Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
ой смоковнице, вспомнил
раба, закопавшего в землю талант, и "Летопись" - дело всей жизни его -
показалась ему ненужной и мертвой.
"И печатны дворы обличающу слову тесны, - раздумывал он. - Кабы слова
мои о народной нужде дошли к государю и он преклонил бы слух, то польза была
бы! Да как дойдешь? Высоко до бога, а до царева сердца еще того дальше..."
Эти внезапные беспокойные мысли мучили его, не давали заснуть, и он до
рассвета ворочался с боку на бок на лавке...
На рассвете он встал и, накинув сукман, позабыв надеть шапку, вышел на
улицу...
Из пыточной башни ему навстречу везли в тюрьму на телеге двоих
колодников, прикрытых кровавой и мокрой рогожей. Стрельцы вереницей прошли
на смену ночных караулов. Звонили утренние колокола. Просыпался город для
новых неправд, раздоров и мук...
У соляного подвала Федора Емельянова, на углу возле рыночной площади,
стояла очередь за покупкой соли. "Сердца у обоих мохнаты, и совесть как тень
вчерашняя", - подумал Томила, по привычке на ходу про себя исправляя
написанное накануне про Емельянова и воеводу.
Из очереди слышались споры и крики; все сбились в кучу, теряя порядок.
Томила всегда спешил на любые крики в толпу. Он знал, что крики рождаются
страстью, и ему казалось, что "в крике душа человека рвется наружу, и тогда
всем ее видно".
- Эй, Слепой! - закричали ему из толпы. - Томила Иваныч, иди сюда! Всем
городом просим - пиши челобитье!..
В очереди стояло человек пятьдесят мужчин и женщин.
- Слышь, Томила Иваныч, пиши в Москву, к самому государю! - воскликнул
хлебник Гаврила Демидов, здороваясь с ним и возбужденно тряся его руку. -
Всем городом припись дадим к челобитной.
- Все имяны поставим! - крикнули из толпы.
Кто-то подтолкнул Томилу за пустовавший ларь, кто-то готовно подсунул
скамью.
- Доставай бумагу! Пиши: "Смилуйся, государь великий, пожалуй, уйми
лиходея-мздоимца Федора Омельянова и твоего воеводу князь Алексея!" - внятно
сказал хлебник Гаврила.
- "Как мурзы татарские, городом правят", - подсказывали Томиле.
- Да не забудь написать: "Подручный того Омельянова площадной подьячий
Филипка с ними вместе стоит в воровстве!" - кричали из задних рядов
окружавшей Томилу толпы.
- Пиши: "Ты бы, государь, повелел их схватить и казнить их смертью..."
Но Томила не слушал подсказок. Перед его глазами столбец за столбцом
развертывалась "Правда искренняя".
Особое вдохновение рождалось в его душе от сознания того, что он писал
не "в сундук", а к самому царю, в которого верил Томила, как верил и весь
народ.
Все ночные сердечные муки, рожденные от сознания бесплодности
собственных мыслей, вырвались из души. Писавшая рука дрожала от волнения, и
ему казалось, что вот-вот от пламени слов задымится бумага и вспыхнет в
руках перо.
Пока он писал, вокруг собралось еще человек полтораста прохожих. Узнав,
что тут составляется челобитье к царю на Емельянова, они задержались, бросив
свои дела.
- Читай, чтобы ведали все, - сказал хлебник. И Томила, вскочив на ларь,
звучным голосом, как молитву, стал читать вслух. Толпа застыла, словно
захлебнулась молчанием, боясь проронить слово. Когда Томила кончил читать,
общий вздох заключил его чтение.
- Аминь! - в тишине произнес поп Яков.
- Приписи ставьте. Кто первый? - вызвал Гаврила.
Толпа замялась и подалась назад. Все вдохновенно слушали обличающие
слова челобитья, но словно только теперь ощутили, что от каждого из них
требуется подпись.
- Что же вы? - поощрил Томила.
- Под эко писанье припись не шутка! - заметил один из посадских.
- Да ты сам меня звал писать. Кричали: "Всем городом"! - подзадорил
Томила.
- А что ты писал?! Что писал?! - напал на Томилу мясник Леванисов. -
Тебе одно бают, а ты свое ладишь... Про воеводу ишь слов насказал, что
вымолвить страх!..
- Предерзко писал, а лепо. Так и надо, - отозвался поп Яков.
- Пишись, коль, батюшка, первым, - с поклоном сказал Гаврила Демидов.
- Я поп, а тут мирские дела. Мне владыка за экую припись все ребра
жезлом сокрушит и башку своротит. Пишись-ка, Гаврила, сам.
- Я напишу - помыслят, что из корысти: я побил приказчика за обвес, -
возразил хлебник. - Иной бы кто, а я - во вторых.
Томила обвел толпу взглядом. Он увидел, как двое посадских, подталкивая
друг друга локтями, прячутся и отступают.
"Двое уйдут, а за ними и все растекутся!" - подумал он в страхе, что
все вдохновенные строки его загинут даром. Он обмакнул перо и, стоя над
толпой на ларе у всех на виду, внизу челобитной первый вписал: "Составлял
челобитье старшина площадных подьячих Томилка Слепой". И он протянул Гавриле
перо.
- "Гаврилка Демидов", - вторым вписал хлебник и тем же движением молча
подал перо попу.
Поп Яков махнул рукой, решительно подписался и сунул перо старшине
кузнецов Михайле Мошницыну.
Так начались сборы подписей под всенародное челобитье на Федора
Емельянова и воеводу князя Алексея Лыкова.
"ГЛАВА ДЕСЯТАЯ"
"1"
Псковское челобитье на Федора Емельянова и воеводу Лыкова повез в
Москву тайный посланец посадского Пскова сапожник Тереша. Не раз уже с сыном
он уходил в Москву к празднику чеботарить по большим торгам. Возвратясь
домой, они приносили с собой столько денег, что целый месяц семья была с
хлебом и мясом...
Тереша и сын его, сидя в Москве на широком торгу, ковыряя шилом убогую
обувь, пока заказчик стоял на одной ноге, прислонясь к ларю или лавке,
говорили с ним о московских делах и порядках, узнавали, кто нынче силен в
Москве, кто в чести у царя, кто из бояр принимает беглых посадских в заклад
и какой из московских купцов богаче торгует.
Придя в Москву в этот раз, чеботарь не спешил сбыть свое челобитье. Он
узнавал и щупал, кто всех сильней в соляных делах, чтоб зря не сгубить
деньги, принесенные в посул. Четыре имени называл московский народ: боярина
Бориса Морозова, думного дьяка Назария Чистого, окольничих Плещеева и
Траханиотова. "Четыре кита, на коих земля стоит", - горько шутили в народе.
Чеботарь чинил обувь малым посадским людям, мелким подьячим,
псаломщикам и стрельцам. Работа была грошовой: подбить каблук, наложить
заплатку на валенок - все, что ему доставалось; по полденьги, по деньге
стоил каждый заказ. Никогда не случалось Тереше, чтобы к нему подошел с
заказом богатый посадский, приходский поп или стрелецкий десятник{158}... И
вдруг однажды, чуть-чуть не смяв его и заказчика добрым конем, перед ним
соскочил молодец дворянского вида.
- Чеботарик, живо! - воскликнул он, сдернув с ноги сапог с болтавшейся
попусту шпорой. - Мне дале скакать, ан скакальная снасть изломалась, -
весело объяснил он. - Изладь в сей миг!..
Бросив валенок, который держал до того в руках, Тереша поспешно взялся
прилаживать шпору.
Красавец молодчик кинул ему алтын за работу, лихо вскочил на коня и,
гаркнув, пропал в толпе.
- Вот ирод! Силен на Москве человек! - вслед ему с почтением заметил
старичок пушкарь, снова стягивая с ноги свой недочиненный валенок.
- Большой дворянин? - спросил чеботарь, зажав во рту кончик дратвы.
- Дворянский холоп Первушка, псковитин. Лих человек на деньги. Какое
хошь челобитье за деньги отдаст, хоть самому государю.
- Ой ли?! - подхватил чеботарь. - А сам псковитин? Чего же ты ране
молчал!
- Аль тебе нужда? Как я ведал! А ты иди к нему, он к нам до Пушкарска
приказа всегда поутру с господином скачет, народ разгоняет с дороги...
Наутро сапожник Тереша, пересчитав "мирские" псковские деньги и оставив
сына чеботарить на торгу, чуть свет сам пришел к воротам Пушкарского
приказа. Ему пришлось дожидаться часа четыре, пока, разгоняя народ, с криком
и свистом влетела на площадь ватага холопов.
К крыльцу подъехал начальник приказа окольничий Траханиотов.
Вчерашний красавец холоп, ловко спрыгнув с коня, придержал ему
стремя...
Когда окольничий скрылся в дверях приказа, сапожник решился шагнуть к
Первушке...
"2"
Траханиотов с загадочным видом протянул свернутый столбец вошедшему
Собакину.
- Читай, Никифор Сергеич, - многозначительно сказал он, - да рассуди,
как тут быть.
Собакин развернул столбец и погрузился в чтение. Это было челобитье
псковских посадских людей - стрельцов, пушкарей и попов - на своего воеводу
и на торгового гостя Федора.
Собакин читал и понимал только одно: что ему надо найти самый мудрый и
государственный выход. Он вдумчиво прочитал все до конца и на обороте прочел
добрую половину подписей, прежде чем вымолвить слово, боясь показать себя
недостаточно мудрым.
- Как мыслишь? - подбодрил Траханиотов, и в голосе его была какая-то
скрытая хитрость. Он словно хотел испытать приятеля.
- Мыслю, что надо изветчиков к пытке взять... - наконец надумал
Собакин. - Как его... Томилку Слепого да первых десятерых, чьи приписи на
заду челобитья. Да в город бы сыск послать крепкий, сыскать, по чьему
научению мужики встают на своего воеводу!
Сказав так, Собакин с гордостью поглядел на приятеля и вытер со лба
пот, проступивший от напряжения.
Траханиотов захохотал.
- Огрешился, Никифор! - весело воскликнул он. - Кабы ты там сидел
воеводой, и я бы так учинил, а там князь Лыков, боярина Никиты Ивановича
Романова друг. Стало, мы сыск-то по челобитью на него самого и пошлем, а
после праздников собирайся ты на кормленье во Псков, обещал мне тебя послать
боярин Борис Иванович...
Собакин вскочил с места. У него захватило дыхание.
- Неужто во Псков воеводой?! - воскликнул он, не веря ушам.
Псковское воеводство было одно из самых богатых, и получить его -
значило стать на виду у самых больших людей государства.
Никифор Собакин полез обниматься с приятелем...
И вот вместо того, чтобы писать во Псков воеводе о том, что у него
творится неладное и посадские мужики подали на него челобитье, вместо того,
чтобы заранее дать возможность все привести в порядок, как делалось это
почти всегда, когда по мирским челобитьям приходилось назначить розыск, -
Борис Иванович Морозов, по просьбе Петра Траханиотова, указал послать
внезапный и скорый сыск во Псков, не отсрочивая до после праздников.
"3"
Стоял мороз. То и дело трескались бревна избы. По пузырю окошка
сверкали блестки пушистого инея. Когда Якуня вошел со двора, из-под ног его,
словно кудлатый пес, в избу бросилось низкое облако пара и, клубясь,
прокатилось от двери до самой печки.
С веселым грохотом кинул Якуня у печи охапку промерзших поленьев, и,
пока он тер красные уши колючей варежкой, Аленка успела разжечь дрова.
- Возле месяца ажно круги, - воскликнул Якуня.
- На то и святки! - степенно ответил кузнец.
- А я помню, в святки шел дождь, - возразил Уланка лишь для того, чтобы
сказать что-то против хозяина.
- Покоса на святках не помнишь? - спросила его Аленка.
И все засмеялись.
Живой, безудержный шум огня, оживление, болтовня и смех заглушили
морозный треск бревен.
- Я чаю, в экую лють не придут женихи-то, - простодушно заметил Якуня.
- По мне б, хоть медова невеста - и то б не пошел экий холод! - сказал
Уланка.
- Ты б и в жару не пошел. Тебе бы все на печи, то и сладко! - ворча
оборвал кузнец, недовольный тем, что Якуня с Уланкой так попросту говорят о
гостях "женихи".
Михайла и сам опасался, что не придут, боясь мороза. Вообще в этот год
почти не бывало гостей, потому что жилось не сладко. Торговля, как и
ремесла, шла худо: замена всех сборов, налогов и пошлин одним налогом на
соль, которая вначале так радовала народ, оказалась тяжелым бременем.
Ссылаясь на дороговизну соли, подняли цены рыбники, мясники, огородники,
хлебники, а за ними - кожевники, шорники и железоторговцы. Все ссылались на
дороговизну соли... Люди жались во всем - не шили лишней одежи, держали
нековаными коней, вместо валенок и сапог все чаще ходили в лаптях и, разбив
горшок или блюдо, не спешили на торг за новым... Не раз и у Михаилы
случались дни, когда незачем было даже разжечь огня в кузнице и, придя на
работу, жгли уголь в горне лишь для того, чтобы возле погреться.
- Бачка, пошто не железны гроба у мертвых? - спросил в такой день
Якуня.
- Что брешешь, - сурово одернул кузнец.
- То бы работы нам было. Ишь, гробовщик Федоска стучит да стучит, а мы
дураками в кузне.
- Иди домой, - отпустил Якуню Михайла.
Аккуратный во всем, домовитый, зажиточный, даже и он в этот год
пошатнулся: он бы ковал кой-что впрок, на продажу, - придет свой час, и
раскупят все: топоры и косы, подковы, серпы и скобы, - но ковать было не из
чего. На железо не было денег, и железоторговцы отказывались давать в долг.
И случилось так, что в один из воскресных дней, в первый раз за всю
жизнь Михаилы, в доме его не пекли пирогов. Это было начало, а там пошло;
корова не стала доить, и не было денег купить молока; наконец появился в
доме и хлеб с колючей мякиной, и горький, тяжелый хлеб из подмокшей муки с
лебедой, и в каше не было меду, и лук покупали уже не длинной плетеной
вязанкой, а по десятку луковиц...
Всем в городе было не до забавы, не до гостей...
По городу не хватало работы...
- От безделья и хворь! - жаловались посадские работяги, привыкшие из
года в год трудиться, не разгибая спины, и никогда не знавшие никаких
болезней, пока вслед за старостью не являлась спокойная смерть, приходившая
как желанный и нужный отдых.
В железную лавку всегороднего земского старосты Менщикова Мошницын
заехал дней за десять до рождества. По пути через город он захватил с собою
в санях Аленку, которая ехала к своей крестной, стрельчихе, в Запсковье.
Молодой сын Менщикова с привычной купеческой ухваткой отказал дать в долг
железа, но, не желая отвадить почтенного кузнеца от своей торговли,
отказывал "с вежеством" и сам проводил за дверь лавки.
В прежнее время Михайла помнил всегда о своем старшинском достоинстве
первого псковского кузнеца. Он бы никогда не позволил себе еще раз повторять
свою просьбу. Но нужда меняет людей. Михайла снял шапку перед сопливцем
Андрюшкой.
- Андрей Семеныч, я вдвое отдам! - просящим и жалобным голосом вымолвил
он.
- Бачка, едем! - властно окликнула вдруг Аленка. - Нече там плакать! -
Она подобрала вожжи и, гордая, румяная от мороза, стыда и злости, в платке,
покрывшемся инеем, как жемчужинами, сидела в санях, не глядя на молодого
Менщикова.
И тут случилось, чего Михайла не ждал: купчик взглянул на Аленку,
смутился, сам вспыхнул нежным девичьим румянцем и неожиданно заключил:
- А, была не была - бери пятьсот гривенок! Снимет бачка с меня башку!..
- И он засмеялся заискивающим смешком, словно ища сочувствия - но не у
Мошницына, а у Аленки.
Когда молодцы наваливали в сани железо, Андрюшка вышел из лавки
проститься.
- На святки к вам ряжены в гости нагрянем, - сказал он, не по обычаю
напрашиваясь в дом.
- Милости просим!.. Медку поставим, - сказал из вежливости Михайла.
Он взглянул на Аленку. Она сидела в санях, словно не слыша всего
разговора и глядя в другую сторону.
Прошли три первых дня рождества, и вот уже два дня по улицам вечерами
шатались озорные ватаги ряженых с песнями, гамом и свистом... На третий день
трахнул мороз. Улицы несколько приутихли, но в доме Мошницына третий вечер
готовились ко встрече гостей...
"Невеста уж выросла! - ожидая гостей, думал кузнец об Аленке. - С
таким-то зятем и можно дела поправить. Сват свата в беде не кинет, - всегда
со своим железом... А там на немецкий лад и в торгу кумпанию учиним!"
Но вслух Михайла не говорил всего. Только раз-другой за все дни он
обмолвился словом "жених", и хоть было оно произнесено без Аленки - Якуня и
Уланка это словцо подхватили... Аленка будто не слышала, словно ее не
касалось и богатый жених хотел сватать совсем не ее, а Якуню или Уланку.
Аленка не мыслила о замужестве даже и втайне, но "жених", молодой,
разодетый, богатый купеческий сын, сын всегороднего земского старосты, был
ей занятен: чужой, незнакомый, впервые встреченный, с кем не сказала слова,
- и вдруг в женихи! Гордость своей девичьей красой проснулась в Аленке.
Однако "жених" не шел. В первый день его ждали с нетерпением и с
болтливым любопытством, во второй - с досадой, на третий - молча и каждый с
тайною злостью.
Каждый раз, когда с улицы раздавалась песнь, когда слышались звуки
бубна и смех молодежи, все настораживались и ждали, и только Аленка
старалась беспечно-непринужденно запеть или вдруг занималась какой-то
работой... Но гурьба за гурьбой проходили по улице мимо...
- Жених не жених - сатана нечистый! - не выдержав, вдруг прорвался
Якуня. - Пришел так пришел, а нет - и не надо! Без него пошел бы куда с
другими, а тут просидишь целы святки дома!..
- А ты не сиди! Тебя, что ли, сватать! - зло огрызнулась Аленка, словно
Якуня винил ее, и вдруг зарделась и замолчала, прислушиваясь.
Несколько пар ног обивали о крыльцо избы налипший снег. За дверью
слышались приглушенные голоса.
- Тук-тук-тук! - раздался вместо стука шутливый выкрик.
Разом оживший Якуня окликнул:
- Кто тут?
- Черные черных волокут! - отозвался чужой, незнакомый голос.
Якуня скинул с двери крючок, и с морозным паром в избу вломились
четверо ряженых. Визг волынки и звон бубна ворвались с ними. В доме стало
тесно и весело. Отвернувшись от ряженых, Аленка схватила вдруг кочергу и
стала ворочать в печи дрова, от чего еще веселее наполнили горницу беглые
отсветы пламени...
Трех бородатых седых монахов в глиняных "харях", связанных общей
веревкой, вел страшный рогатый черт. Черт играл на волынке, монахи плясали,
тряся бородами и подобрав над лаптишками длинные черные подолы.
- Аленка, жених-то, знать, черт! - на ушко сестренке шепнул Якуня.
Она отмахнулась. Черт был самый стройный, самый высокий из всех, он
задорно дергал веревку, подбадривая монахов плясать и голосисто им подпевая.
Уланка шутил над чернецами, дергая то одного, то другого за ряски, стараясь
сорвать хари и пеньковые бороды. Якуня скрылся на миг и вылез девчонкой,
одетой в Аленкино платье. Сама Аленка захлопотала, обнося гостей пряниками,
орехами, пьяным медом, припасенными к празднику из последнего...
Кузнец сидел в уголку, наблюдая веселье. Он умел примечать людей.
Красавец Андрюшка Менщиков был сероглазый и светло-русый, а из-под бычьих
рогов святочного черта над харей высовывалась черная прядь волос. Черт - не
Андрюшка. Какой же из трех чернецов жених? - старался понять Мошницын.
Двое монахов пели, шутили, выкрикивали озорные слова, третий держался
молча, словно боясь, что услышат его голос. "Не тот ли Андрюшка?" - подумал
Михайла. Он присмотрелся еще раз к монаху и вдруг разгадал: творился
сплошной обман - здесь не было и помину жданного жениха. Мошницын узнал
монаха и дернул его за ряску.
- Постой-ка, отче святой, - негромко с усмешкой подозвал он.
Монах задержался.
- Обманул ты меня, Иван, - продолжал кузнец тихонько и добродушно. - Мы
ждали тут женихов, ан ты прибрался!.. Ну, пришел - стало, гость! Мир так
мир!..
- Женихов?! - воскликнул Иванка. Эт