Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
частлив, а только
страдаю и мучаюсь.
Карета ждала меня, чтобы отвезти обратно в Хэммер-смит; тоскливо было у
меня на душе, когда я в нее садился, а пока доехал, стало еще тоскливее. У
дома мистера Покета я увидел маленькую Джейн; она возвращалась из гостей в
сопровождении своего маленького кавалера, и я позавидовал ее маленькому
кавалеру, хоть он и находился в зависимости у Флопсон.
Мистер Покет уехал куда-то читать лекцию; он читал восхитительные
лекции об экономии в домашнем хозяйстве, а его брошюры о воспитании детей и
обращении с прислугой считались лучшими руководствами по этим вопросам. Зато
миссис Покет была дома и находилась в некотором затруднении: дело в том, что
младенцу дали поиграть игольником, чтобы он не плакал во время необъяснимой
отлучки Миллере (имевшей родственника в гвардейском полку). И теперь миссис
Покет не досчитывалась большего количества иголок, чем можно было бы
рекомендовать пациенту столь нежного возраста - будь то для уколов или для
внутреннего употребления.
Зная, что мистер Покет заслуженно славится своим умением давать
превосходные практические советы, своим ясным, здравым суждением и
проницательным умом, я подумал было ему довериться, чтобы хоть немного
облегчить тоску. Но потом взглянул на миссис Покет, которая, прописав
младенцу сон, как всемогущее лекарство, снова углубилась в свою книгу о
титулах,- и решил: нет, лучше не нужно.
^TГЛАВА XXXIV^U
Понемногу свыкаясь со своими надеждами, я невольно стал замечать, какое
действие они оказывают на меня и на окружающих меня людей. Влияние их на мой
собственный характер я по возможности старался от себя скрыть, но в глубине
души отлично знал, что его нельзя назвать благотворным. Я жил с чувством
постоянной вины перед Джо. Относительно Бидди совесть моя тоже была отнюдь
не спокойна. Просыпаясь по ночам, - как Камилла,- я терзался мыслью, что мог
бы стать и лучшим и более счастливым человеком, если бы никогда не видел
мисс Хэвишем, а спокойно остался бы дома, в кузнице, и честно делил с Джо
его трудовую жизнь. И много раз, сидя в одиночестве у камина и глядя в
огонь, я думал: что ни говори, а нет огня лучше, чем огонь нашей кузницы и
огонь в очаге нашей кухни.
Однако все мои метания были так неразрывно связаны с Эстеллой, что я
терялся, не зная - одного ли себя я должен винить. Другими словами, я далеко
не был уверен, что мне жилось бы легче, если бы у меня не было никаких
надежд и только Эстелла владела бы всеми моими помыслами. Вопрос о том, как
отзывалось мое положение на других, был много проще, и я понимал, хотя,
может быть, недостаточно ясно, что оно никому не идет на пользу и прежде
всего не идет на пользу Герберту. При его легком, покладистом характере мои
расточительные привычки вовлекали его в расходы, каких он не мог себе
позволить, вносили разлад в его простую жизнь и смущали его душевный покой
ненужными тревогами и сожалениями. Перед другими родственниками мистера
Покета я не чувствовал никакой вины, хотя и толкнул их, сам того* не Зная,
на все их низкие уловки и интриги: эта мелкая подлость была им свойственна,
и, не будь меня, ее пробудил бы кто-нибудь другой. Но с Гербертом дело
обстояло иначе, и сердце у меня виновато сжималось при мысли, что я сослужил
ему плохую службу, загромоздив его бедную квартирку всяким никчемным скарбом
и предоставив в его распоряжение желтогрудого Мстителя.
Дальше - хуже. Чтобы окружить себя еще большей роскошью, я прибегнул к
проверенному способу - стал делать долги. Стоило мне начать, как моему
примеру последовал и Герберт. По приглашению Стартопа мы записались
кандидатами в члены клуба, который именовался "Зяблики в Роще". Я до сих пор
не знаю, с какой целью он был учрежден, если не для того, чтобы члены его
могли два раза в месяц устраивать дорогостоящие обеды, после обеда затевать
нескончаемые ссоры и давать возможность шести официантам напиваться до
бесчувствия на черной лестнице. Эти высокие общественные цели достигались
всегда столь успешно, что мы с Гербертом именно в таком смысле и понимали
первый традиционный тост клуба, который гласил: "Джентльмены, выпьем за то,
чтобы среди Зябликов в Роще вовеки царили такие же чувства дружбы и
благоволения".
Зяблики напропалую сорили деньгами (гостиница, где мы обедали,
находилась в Ковент-Гардене), и первым Зябликом, которого я увидел, когда
удостоился чести вступить в Рощу, был Бентли Драмл, который в то время
раскатывал по городу в собственном кабриолете, нанося серьезные увечья
тротуарным тумбам. Бывало, что его вытряхивало из экипажа головой вперед,
через фартук; однажды он на моих глазах доставил себя таким способом к
подъезду Рощи - как доставляют мешок с углем. Впрочем, я немного забегаю
вперед, ибо я еще не был Зябликом и, по священным законам клуба, не мог
стать таковым, пока не достигну совершеннолетия.
В расчете на ожидавшее меня богатство я охотно взял бы расходы Герберта
на себя; но Герберт был горд, и я не мог предложить ему такую вещь. Поэтому
затруднения обступали его со всех сторон, а он все продолжал осматриваться.
Мы часто засиживались допоздна в веселой компании, и я стал замечать, что за
утренним завтраком Герберт осматривается довольно-таки уныло; что к полудню
он осматривается уже немного бодрее; обедать садится совсем поникший; после
обеда довольно ясно различает вдали очертания Капитала: примерно в полночь
бывает близок к тому, чтобы оный Капитал сколотить; а часам к двум ночи
снова впадает в такое уныние, что начинает толковать о покупке ружья и
отъезде в Америку, вероятно имея в виду уговорить бизонов добыть ему
богатство.
Половину недели я обычно проводил в Хэммерсмите, а живя в Хэммерсмите,
частенько наведывался в Ричмонд, о чем речь пойдет особо. Герберт тоже
нередко бывал в Хэммерсмите, и во время этих наездов отцу его, нужно
полагать, приходило иногда в голову, что давно ожидаемый его первенцем
счастливый случай еще не представился. Но в этом семействе, где все всегда
летело кувырком, очевидно считали, что и Герберт рано или поздно взлетит без
постороннего вмешательства. А пока что мистер Покет все больше седел и все
чаще пытался вытащить себя за волосы из своих неприятностей, а миссис Покет
по-прежнему ставила свою скамеечку так, что все об нее спотыкались, читала
свою книгу о титулах, теряла носовые платки, рассказывала нам о своем
дедушке и воображала, что воспитывает детей, отправляя их спать, чуть только
они попадались ей на глаза.
Поскольку я, чтобы расчистить себе путь для дальнейшего повествования,
даю сейчас обзор целого периода моей жизни, я хочу для полноты картины
описать обычаи и нравы, какие установились у нас в Подворье Барнарда.
Казалось, мы задались целью тратить как можно больше денег, причем весь
Лондон, казалось, задался целью давать нам за них как можно меньше. Мы
всегда чувствовали себя в той или иной степени скверно и то же самое следует
сказать о большинстве наших знакомых. Мы словно сговорились считать, что
жизнь наша проходит в беспрерывном веселье, втайне же сознавали обратное.
Сколько я могу судить, в этом смысле мы не представляли собой исключения из
общего правила.
Каждое утро Герберт, словно впервые пускаясь на поиски приключений, шел
в Сити осматриваться. Я часто навещал его в темной каморке, где общество его
составляли чернильница, вешалка, ящик с углем, моток бечевки, календарь,
конторка и высокий табурет; и когда бы я ни зашел, он не делал ничего
другого, а только осматривался. Если бы все мы выполняли свои намерения так
же добросовестно, как Герберт, мы, вероятно, жили бы в Республике Сплошной
Добродетели. Ему, бедняге, больше и нечего было делать, если не считать, что
каждый день в определенный час он отправлялся к Ллойду * - должно быть, на
предписанное служебным этикетом свидание со своим патроном. Насколько я мог
выяснить, его дела с Ллойдом тем и ограничивались, что он ходил туда - а
потом возвращался обратно. Когда он особенно остро сознавал, что положение
его серьезно и счастливый случай насущно необходим, он шел на биржу в самое
горячее время дня и вертелся там среди денежных заправил, в некоем мрачном
подобии танца.
- Дело, видишь ли, в том, Гендель, - сказал мне как-то Герберт,
вернувшись домой после одной из таких экспедиций, - что случай сам не
приходит к человеку, а нужно его ловить. Вот я и ходил его ловить.
Не будь мы так привязаны друг к другу, мы наверняка ненавидели бы друг
друга по утрам самой лютой ненавистью. В этот час покаяния наша квартира
казалась мне отвратительной, а от ливреи Мстителя меня прямо-таки бросало в
дрожь, потому что ни в какое другое время суток я не сознавал столь ясно,
как дорого она стоит и как мало от нее проку. По мере того как мы все больше
залезали в долги, утренний завтрак все больше превращался в пустую
формальность; и однажды, получив рано утром извещение о грозящем мне
судебном преследовании, "в некотором роде связанном", как написали бы в
нашей провинциальной газете, "с ювелирными изделиями", я дошел до того, что
в ответ на дерзкое предположение Мстителя, будто нам нужна свежая булка,
схватил его за голубой воротник и задал ему такую трепку, от которой он
взлетел в воздух, как обутый в сапоги купидон.
Через определенные промежутки времени - вернее, не определенные, а
смотря по настроению - я сообщал Герберту, как бы делясь с ним великим
открытием:
- Мой милый Герберт, дела наши из рук вон плохи.
- Мой милый Гендель, - простосердечно отвечал в таких случаях Герберт,
- какое совпадение! Верь или нет, но я только что хотел сказать тебе то же
самое.
- В таком случае, Герберт, - говорил я, - попробуем разобраться в наших
финансах.
Назначая день и час для этих занятий, мы всегда испытывали величайшее
удовлетворение. Вот она, деловая хватка, думал я, вот как нужно бороться с
превратностями судьбы, вот как нужно брать врага за горло! И я знаю, что
Герберт полностью разделял мои чувства.
Чтобы подкрепить свои силы и достойно справиться с трудной задачей, мы
заказывали на обед что-нибудь из ряда вон выходящее и в придачу - бутылку
чего-нибудь столь же экстраординарного. После обеда на столе появлялся пучок
перьев, полная до краев чернильница и внушительное количество бумаги -
писчей и пропускной: в обильном запасе письменных принадлежностей было
что-то чрезвычайно успокоительное.
Затем я брал лист бумаги и аккуратно выводил на нем заголовок: "Реестр
долгов Пипа", не забывая проставить дату и адрес - "Подворье Барнарда".
Герберт тоже брал лист бумаги и так же тщательно выводил на нем: "Реестр
долгов Герберта".
После этого каждый из нас обращался к лежащей перед ним растрепанной
куче бумажек, брошенных в свое время в ящик, или стершихся до дыр от
пребывания в карманах, или обгоревших, когда ими зажигали свечи, или
неделями торчавших за зеркалом. Скрип наших перьев чрезвычайно нас
подбадривал, так что порою я уже переставал отличать эту высоконравственную
деловую процедуру от самой уплаты долгов. То и другое, во всяком случае,
казалось мне одинаково похвальным.
Потрудившись немного, я спрашивал Герберта, как у него подвигается
работа. Обычно к этому времени Герберт уже чесал в затылке при виде все
удлиняющегося столбика цифр.
- Им конца нет, Гендель, - говорил Герберт. - Честное слово, просто
конца нет.
- Будь тверд, Герберт, - отвечал я ему. - Не отступай перед
трудностями. Смотри им прямо в лицо. Смотри, пока не одолеешь их.
- Я бы с удовольствием, Гендель, только боюсь, что скорее они меня
одолеют.
Все же мой решительный тон оказывал кое-какое действие, и Герберт снова
принимался писать. Через некоторое время он опять откладывал перо под тем
предлогом, что не может найти счет Кобса, или Лобса, или Нобса - смотря по
обстоятельствам.
- Так ты прикинь, Герберт; прикинь, округли и запиши.
- Ты просто чудо как находчив! - восхищенно говорил мой друг. - Право
же, у тебя редкостные деловые способности.
Я и сам так считал. В такие дни мне представлялось, что я -
первоклассный делец: быстрый, энергичный, решительный, расчетливый,
хладнокровный. Составив полный перечень своих долгов, я сверял каждую запись
со счетом и отмечал ее птичкой. Это еще поднимало меня в собственных глазах,
а потому было необычайно приятно. Когда ставить птички было уже негде, я
складывал все счета стопкой, на каждом делал пометку с оборотной стороны и
связывал их в аккуратную пачку. Затем я проделывал то же самое для Герберта
(который скромно замечал, что не обладает моей распорядительностью) и
чувствовал, что привел его дела в некоторый порядок.
В своих деловых операциях я пользовался и еще одним остроумным приемом,
который называл - "оставлять резерв". Предположим, например, что долги
Герберта достигали суммы в сто шестьдесят четыре фунта, четыре шиллинга и
два пенса; тогда я говорил: "Оставь резерв - запиши двести фунтов". Или,
если мои собственные долги достигали цифры вчетверо большей, я тоже оставлял
резерв и записывал семьсот. Этот пресловутый резерв казался мне чрезвычайно
мудрым изобретением, но сейчас, оглядываясь назад, я вынужден признать, что
обходился он не дешево, поскольку мы сразу же делали новые долги на всю
сумму резерва, а иногда, почувствовав себя свободными и платежеспособными,
заимствовали на радостях и от следующей сотни фунтов.
Но вслед за такими ревизиями наступала полоса покоя и отдыха, некоего
умиленного затишья, позволявшая мне какое-то время быть о себе самого
лучшего мнения. Умиротворенный своим тяжким трудом, своей изобретательностью
и похвалами Герберта, я смотрел на две аккуратные пачки счетов, высившиеся
на столе среди разбросанных перьев и бумаги, и ощущал себя не человеком, а
своего рода Банком.
В этих торжественных случаях мы запирали входную дверь на замок, чтобы
никто нас не беспокоил. Однажды вечером, когда я пребывал в таком
безмятежном состоянии духа, мы услышали, как сквозь щель в двери просунули
письмо и как оно упало на пол.
- Это тебе, Гендель, - сказал Герберт, возвращаясь с письмом из
прихожей. - Надеюсь, не случилось ничего плохого. - Он имел в виду толстую
черную печать и траурную кайму на конверте.
Под письмом стояла подпись "Трэбб и Кo", а содержание его сводилось к
тому, что я - уважаемый сэр, и что они имеют честь сообщить мне, что миссис
Джо Гарджери скончалась в понедельник в шесть часов двадцать минут вечера, и
меня надеются увидеть на погребении, каковое состоится в следующий
понедельник в три часа пополудни.
^TГЛАВА XXXV^U
Впервые на моем пути разверзлась могила, и удивительно, какую резкую
перемену это внесло в мое беспечное существование. Образ сестры, неподвижной
в своем кресле у огня, преследовал меня днем и ночью. Мысль, что ее место в
кухне опустело, просто не укладывалась в голове; и хотя последнее время я
почти не думал о ней, теперь мне постоянно чудилось, что она идет мне
навстречу по улице или вот-вот постучит в дверь. Даже в нашу квартирку, с
которой она уж никак не была связана, вошла пустота смерти, и мне постоянно
мерещилось то лицо сестры, то звук ее голоса, словно она была жива или при
жизни часто здесь бывала.
Как бы ни сложилась моя судьба, я едва ли стал бы вспоминать сестру с
большой любовью. Но, очевидно, сожаление может потрясти нас и без любви. Под
влиянием его (или как раз за недостатком более теплого чувства) меня
охватило бурное возмущение против обидчика, от которого она приняла столько
страданий; и я чувствовал, что, будь у меня надежные улики, я бы ни перед
чем не отступил, лишь бы Орлик или кто бы то ни было понес заслуженную кару.
Отправив Джо письмо со словами утешения и с обещанием непременно быть
на похоронах, я провел следующие дни в том странном состоянии духа, которое
я только что описал. Из Лондона я выехал рано утром и слез с дилижанса у
"Синего Кабана", имея в запасе достаточно времени, чтобы не спеша дойти до
деревни.
Снова наступило лето; я шел полями, и в памяти у меня возникали те
времена, когда я был маленьким беспомощным мальчуганом и мне так жестоко
доставалось от миссис Джо. Но возникали они словно за легкой дымкой,
смягчавшей даже боль от Щекотуна. Потому что теперь самый запах дрока и
клевера нашептывал мне, что настанет день, когда памяти моей будет отрадно,
если в мире живых кто-то, бредущий полями по солнцу, тоже смягчится душою,
думая обо мне.
Наконец я завидел впереди наш дом и сразу понял, что Трэбб и Кo
хозяйничают там, взяв на себя роль бюро похоронных процессий. У парадной
двери, как часовые на посту, торчали две нелепые унылые фигуры; каждая
держала впереди себя костыль, обвернутый чем-то черным, - словно такой
предмет мог хоть кому-нибудь принести утешение. В одной из этих фигур я
узнал форейтора, уволенного из "Синего Кабана" за то, что он вывалил в
канаву новобрачных, возвращавшихся из церкви, ибо был до того пьян, что мог
держаться на лошади только обхватив ее обеими руками за шею. Любоваться
этими траурными стражами и закрытыми окнами кузницы и дома сбежались все
ребятишки и почти все женщины нашей деревни. При моем появлении один из
стражей (форейтор) постучал в дверь, как будто я совсем изнемог от скорби и
у меня не было сил постучать в нее самому.
Еще один траурный страж (плотник, который однажды съел на пари двух
гусей) отворил дверь и провел меня в парадную гостиную. Здесь мистер Трэбб,
завладев большим столом, раздвинув его во всю длину и засыпав черными
булавками, устроил своего рода черный базар. Когда я вошел, он только что
запеленал в черный коленкор, словно африканского младенца, чью-то шляпу, и
сразу протянул руку за моей. Я же, не поняв его намерений и растерявшись в
необычной обстановке, схватил его руку и горячо пожал.
Бедный Джо, в нескладном черном плащике, завязанном на шее огромным
бантом, сидел один в дальнем конце комнаты, куда Трэбб, очевидно, поместил
его как главного героя дня. Когда я наклонился к нему и сказал: - Милый Джо,
ну как ты себя чувствуешь? - он ответил: - Пип, дружок, ты знал ее, когда
это была такая видная женщина... - и, сжав мою руку, умолк.
Бидди, очень миленькая в скромном черном платье, без шума и суеты
делала все, что нужно. Я поздоровался с ней, а потом, считая, что сейчас не
время для разговоров, сел рядом с Джо и задумался о том, где же лежит оно...
она... моя сестра. Уловив в воздухе слабый запах сдобы, я поискал глазами
стол с угощеньем, который не сразу заметил, войдя со света в темную комнату.
Теперь я увидел на нем нарезанный пирог со сливами, нарезанные апельсины,
печенье и сандвичи, а также два графина хорошо мне знакомых как украшения
для буфета, но, сколько я помнил, никогда раньше не бывших в употреблении. В
одном из них налит был портвейн, в другом херес, а возле стола маячил
льстивый Памблчук, в черном плаще и весь обмотанный крепом; он то набивал
себе рот, то пытался привлечь мое внимание подобострастными жестами. Как
только это ему удалось, он подошел ко мне и, обдав меня ароматом хереса и
сухарей, сказал громким шепотом: - Сэр, дозвольте мне... - и привел свой
замысел в исполнение. Затем я разглядел