Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
вседневных
мелочей яснее ясного обнаруживался Острожник, Кандальник, Арестант.
Ему очень хотелось напудрить волосы, и я дал на это свое согласие,
когда он отказался от панталон с чулками. Но пудра выглядела на нем так, как
выглядели бы, вероятно, румяна на лице покойника: благодаря этой жалкой
уловке то, что было важнее всего скрыть, с ужасающей ясностью проступило
наружу и словно засверкало вокруг его макушки. Мы тут же отменили эту затею,
и он только подстриг свои седые космы.
Не могу выразить, как меня угнетала страшная тайна, окружавшая этого
человека. Когда по вечерам он засыпал в кресле, вцепившись узловатыми руками
в подлокотники и уронив на грудь плешивую голову, изборожденную глубокими
морщинами, я сидел и смотрел на него, гадая, что за грех у него на душе, и
приписывал ему по очереди все преступления, какие только бывают на свете,
пока мною не овладевало страстное желание вскочить и бежать куда глаза
глядят. Час от часу мое отвращение к нему росло, и возможно даже, что я бы
не вытерпел этой муки и действительно сбежал, несмотря на все, что он для
меня сделал и какой опасности себя подверг, если бы меня не удерживала мысль
о скором возвращении Герберта. Однажды, впрочем, я все же вскочил среди ночи
и стал натягивать самую свою скверную одежду с безумным намерением бросить
его, а заодно и все мое имущество и, поступив в солдаты, уехать в Индию.
Даже лицом к лицу с призраком мне не было бы страшнее в моей уединенной
квартире под самой крышей длинными вечерами и ночами, в непрестанном шуме
ветра и дождя. Призрак нельзя было бы арестовать и повесить по моей вине, а
с Провисом я каждую минуту опасался такой возможности, и это окончательно
лишало меня присутствия духа. Если он не спал и не раскладывал какой-то
сложнейший, одному ему известный пасьянс, для чего пользовался собственной,
невероятно истрепанной колодой карт, и всякий раз, как пасьянс сходился,
делал на столе отметку своим ножом, - если, повторяю, он не был занят ни
тем, ни другим, то просил меня почитать ему вслух: "По-иностранному, мой
мальчик!" Пока я читал, он стоял у огня и, хотя не понимал ни слова,
по-хозяйски оглядывал меня, а между пальцами руки, которой я заслонялся от
света, мне было видно, как он жестами приглашает столы и стулья воздать
должное моему таланту. Молодой ученый, оказавшись во власти чудовища,
которое он создал в своей гордыне *, был не более несчастен, чем я,
оказавшись во власти человека, который создал меня и к которому я испытывал
тем сильнейшее отвращение, чем больше он проявлял ко мне восхищения и любви.
Я чувствую, что пишу так, словно это длилось по крайней мере год. Это
длилось дней пять. Все время поджидая Герберта, я не отлучался из дому и
только с наступлением темноты выходил с Провисом немного подышать воздухом.
Наконец однажды вечером, когда я, совсем измученный, задремал после обеда, -
по ночам тяжелые кошмары не давали мне отдохнуть, - меня разбудили
долгожданные шаги на лестнице. Провис, который тоже спал, вскочил при звуке
отодвинутого мною стула, и в то же мгновение в руке у него сверкнул нож.
- Тихо! Это Герберт! - сказал я; и Герберт влетел в комнату, внося с
собой свежесть всех дорог Франции.
- Гендель, дорогой мой, ну здравствуй, здравствуй и еще раз здравствуй!
Я точно целый год не был дома. Постой-ка, может, и правда год прошел, - что
это ты как похудел, побледнел! Гендель, дорогой... Ох, прошу прощенья.
Поток его слов и пылкие рукопожатия разом прервались, - он увидел
Провиса. Не сводя с него пристального взгляда, Провис неторопливо убирал нож
и одновременно доставал что-то из другого кармана.
- Герберт, друг мой, - сказал я, накрепко затворяя входную дверь, в то
время как Герберт застыл на месте в полном изумлении, - случилась очень
странная вещь. Это... это мой гость...
- Все хорошо, мой мальчик! - сказал Провис, выступая вперед со своей
черной книжкой, а потом обратился к Герберту: - Возьмите в правую руку.
Разрази вас бог на этом месте, если кто от вас хоть слово услышит. Целуйте
библию!
- Сделай все, как он хочет, - шепнул я Герберту.
И Герберт повиновался, продолжая глядеть на меня ласково и озадаченно,
после чего Провис пожал ему руку и сказал:
- Теперь вы, сами понимаете, связаны клятвой. И пусть я буду последним
обманщиком, если Пип не сделает из вас джентльмена!
"ГЛАВА ХLI"
Не берусь описать, как изумился и встревожился Герберт, когда мы сели
втроем у огня и я поведал ему свою тайну. Достаточно будет сказать, что на
лице Герберта я видел отраженными свои собственные чувства и прежде всего -
мое отвращение к человеку, который столько для меня сделал.
Уже одно то, как этот человек торжествовал по поводу моей удачи,
разделяло нас непереходимой гранью. За исключением того пресловутого случая,
когда он один-единственный раз после возвращения показал себя "недостойным",
- о чем стал надоедливо твердить Герберту, едва только я закончил свой
рассказ, - он не видел ничего, способного омрачить безоблачную картину моего
счастья. Когда он хвалился, что сделал из меня джентльмена и приехал
посмотреть, как я буду по-джентльменски проживать его денежки, он говорил
столько же от моего лица, сколько от своего собственного. И ему в голову не
приходило усомниться в том, что все это мне очень приятно и что я, как и он,
преисполнен торжества и гордости.
- Послушайте меня, товарищ Пипа, - так он закончил одну из своих тирад,
обращенных к Герберту, - мне не хуже, чем кому другому, известно, что один
раз, с тех пор как я возвратился, - и на одну только минуту, - я показал
себя недостойным. Я и Пипу сказал, что, мол, знаю, недостойные это слова. Но
вы на этот счет не расстраивайтесь. Не для того я сделал из Пипа
джентльмена, не для того Пип и вас сделает джентльменом, чтобы мне забыть,
какое с вами с обоими требуется обращение. Милый мой мальчик, и вы, товарищ
Пипа, можете быть спокойны: вам за меня краснеть не придется. Как я держал
язык на привязи после той минуты, когда у меня недостойные слова сорвались,
так и сейчас держу и всегда буду держать.
Герберт сказал: - Разумеется, - но, как видно, не усмотрел в этом
особого утешения, - лицо его оставалось растерянным и огорченным. Мы с
нетерпением ждали, чтобы Провис ушел к себе и оставил нас одних, но он,
видимо, ревновал меня к обществу Герберта и как нарочно все сидел да сидел.
Было уже за полночь, когда я проводил его на Эссекс-стрит и благополучно
доставил до самой двери его новой квартиры. И только закрыв за ним дверь, я
впервые после его приезда почувствовал некоторое облегчение.
У меня не выходила из головы встреча с неизвестным человеком на
лестнице, и я всегда оглядывался по сторонам, когда выводил моего гостя на
прогулку и возвращался с ним домой; оглядывался я по сторонам и сейчас. Но
как ни трудно, живя в большом городе, отделаться от чувства, что за тобой
следят, особенно если знаешь, что такая опасность тебе угрожает, я все же не
мог убедить себя, что кому-нибудь из встречавшихся мне людей есть дело до
моего существования. Редкие прохожие спешили каждый своей дорогой, а когда я
сворачивал в Тэмпл, улица была совсем безлюдна. Никто не вышел вместе с нами
из ворот, никто не вошел со мной обратно. Пересекая двор у фонтана, я
увидел, что в окнах Провиса горит яркий, спокойный свет, и одинаково пусто и
тихо было в нашем дворе, когда я оглядел его, прежде чем войти в свой
подъезд, и на лестнице, когда я по ней поднимался.
Герберт встретил меня с распростертыми объятиями, и я острей, чем
когда-либо, ощутил, какое это огромное счастье - иметь друга. После того как
он в немногих словах выразил мне свое сочувствие и подбодрил меня, мы сели и
стали обсуждать вопрос - что же теперь делать?
Поскольку кресло, в котором весь вечер сидел Провис, оставалось на
прежнем месте у огня (а у него была такая тюремная привычка - держаться
одного и того же места в комнате и проделывать одни и те же манипуляции со
своей трубкой и "негритянским листом", ножом и колодой карт, точно выполняя
урок, который ему написали на грифельной доске), поскольку, повторяю, кресло
его оставалось на прежнем месте, Герберт, не подумав, опустился в него, но
через минуту вскочил, отодвинул его и взял себе другое. После этого ему
незачем было говорить мне, что он проникся к моему покровителю глубокой
неприязнью, и мне незачем было сообщать ему то же о себе. Мы признались в
этом друг другу без единого слова.
- Ну вот, - сказал я Герберту, когда он устроился в другом кресле. -
Что же теперь делать?
- Мой бедный, милый Гендель, - отвечал он, сжав руками виски, - я так
ошарашен, что даже думать не могу.
- Так было и со мной, Герберт, когда я только что узнал, И все-таки
что-то нужно делать. Он уже носится с новыми планами - лошади, коляски,
всякие дорогие наряды. Надо его как-то остановить.
- Значит, ты считаешь, что не можешь принять...
- А как же иначе! - перебил я Герберта. - Ты только подумай, кто он
такой! Один его вид чего стоит!
И тут нас обоих пробрала дрожь.
- А между тем, Герберт, как это ни ужасно, он, видимо, ко мне привязан,
сильно привязан. Надо же было случиться такому несчастью!
- Мой бедный, милый Гендель, - повторил Герберт.
- И потом, даже если я сейчас проведу черту и не возьму от него больше
ни пенни, подумай, сколько я ему уже должен за прошлое! И вообще я кругом в
долгах, - как я их выплачу теперь, когда мне не на что надеяться и я не
обучен никакой профессии и ни на что в жизни не гожусь?
- Ну уж ни на что не годишься, - это ты, пожалуйста, не говори, -
возразил Герберт.
- А на что я гожусь? Разве что пойти в солдаты, а больше ни на что. И
может быть, дорогой мой Герберт, я бы так и поступил, если бы не знал, что
меня ждет твой дружеский совет и поддержка.
Тут я, понятно, не удержался от слез, а Герберт, понятно, сделал вид,
что не заметил этого, и только крепко сжал мне руку.
- Во всяком случае, дорогой мой Гендель, - сказал он, немного помолчав,
- солдатская служба это не то, что нужно. Если ты отказываешься от его
дальнейшего покровительства и от его денег, то, вероятно, думаешь со
временем рассчитаться за то, что получил от него. А уж при солдатской-то
службе какие расчеты! И, кроме того, это просто глупо. Тебе гораздо лучше
поступить в контору Кларрикера, хоть это и очень скромное дело. У меня ведь,
ты знаешь, все идет к тому, чтобы стать его компаньоном.
Несчастный! Если бы он знал, чьи деньги дали ему такую возможность!
- Но тут есть другой вопрос, - продолжал Герберт. - Это невежественный,
упрямый человек, который годами жил одной заветной мечтой. Более того, мне
кажется (возможно, я ошибаюсь), что это человек отчаянного, необузданного
нрава.
- Мне-то это хорошо известно, - отозвался я. - Могу рассказать тебе,
какие я тому видел доказательства.
И я рассказал ему про то, о чем раньше не упоминал, - про его схватку с
другим каторжником.
- Вот видишь, - сказал Герберт. - Ты только подумай: он является сюда,
рискуя головой, чтобы осуществить свою заветную мечту. И вот, когда она
только что осуществилась, после стольких трудов, после стольких лет
ожидания, ты лишаешь его жизнь всякого смысла, разрушаешь его мечту,
обесцениваешь в его глазах все его богатство. Ты подумал о том, на какой шаг
это может его толкнуть?
- Я думаю об этом днем и ночью, Герберт, с того рокового вечера, как он
сюда явился. Мне просто не дает покоя мысль, как бы он не решил отдать себя
в руки правосудия.
- И можешь не сомневаться, - сказал Герберт, - скорей всего так оно и
будет. В этом смысле ты в его власти, пока он в Англии, и если ты от него
отступишься, он очертя голову именно это и сделает.
Надо сказать, что такое опасение преследовало меня с самого начала, -
ведь если бы оно оправдалось, я бы стал почитать себя убийцей, - и теперь
слова Герберта привели меня в такой ужас, что я не мог усидеть на месте и
стал ходить взад и вперед по комнате. Я сказал Герберту, что даже если бы
Провис не донес на себя сам, а был опознан случайно, мне было бы бесконечно
тяжело чувствовать себя косвенным виновником его ареста. И, говоря это, я не
лгал, хотя мне было достаточно тяжело видеть его на свободе, подле себя, и я
предпочел бы всю жизнь работать в кузнице, лишь бы не дожить до этого часа!
Однако нужно было все-таки решить вопрос - что же теперь делать?
- Самое главное, - сказал Герберт, - надо как можно скорее увезти его
из Англии. Тебе придется уехать вместе с ним, иначе он ни за что не
согласится.
- Но куда бы я его ни увез, могу ли я помешать ему вернуться?
- Ах, Гендель, неужели ты не понимаешь, насколько опаснее сказать ему
все и довести его до крайности здесь, в двух шагах от Ньюгета, чем
где-нибудь за границей? Нет, так или иначе надо заставить его уехать. Нельзя
ли выдумать подходящий предлог - того второго каторжника или еще
какое-нибудь обстоятельство его прошлой жизни?
- В том-то и горе, - сказал я и, остановившись перед Гербертом, развел
руками, словно предлагая убедиться в безнадежности моего положения. - Мне
ровно ничего не известно о его жизни. Я тут с ним по вечерам чуть не до
сумасшествия доходил, - смотрю на него и думаю: вот сидит тот, кто
перевернул всю мою жизнь, а я о нем ничего не знаю, кроме того, что это
несчастный бродяга, который в детстве два дня держал меня в смертельном
страхе.
Герберт поднялся, взял меня под руку, и мы стали медленно прохаживаться
взад-вперед, изучая узор ковра.
- Гендель, - сказал наконец Герберт и остановился, - ты ведь твердо
решил больше не принимать от него никаких благодеяний?
- Конечно. Разве ты на моем месте стал бы сомневаться?
- И ты твердо решил, что должен прекратить с ним всякое знакомство?
- Как ты еще можешь спрашивать, Герберт?
- И ты опасаешься, не можешь не опасаться, за его жизнь, которую он
поставил на карту ради тебя, и следовательно должен сделать все, чтобы не
дать ему себя погубить, так? Ну, значит, ты и думать не смей о том, как
выпутаться самому, пока не увезешь его из Англии. А после этого -
выпутывайся, ради создателя, как можно скорей, и тогда уж мы вместе
сообразим, что делать.
Как отрадно было скрепить рукопожатием даже столь неопределенное
решение и опять пройтись взад-вперед по комнате!
- Что же касается того, как узнать его Историю, - сказал я, - то я вижу
только один способ: спросить его самого, и все.
- Да, - сказал Герберт, - спроси его прямо с утра, когда мы сядем
завтракать. (Прощаясь с Гербертом, наш гость предупредил, что придет
пораньше, чтобы завтракать вместе с нами.)
Порешив на этом, мы пошли спать. Всю ночь мне снились самые несуразные
сны, и проснулся я не отдохнувший; к тому же, утро снова принесло с собой
страшную мысль: а вдруг кто-нибудь узнает, что он самовольно вернулся из
ссылки? Когда я не спал, эта мысль ни на минуту не покидала меня.
Он явился в назначенное время, достал свой нож и сел к столу. У него
была целая куча планов, как "его джентльмену показать себя заправским
джентльменом", и он уговаривал меня не теряя времени почать бумажник,
который с первого вечера оставался в моем распоряжении. Мою квартиру и свои
комнаты он считал лишь временным пристанищем и советовал мне теперь же
приглядеть "хоромину побогаче", где-нибудь вблизи Гайд-парка, где нашлась бы
"койка" и для него. Когда он покончил с завтраком и стал вытирать нож о
штаны, я приступил к делу без всяких обиняков:
- Вчера после вашего ухода я рассказал моему другу о вашей драке на
болоте, когда вас нашли солдаты. Помните?
- Еще бы не помнить!
- Нам хотелось бы узнать что-нибудь про того человека... и про вас.
Очень странно, что я так мало знаю, особенно о вас. Вы не могли бы - прямо
сейчас, не откладывая, - рассказать нам немного о себе?
- Что ж, - ответил он, подумав. - Ведь вы, товарищ Пипа, помните, что
связаны клятвой?
- Прекрасно помню.
- Что бы я ни рассказал, - добавил он настойчиво, - клятва - она ко
всему относится.
- Я это вполне понимаю.
- И помните, вы! В чем я провинился, за то отработал и заплатил сполна,
- продолжал он настаивать.
- Пусть будет так.
Он достал свою черную трубку и собирался набить ее "негритянским
листом", но, посмотрев на зажатую в пальцах щепоть табаку, видно побоялся,
как бы курение не отвлекло его от рассказа. Он высыпал табак обратно в
карман, воткнул трубку в петлицу, уперся руками в колени и сперва посидел
молча, гневно и хмуро глядя в огонь, а потом обернулся к нам и заговорил,
^TГЛАВА ХLII^U
- Милый мальчик, и вы, товарищ Пипа, я не стану рассказывать вам мою
жизнь, как в книжках пишут или в песнях поют, а объясню все коротко и ясно,
чтобы вы сразу меня поняли. Из тюрьмы на волю, а с воли в тюрьму, и опять на
волю, и опять в тюрьму, - вот и вся суть. Так и шла моя жизнь, пока меня не
услали на край света, - это после того, как Пип сослужил мне службу.
Чего-чего надо мной не делали - только что вешать не пробовали. Под
замком держали, точно серебряный чайник. Возили с места на место, то из
одного города выгоняли, то из другого, и в колодки забивали, и плетьми
наказывали, и травили, как зайца. Где я родился, о том я знаю не больше
вашего. Первое, что я помню, это как где-то в Эссексе репу воровал, чтобы не
помереть с голоду. Кто-то сбежал и бросил меня - какой-то лудильщик - и унес
с собой жаровню, так что мне было очень холодно.
Я знал, что фамилия моя Мэгвич, а наречен Абелем. Вы спросите, откуда
знал? А откуда я знал, что вот эта птица зовется снегирь, а эта - воробей, а
эта - дрозд? Я бы мог и так рассудить, что, мол, все это враки, но птичьи-то
имена оказались правильные, значит, скорее всего, и мое тоже.
И кто, бывало, ни встретит этого мальчишку Абеля Мэгвича, оборванного и
голодного, сейчас же пугается и либо гонит его прочь, либо хватает и тащит в
тюрьму. До того часто меня хватали, что я с малых лет и воли-то почти не
видел.
Так вот и получилось, что я еще совсем маленьким оборвышем был, таким
жалким, что, кажется, глядя на него, сам бы заплакал (правда, в зеркало я не
гляделся, я и в домах таких не бывал, где зеркала водятся), а меня уже стали
считать неисправимым. Бывало, придут в тюрьму посетители, так им первым
делом меня показывают: "Этот вот, говорят, неисправимый. Так и кочует из
тюрьмы в тюрьму". Те на меня удивляются, а я на них, а некоторые обмеряли
мне голову, - лучше бы они мне живот обмерили, - а другие дарили
душеспасительные книжки, которые я не мог прочесть, и говорили всякие слова,
которые я не мог понять. И все, бывало, толкуют мне про дьявола. А какого
дьявола? Жрать-то мне надо было или нет?.. Впрочем, это я недостойные слова
сказал, я ведь знаю, как надо говорить с джентльменами. Милый мальчик, и вы,
товарищ Пипа, не бойтесь, больше этого не будет.
Я бродяжил, попрошайничал, воровал, когда удавалось - работал, только
это бывало не часто, потому что кому же захочется давать такому работу, вам
и самим бы, наверно, не захотелось; был понемножку и браконьером, и
батраком, и возчиком, и косцом, и коробейником - словом, всего понемножку
испробовал, с чего барыш невелик, а