот симпатичный неуч, любивший лилии и олеандры, украшавший свое окно кактусами (как Эмма Бовари), хранивший в коробке из-под Гегеля пятак, пробку, да пуговицу и умерший с речью к русскому народу, на окровавленных чахоткой устах, поражал воображение Федора Константиновича такими перлами дельной мысли, как, например: "В природе всг прекрасно, исключая только

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору