Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
не узнает. Я пошлю тебя
учиться, как ты хотела. Пожалей своего отца. Джейн... Джейн...
Казалось, девушка перестала шевелиться, и снова послышались
всхлипывания. Берн вскочил и бросился к ним. Фермер метнулся к двери и
соскочил по лестнице вниз.
Берн и Маркэнд стояли над девушкой, и в раскрытую дверь струилось на
нее сияние ночи. Лицо ее было в крови, платье порвано, но она лежала и
спокойно смотрела на них.
- Бегите скорей отсюда, - сказала она, - он сейчас вернется с ружьем.
- А как же вы? - спросил Маркэнд.
- Обо мне вы не думайте.
- Вставайте, - сказал Берн.
- Бегите скорее отсюда. Он сейчас вернется с ружьем.
- Вот и вставайте.
- Обо мне вы не думайте.
- Вы пойдете с нами, - сказал Берн.
Она лежала не двигаясь и смотрела на него. Ее лицо было
серебристо-серым в бледном свете, на щеке темнело пятно, и волосы
клубились черным дымом. Ее шея и грудь были серебристо-серы; только глаза
жили. Она лежала молча.
- Не бойтесь нас, - сказал Берн. - Вы в беде, а мы не причиним вам
вреда.
- Не стоит, - сказала она. - Вы лучше бегите скорее.
Внизу послышались шаги, взад-вперед, неторопливые шаги сумасшедшего,
лишенные целенаправленности. Берн нагнулся и взял ее за плечи.
- Не спорьте с нами, пожалуйста, - сказал он.
Они услышали треск огня.
- Он поджег амбар, - сказала девушка без волнения в голосе.
Берн подхватил ее безжизненно поникшее тело на руки.
- Идите вы первый, - спокойно сказал он Маркэнду. Внизу вспыхивали
языки пламени, солома шуршала. Когда они спустились по лестнице, амбар
вдруг встал из ночи, охваченный пламенем. Раздался выстрел, кто-то дико
закричал. Вдвоем поддерживая девушку, они нырнули в тень сарая и побежали
полем вдоль дороги.
Никто не гнался за ними, они были в безопасности. Ручей, в котором
путники купались несколько часов тому назад, по-прежнему журчал в
молчаливом обрамлении ив.
- Все целы? - засмеялся Берн. - Сколько пути до ближнего города? Вам
нужно поспать в постели.
- Мне ничего, - сказала девушка. - Я спать не могу. Я хочу идти.
Они вернулись на дорогу и пошли.
- Вы еще не устали? - каждый час спрашивал Берн.
- Я хочу идти.
Наконец они увидели густую сосновую рощицу на невысоком холме у дороги.
- Свернем, - сказал ласково Берн, - всем нам нужно отдохнуть.
Вершина холма была плоская, и земля гладкая, как шелк. Рассвет брезжил
между стволами деревьев. Они стояли втроем в кругу вздыхавших ветвей.
Мужчины подостлали свои пальто девушке; мужчины легли рядом с ней.
Был вечер. Они проснулись все трое сразу, когда солнце с запада
проникло под ветви деревьев, где они спали. Они дошли до ближайшей
деревни, купили съестного и для девушки кое-что из вещей и оттуда
спустились к речонке, в полумиле от дороги. Их голод утих. Костер догорал,
и небо на востоке посветлело в предвестии луны.
Девушка заговорила:
- Скажите же мне, кто вы такие? Меня зовут Джейн Прист.
Ее слова, как радостное и гордое согласие женщины, сняли покрывало
сдержанности с обоих мужчин. Теперь Маркэнд смотрел на нее и видел ее. Она
была высока ростом; ее худощавое тело с угловатой и хрупкой грацией
вытянулось на земле. Светлые глаза придавали гармоничность крупным чертам
ее лица. Голос у нее был хриплый. Это была девушка печальная, зрелая и
иссушенная не по годам: ей было не больше двадцати.
- Мы не хобо, - ответил Джон Берн.
- Я так и думала.
- Мы с Севера. Приехали сюда за делом. Вот это - Маркэнд. Его дело в
том, чтоб все понять... я хочу сказать - о жизни и о себе. Для этого он
отказался от выгодной работы, хотите - верьте, хотите - нет. Мое дело в
том, чтобы помочь жителям Юга встать на ноги - после того, как я
познакомлюсь с характером края... и, говоря жители, я думаю и о белых, и о
черных.
- Я три года работала на фабрике. Пожалуй, я понимаю, что вы хотите
сказать.
- Расскажите вы теперь, - попросил Маркэнд.
- Особенно и рассказывать нечего. Я родилась... там, где вы меня
встретили. Мать всегда была хворая, а отцу во всем не везло. Три года
назад он вдруг стал какой-то чудной... вы знаете, о чем я... Это ведь,
скажу я вам, не такая уж редкость по нашим местам, потому что у нас
женщины, как только начнут стареть, так все болеют, а на мужа и смотреть
не хотят. И вот одна выдалась такая ночь, что я до утра с колен не
вставала - молилась. И бог словно велел мне спасаться. Вот я и убежала из
дому. Отправилась я в Бэйтсвилл, близ границы штата Теннесси. Там у меня
знакомая девушка на фабрике работала. Мне хотелось стать учительницей.
Поступлю, думаю, на фабрику работать, а сама заниматься начну. Что ж,
попробовала. Но когда десять часов простоишь у машины, потом ничего в
голову не лезет. Прошлый год я заболела, поехала домой. Сначала все
обошлось, потом отец опять взялся за свое, и я уехала. Я хотела
подготовиться на учительницу. Я молилась об этом. Мне все думалось: неужто
господь велел бы мне уйти из дому, если б не хотел помочь? Но пришлось
возвращаться на фабрику, больше делать было нечего. Проработала я еще год,
и все без толку. Очень уж уставала, в голову ничего не шло потом. -
Девушка помолчала, пока не овладела снова своим голосом. - У нас для
девушки только две дороги и есть: или на улицу - тогда денег заработаешь
больше и спина не так будет болеть, или замуж, а это - работа не легче,
чем на фабрике. Мне хотелось стать учительницей. Но голова не варит, когда
очень устанешь. Я так извелась, что даже дома мне уж не так плохо
показалось. Не знаю, другим девушкам с фабрики как будто не было так
тяжело, как мне. Может быть, потому, что они не думали о том, чтоб стать
учительницами, Должно быть, я уж слишком все принимала всерьез. Другие
девушки водились с парнями. Я - нет. Мне казалось, я всех их насквозь
вижу. Как только любой из них скажет: "Не поесть ли нам мороженого?" - так
уж знаешь наперед, что ему нужно. Настали лучшие времена, на фабриках
работа кипела - хлопок уродился. Тут я стала думать: может быть, дома
пойдет теперь по-другому. Может быть, исправится. Просто мне какая-нибудь
нужна была надежда - в Бэйтсвилле надеяться было не на что. Отец не злой
человек, только уж очень бешеный. И многие старики у нас тут такие. И даже
винить их нельзя, раз у них с женами так выходит. Может быть, думаю, он
меня посовестится трогать - ведь я теперь совсем взрослая. Может быть,
если показать ему, что я понимаю, не просто ненавижу его... может быть, он
возьмет немного денег из банка и даст мне подготовиться на учительницу. -
Она снова помолчала, и взгляд ее стал жестче. - Как будто в ответ на мои
молитвы бог, который велел мне уйти из дому, теперь приказал вернуться
домой... Вы-то, - она посмотрела на Берна, - вы ведь не верите в бога?
- Бога нет, и верить нечего, - сказал Берн спокойно.
Девушка гневно взглянула на него. Потом Маркэнд увидел, как она
улыбнулась, и понял, что она сильна.
- Вчера, - теперь она говорила почти шепотом, словно воспоминания
невероятно утомляли ее, - вчера я вернулась домой. Как только я отворила
дверь, отец поглядел на меня так бешено, как голодная собака смотрит на
мясо, и я поняла, что помощи мне от него не ждать. Или нужно заплатить за
нее. Я рано легла в постель, и он пришел ко мне в комнату. Он еще и выпил,
и я не знала, что делать. Тогда я ему сказала, что хочу стать учительницей
и пусть он поможет мне. Он выслушал спокойно и сказал, что поможет. "Я для
тебя все сделаю, дочка, - сказал он и потом все повторял: - Я был тебе
плохой отец, знаю. Но теперь все по-другому, и я помогу тебе". Он говорил
от души, и я заплакала. И вдруг, как он увидел, что я плачу, так кинулся
ко мне, не помня себя, и стал хватать меня. Но я вырвалась и вытолкала его
из комнаты. Я почувствовала, что ненавижу его, и не могла заснуть: все мне
было страшно в доме. Тогда я оделась и вышла, чтобы опять уйти - совсем.
Но тут подумала о фабрике... больше ведь некуда податься, кроме фабрики. И
как вспомнила об этом, такую почувствовала усталость, что ноги отказались
идти. Но и домой возвращаться нельзя было. Я не знала, что отец слышал,
как я встала. Я влезла на сеновал и решила потихоньку выбраться утром, до
того, как проснется отец... А дальше вы знаете, - сказала она. - Нет,
может, и не знаете. Может, вы не знаете, что, когда я услышала, как отец
поднимается по лестнице, мне вдруг стало все равно. Когда он схватил меня,
я больше не вырывалась. Мне было все равно, все во мне смешалось. Уж очень
ему скверно без женщины, подумала я, если он из-за родной дочери так
бесится. И вот я подумала: может быть, если я уступлю, он поможет мне
подготовиться на учительницу. А потом я подумала: нет, если я уступлю, я
уже не гожусь в учительницы. А потом мне стало все равно, все равно. И тут
вы...
Мужчины зажгли свои погасшие трубки и курили молча. Она смотрела на них
со смутным страхом во взгляде, и они не поднимали на нее глаз, словно из
уважения к ее наготе.
- Пора спать, - сказал наконец Берн.
Маркэнд проснулся свежим утром. Джейн Прист спала еще, до подбородка
укрытая пальто. Подперев голову рукой, Берн смотрел на нее. Он не видел
Маркэнда, и Маркэнд стал наблюдать за ним. На строгом лице была нежность;
вся жизнь отражалась в его глазах, устремленных на девушку, словно они
были устремлены на жизнь. Маркэнд понял, что в этой девушке Берн видел
саму жизнь: он жалел ее юность; сострадал ее судьбе, открывшей ей красоту
ее тела лишь через кровосмесительную похоть; с возмущением думал он о
годах, отданных ею рабскому служению машине, с сочувствием - о ее мечте
стать учительницей; он ненавидел социальный строй, который едва не сломил
ее; любил мир подлинный, в котором жила ее красота и который жил в ней.
Всей своей жизнью Берн глядел на эту жизнь, не зная, что на него смотрят,
пока глаза девушки не раскрылись под его взглядом. Тогда лицо его снова
спряталось за маской, и он угрюмо улыбнулся.
- Что, выспались?
- Да. - Рука Джейн бессознательно поднялась к оголенной шее, словно
кто-то коснулся ее во сне и прикосновение еще чувствовалось.
- Может быть, - сказал Берн, - вы еще станете учительницей.
В первый раз глаза Джейн наполнились слезами; она покачала головой.
- Что с вами?
Оба не замечали Маркэнда.
- Что-то случилось, - сказала она. - Я уже не могу быть учительницей.
- Почему, Джейн?
- Потому что... я теперь не знаю, чему учить.
Берн улыбнулся, словно ее сомнения обрадовали его. Не поднимаясь, он
ближе придвинулся к ней.
- Это можно узнать, - сказал он и обнял ее за талию.
Они неподвижно лежали на зеленой земле, в смутном ожидании встречая
утро.
3
Они отправлялись в Бэйтсвилл. Берн хотел увидеть город, где работала
Джейн Прист; ему нужна была (Маркэнд видел это) близость ко всему, что
было Джейн Прист; он хотел стать участником всей жизни, которую она
прожила. Улицы Бэйтсвилла, голые ряды каркасных домов лежали в тени
Апалачских гор. Бедные белые жители, запертые в городке и приговоренные
навечно к каторжному труду, пропитались сухою пылью неприглядных улиц.
Дети, рожденные в этой тюрьме, были пришельцами из свободного мира; но они
недолго цвели - вскоре их губы сжимались, руки и ноги становились
неповоротливыми и глаза тускнели; тогда они не принадлежали больше
свободному миру и были готовы для фабрик. В негритянских долинах нищета
была окрашена в более яркие краски; черным, казалось Маркэнду, досталась
лучшая доля в вечной борьбе, и угрюмые глаза белых знали это.
В этом городе, основанном промышленностью, пустыне, затерянной между
холмами и равнинами, Берн, Джейн Прист и Маркэнд решили остаться на лето.
Берн быстро нашел себе место кузнеца на литейном заводе (в темных недрах
гор было железо, а уголь привозили по местной железной дороге).
- А ты читай, - сказал он Джейн. - Тебе нужно учиться, если хочешь
учить других. - И он выписал ей с Севера книг.
- Это не займет у меня всего времени - только читать.
- Тогда бездельничай. Дэвид тебя научит. Уменье бездельничать -
единственная добродетель людей его класса, не всех, правда. После
революции мы немало часов станем каждый день отводить безделью, и это
будут самые значительные часы в жизни.
- И прекрасно, - сказал Маркэнд. - У меня есть кое-какие деньги, зачем
же мне работать? - (Он написал Реннарду, чтоб тот выслал ему пятьсот
долларов.)
Маркэнд ощущал потребность безделья. Он стоял на грани какой-то
решительной и полной перемены, и ему было страшно совершать поступки,
словно в каждом из них таилась угроза его жизни. Глубоко внутри в нем шла
какая-то работа, она была связана с его пребыванием здесь, с Джейн и
Берном; она разворачивалась сама по себе и требовала от Маркэнда только
одного: не мешать. В то же время он утратил простую способность понимать
себя: он не знал, счастлив ли он, как он относится к двум своим спутникам,
принимает ли революционное евангелие Берна, которое тот из вечера в вечер
любовно развертывал перед Джейн, словно эпическую поэму.
Джейн недолго оставалась праздной, да и Маркэнд тоже. Джейн завела
дружбу с женщинами по соседству, и через месяц у нее составилась группа из
детей, которые были еще слишком малы, чтобы работать на фабрике. Маркэнд
купил плотничьи инструменты и на тенистом дворе каркасного домика, который
они сняли, мастерил скамейки, качели, песочницы. Он многому научился в
Люси и теперь делился своим опытом с Джейн, помогая ей в работе с детьми.
Но вначале она лучше понимала их, чем он; у них была притупленная
восприимчивость, соображали они туго, детский дар фантазии и творчества в
игре был зарыт в них так глубоко, что Маркэнд не мог до него докопаться. В
школьниках Люси и собственных детях он привык встречать более подвижный
ум. Обдуманно, не без труда вначале, он заставил себя приспособиться к
медленному жизненному ритму этих сынов и дочерей неприглядной улицы. И
впечатление их неполноценности скоро исчезло. Он увидел в них племя
потаенных мечтателей, и ему стало ясно, что сам он похож на них. Как в
горах к северу от Бэйтсвилла, в их сознании были расселины, где таились
сокровища. Сколько времени прошло, прежде чем он начал постигать
сокровища, скрытые в нем самом! Не боязливые грезы, гнездившиеся в
сознании этих детей, были чужды ему теперь, но рационализм Реннарда и
рационалистическая религиозность Элен.
Вечерами, перемыв после ужина посуду, все трое сидели во дворе, где
днем играли дети, сидели среди еще звучавшей музыки детских голосов, и
мужчины курили, а Джейн шила, а над ними (дом стоял на окраине города) по
сине-зеленым горам раскидывался пурпурный покров. Наступал час беседы;
Джейн задавала вопросы; Берн с терпеливой нежностью снова и снова
возвращался к неясному пункту, бережно направляя ее шаги. Порой заходил
кто-нибудь из рабочих или женщин - приятельниц Джейн; Берн и тогда не
менял характера беседы. И то, что он говорил, было беспристрастным и
точным; и то, что он говорил, с настойчивой уверенностью вело их умы к
осознанию неизбежности социальной революции.
Все чаще навещали их люди, но они уходили рано. (В отличие от Берна им
нужен был длительный сон, перед тем как встать на рассвете, и в отличие от
Джейн и Маркэнда они не могли отдыхать в послеобеденный час.) Но друзья
еще долго сидели втроем знойной ночью, сначала беседуя, а потом просто
молча.
Город был окружен горами; на севере поднималась вершина, одинокая
крутая скала, такая каменистая, что на ней не росли даже деревья. И когда
вызванные Берном видения смерти последней классовой культуры и рождения
культуры человечества возникали перед их взором в ночи, словно дыхание
далекого, беспредельного и высшего существа, Маркэнд вспоминал об этой
вершине. Прямо перед ним высилась гора, преграждавшая путь к дому, к
рождению, к будущему. Гора стояла между ним и его жизнью, он должен был
взойти на нее. Он твердо знал, что это всего лишь невысокий отрог
Апалачских гор; знал, что по железной дороге, пересекающей вершины, он
всего за несколько часов может доехать домой. Но в глубинах его сознания,
разбуженных Джейн и детьми фабричного города, жила уверенность еще более
твердая, что этой горы не одолеть так быстро. Огромной была гора,
осенявшая двор, где он сидел вместе с Берном и Джейн, не потому, что она
тянулась от Алабамы до Новой Англии, но потому, что на ее вершине был
перевал его судьбы и в ее недрах горел огонь, в котором все, чем был и
мечтал быть Дэвид Маркэнд, должно умереть, прежде чем он преодолеет
подъем.
- Я верю, Джейн, да, верю в человека, - послышался спокойный голос
Берна. - Вот почему я социалист. В жизни нужно... непременно нужно...
верить во что-нибудь. _Верить_ - значит то же, что и _жить_. У кого нет
веры в человека, тот отрезан от человека, то есть он ставит веру в свое
личное благополучие выше человека, вне человека и вне человеческого
благополучия. И вот, отделившись, обособившись так от человека, вы, по
вашим словам, утверждаете вашу веру в бога. Но на самом деле вы только
презрели человеческую жизнь и надежду, чтобы утвердить свою надежду на
маленький замкнутый мирок, который вам кажется выше мира людей и который
вы называете небом. Потому что, если у вас нет веры в человека, вы,
значит, не верите и в себя. Но ведь, чтобы жить, нужно верить! И вот вы
придумываете внутри себя нечто, во что можно верить, и называете его
сверхчеловеком или богом. Это разрешает ваши затруднения, потому что
теперь вам есть во что верить, и вы думаете, что верите в бога, а не в
человека. На самом деле это просто _самомнение_: вам кажется, что есть в
вас нечто лучшее, чем обыкновенный человек. И это самомнение позволяет вам
не задумываться о человеке, не задумываться о самом себе.
Наступило молчание; эти трое не боялись длительного молчания.
- Все совершенно понятно, - продолжал Берн. - Человеческий мир, как он
есть, отвратителен. Только глухой, немой или слепой может усомниться в
этом. Повсюду мужчины и женщины гнут спину ради куска хлеба (а в мире
избыток пшеницы!); повсюду человеческое счастье принесено в жертву ради
того, чтоб только выжить (а стоит ли жить, если нет счастья?); повсюду
детей лишают детства и обращают в тупые создания, подобные родителям. В
Европе война? Но ведь десятки тысяч лет идет война во всем мире, и каждое
доброе человеческое побуждение, каждая робкая мечта разбивается
вдребезги... и возрождается вновь. В чем же дело? Если бы звери умели
говорить - что же, и они говорили бы так о своем мире? Не верьте этому!
Звери живут жизнью свободной и полной... и значит, счастливой, или
умирают. Счастье до самой смерти: так живут насекомые, растения, животные.
А человек? Несчастья до самой смерти. Почему такая разница? Почему эта
разница существовала всегда, с первых дней цивилизации? Христиане дают на
это свой ответ. Не веря в человека вообще, не веря в человека в себе, они
говорят: _первородный грех_. А это значит, что в мире человека нет места
надежде и что спастись можно, только уйдя от него и задушив его в себе.
Отсюда начинается порочный круг, называемый цивилизацией. Раз человек
безнадежен, зачем тревожиться о том, как он живет и что делает? Пускай