Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
и, связанные воедино никелированным сооружением,
двинулись по коридору назад, туда, откуда возникли пятью минутами
раньше, и прежде чем их силуэт, потеряв детали, стал похож на
уменьшающуюся букву «Н», Арсений успел вдоволь наглядеться - простыня
сползла - на лицо среднего: побледневшее, утончившееся, уже
успокоившееся собственное лицо.
Коридор снова опустел, и только густая лужа темнела на серых мраморных
плитах. Показалась уборщица в выцветшем черном халате, с тряпкою на
палке и ведром. Подошла к месту расстрела, поставила ведро, принялась
вытирать пол. А из другого конца коридора, оттуда, где исчезла за
поворотом, превратившись на мгновение в положенное на бок,
перекладиною назад, «Т», буква «Н», повалила будничная толпа
пассажиров метро.
Итак, по метафорическому подземному коридору пошла метафорическая же
толпа равнодушных людей. Ве-ли-ко-леп-но!
Старуха окатила пол, подтерла насухо и так же неспешно скрылась за
дверью, откуда те двое выкатили каталку.
Толпа подхватила Арсения и потащила по коридору и лестницам, впихнула
в узкое русло эскалатора и вынесла наконец в большой зал станции,
сразу ослабив напор, растекшись во все стороны. Подошел поезд, и за
движущимися освещенными окнами Арсений тотчас заметил тех двоих:
сейчас они были без оружия и одеты как-то по-другому: не отличались от
толпы. Или толпа не отличалась от них. Арсений побежал им вдогонку
вдоль тормозящего с визгом состава, но, когда т о т вагон оказался в
каком-то метре, двери схлопнулись. Следующая станция - «Дзержинская».
Вот это тоже хорошо: названия станций как на подбор: «Площадь
Свердлова», «Проспект Маркса», «Дзержинская». Впрочем, тут не его
заслуга: простой натуралистический снимок с фантастической реальности
Московского метрополитена. Вообще говоря, для сна можно стасовать эту
реальность как угодно - вряд ли только получится удачнее.
Стойте! закричал он и замахал руками переполовиненному стеною кабины,
в черной с золотом форме, помощнику машиниста. Подождите! Тот
скользнул взглядом мимо, повернул голову к напарнику и, громко сказав
ВПЕРЕД!, захлопнул на ходу дверцу. Снова, хоть вроде были и впереди,
промелькнули те два лица без лиц, и поезд, обдав затхлым ветром и
нестерпимым металлическим скрежетом, скрылся во тьме тоннеля, оставил
от себя только два багровых пятнышка, две капельки крови на черном
бархате.
Они уменьшались, переключая по пути зеленые светофоры на красные, пока
и вовсе не скрылись за поворотом. Потом тьма стала полной...
Что ж. И закончили недурно. Эмоционально, с многоточием...
3.
Неохота писать о тюрьме, оказавшись в тюрьме,
как, попавши в дерьмо, смаковать не захочешь в дерьме
филигранность букета,
но, куда ни воротишь покуда заносчивый нос, -
до параши три шага, соседа замучил понос:
за букетом победа.
Третьесортной гостиницы номер: пожестче кровать,
ночью света не выключить, днем не положено спать,
да решетка в окошке.
Впрочем, тоже и вольные граждане: в страхе ворья,
если первый этаж, доброхотно окошки жилья
решетят понемножку.
Снова стены. Прогулка. Пространство четыре на шесть
и свободное небо. Свободное... все-таки есть
над бетонной коробкой
череда ячеи, сквозь которую сеется снег,
а над сетью, и снегом, и небом торчит человек,
именуемый попкой.
На четвертые сутки приходит потребность поесть
с тошнотой поперек: организма законная месть
за балованность прежде.
Организм оптимист: мол, недельку помучимся, две -
и домой. Но покуда хватает ума голове
не сдаваться надежде.
Каждый новый подъем принимаешь за новый арест,
ибо сон как-никак, а относит от тутошних мест
(что ни ночь, правда, - ближе).
Исчезают вопросы о Родине, о Языке,
и одна только фраза болтается на языке:
оказаться б в Париже!
Нету точки на свете, чтоб дальше была от Москвы,
чем Лефортово. Ах, парадокс! - парадокс, но увы:
до любой заграницы
дозвониться хоть трудно, а все-таки можно, а тут
не ведет межгородная счет драгоценных минут,
тут уж не дозвониться.
Вот такая гостиница. Бабы за стенкой живут,
а что в гости не ходят, а также к себе не зовут -
и на воле бывает
целомудрие твердое. Так, понемногу, шутя,
и к тюрьме, и к тюрьме человек привыкает. Хотя
грустно, что привыкает, -
прозаичными, документальными стихами, которыми, сочиняя в день по строфе,
всю первую лефортовскую неделю будет пытаться Арсений привести себя в
равновесие: сесть в тюрьму за беллетристику в столь либеральное время! -
нет, право же, и на мгновенье, сколько бы ни кружил над КГБ и
расстрельчиками, не допускал он такой мысли, - откликнется три года спустя
поэтическая, вымышленная проза второй главки начинаемого романа. Покуда же
Арсений счел, что
4.
с началом теперь все в полном ажуре, дальше смело можно пускать жанровую
сценку с междугородным телефоном, сосулькою и деньгами в кармане и
продолжать в том же духе. После эдакого сна за самым примитивным семейным
скандальчиком, спровоцированным раздражением невыспавшегося мудака,
предполагается некий особый, второй смысл. Существует ли он объективно -
дело темное, но тут еще поди докажи, что нет. Во всяком случае, человек,
которому снятся такие сны, может позволить себе немного покривляться и
покапризничать. Правда, стыдную телефонную сценку можно еще немного
повертеть в направлении эпатажа читателей: например, во Владивосток
отправиться самому, что вполне замотивировано профессией, Лику сделать
собственной женою, а в постель к ней подложить лучшего своего друга.
Словом, воссоздать ситуацию, что возникла лет десять назад между ним,
Викторией и Равилем.
Странно, столько времени прошло, а Арсений все не может простить
Виктории предательства; и знает ведь, что сам изменял направо-налево,
что оставил ее прежде, чем даже узнал про их с Равилем связь, что,
оставленная, Вика чуть не умерла в больнице, что никого, кроме него,
Арсения, она никогда не любила и не любит до сих пор, если, конечно,
Париж не открыл ей чего-то нового в ней самой, - а вот поди ж ты... И
к Равилю отношение изменилось. Незаметно, непонятно как, но
изменилось. Практически тогда-то их дружба и кончилась - бытовые
сложности стали просто поводом. А вроде бы тоже не с чего: ну,
переспал приятель с твоей женою, ну и что? Циническую философию, такие
вольности дозволяющую, разрабатывали вместе, исповедовались друг другу
так, как, может, не решились бы и себе самим, всегда легко
перепасовывались и женщинами. И Людку его Арсений не трахнул тогда
только по какой-то случайности.
Впрочем, нет. Эту ситуацию восстанавливать бессмысленно: возраст
другой и реакции должны быть другими. Да и женить себя на Лике он не
имеет права: психологически недостоверно, чтобы Арсений решился взять
на себя такую обузу, не тот он человек. С другой стороны, выдать Лику
за Женю - тоже не Бог весть как точно: она, со своей дерганой,
истеричной судьбою, вряд ли пошла бы на столь благополучный брак. А и
пошла бы - встретив Арсения, тут же от мужа и отказалась. Независимо
даже от того, как повел бы себя сам Арсений. Или просто не ответила бы
нашему герою, не позволила бы себе роскоши его полюбить. Хотя бы из-за
Оли, из-за дочки. Но я другому отдана и буду век ему верна.
Однако здесь-то как раз можно сделать лихой выверт: пусть Оля будет
дочка не Жени, а предыдущего мужа, скажем... Феликса. Тогда мещанский
брак становится возможным и даже психологически пряным: жена, не
уходящая к любовнику, чтобы сохранить ребенку отца, который вовсе и не
отец. Вот все и становится на места.
И возникает Феликс, который оставил Лику конечно же потому, что
эмигрировал в Америку.
5. 6.40 - 6.55
Они молча ели яичницу. Стук вилок казался в тишине ссоры таким
громким, что Лика не выдержала, врубила радио.
Кроме того, создается опасный прецедент для любителей
«горяченького», а такие еще встречаются. Не проявили ли
соответствующие органы попустительства этому
издевательству над русской классикой? Все, кому дорого
великое наследие русской культуры, не могут не
протестовать против безнравственности в обращении с
русской классикой и не осудить инициаторов и участников
издевательства над шедевром русской оперы.
„Ёб твою в Бога душу мать! сказал Арсений, белея от злости. Как ты
только можешь все это слушать?! Лика беспомощно взглянула на любовника
и выдернула шнур из розетки. Собрала тарелки, поставила в раковину,
пустила воду. Разлила чай. Веселенькие пошли у нас встречи, не
унимался Арсений. Радостные. Только не надо на меня так смотреть!
наконец прорвало и Лику. Не надо! Тоже мне мужчина! Нравственный
камертон! Дворянин засратый! Да, да, да! Я - нечестная! Я - говно! Я
сплю и с тобой, и с Женькой! Я живу в его доме и за его счет! А ты?! Я
пошла бы за тобой куда угодно - позвал бы только, намекнул! Конечно,
приходящая блядь удобнее. Поехали, подумал Арсений, будто не
специально спровоцировал вспышку, будто не получал от нее едва, как
запах ириса, уловимого удовольствия. Куда б я тебя позвал? повторил в
сто первый раз. В шестиметровую комнатку? К соседям? На девяносто
рублей в месяц минус алименты? И непроизвольно прикрыл ладонью
выпирающую сквозь пиджак пачку. А ты знаешь, что у нас клопов вывести
невозможно в принципе? А ты без ванны сумеешь прожить?! Убийственный
здравый смысл, взвилась Лика. При общем романтическом мироощущении! Но
когда здравый смысл проявляю я, ты почему-то начинаешь беситься и
тыкать в лицо своей честностью. Шел бы ты с ней... знаешь куда?! - Это
было примерно то, чего Арсений и добивался: не уйти самому, а
оказаться выгнанным; переложить вину за очередную ссору на Лику. Он
надевал башмаки, натягивал пальто, но Лика остановиться не могла: ишь,
бросил жену! Ради меня, скажешь? Так тебе удобнее - вот и бросил!
Арсений уже стоял на площадке и безнадежно глядел на красную кнопку,
которая гасла только на мгновения и перехватить которую все не
удавалось: в это раннее время люди косяком валили на службу, - а
Ликины слова неслись и неслись сквозь щель между коробкой и
неприкрытой дверью: хотя и вообще - хвалиться особенно нечем: бросил
жену! Ничтожества! Подонки! Ни одному мужику не верю! Дверь, наконец,
захлопнулась. С-сволочи, пробормотал Арсений. На такую домину второго
лифта пожалели. Сэкономили!
Спешить абсолютно некуда, но нелепое ожидание подъемника дозаводило и
без того заведенного Арсения, даже становилось тяжело дышать. Он
похлопал себя по боковым карманам: конечно, забыл сигареты - и тут же
рефлекторно проверил, на месте ли деньги. Да, непомерно толстая пачка
раковой опухолью прощупывалась и сквозь пальто. Надо же, у жены этого
миллионера Г. не нашлось крупных купюр, отслюнила трояками да
пятерками! Все же следовало занести деньги в сберкассу прямо вчера,
ничего, подождала бы Лика, куда бы делась?! Как же с сигаретами?
Возвращаться - значит начинать новую долгую сцену с непременным
примирением в финале, а примирения не хотелось: теперь, когда сумма
перевалила за самим же Арсением назначенный четырехтысячный рубеж,
остальные полтора-два куска в случае чего можно уже и одолжить, хоть
бы у того же Аркадия, - Арсений чувствовал, что открывается некая
новая жизнь и старые привязанности становятся только помехами. Красная
лампочка горела практически непрерывно, Арсений вполголоса выругался и
пошел вниз пешком. Одиннадцать этажей. Двадцать пролетов. По девять
ступенек в каждом. Плюс еще четыре - внизу.
Арсений заставил себя идти по улице медленно, то ли чтобы успокоиться,
то ли чтобы полюбоваться на собственное раздражение. Лика, уже
приготовившая примиряющую улыбку, стояла на подоконнике и смотрела в
открытую форточку: ждала, что обернется как обычно, помашет рукою. Не
дождалась. Арсений свернул во двор.
6.
Сколько ни просматривал Арсений написанное начало, глаз его цеплялся
за Владивосток междугородного разговора. В конечном счете совершенно
безразлично, из какого именно города звонит Ликин муж: из
Владивостока, из Перми или, скажем, из Киева: географический сей нюанс
больше нигде в романе отыгрывать не планируется, - тем более брало
любопытство докопаться, откуда этот самый Владивосток вылез. Арсений,
правда, родился там, неподалеку, за колючкой, в концлагере на Второй
Речке, но телефонная ассоциация происходила явно не из места рождения.
Миша! Конечно же шурин Миша! Они с Мариною собирались эмигрировать
именно во Владивосток!
В респектабельной еврейской семье, к которой Арсений тогда еще
принадлежал, в семье его последней жены Ирины, произошел скандал: у
Ириного брата появилась любовница. Факт ничего особенного собою не
представлял бы, если б, с одной стороны, не стал случайно известен
Мишиной жене: выгребая носовые платки для стирки, она обнаружила в
кармане Мишиного пальто два билета на электричку до Головково, где
была их дача, билеты на те самые дни, когда Миша якобы сопровождал в
Ленинград японскую делегацию; с другой же - Миша не отнесся бы к нему
так серьезно, что даже собрался разрушить - как говорили в их доме -
семью.
Людей, проживающих на свете, Фишманы делили на две неравные категории:
принадлежащих и не принадлежащих к их клану. Когда первая категория
пополнялась за счет, например, Мишиной супруги Гали и самого Арсения,
прозелиты, независимо от их, так сказать, человеческих качеств,
осыпались положенной им долею семейных благ: ключами от дачи и
отдельной комнатою в ней; доверенностью на семейный автомобиль;
стильной одеждою; невкусно приготовленной, но дорогой и дефицитной
пищей, за которою, упакованной в большие картонные коробки из-под
импортного вина, - это почему-то называлось заказами- ездил в ГУМ
каждую пятницу сам глава семьи. Потому выпускать кого-нибудь из клана
было для Фишманов тяжело вдвойне: невозможно изъять все, уже выданное
в расход. И если дача и автомобиль амортизировались слабо, то одежда
изнашивалась и выходила из моды, а съеденные за годы икру, маслины,
осетрину, финский сервелат и тому подобные деликатесы извлечь назад
представлялось затруднительным: даже если удавалось компенсировать
через суд или давление на психику стоимость переваренных и высранных
продуктов, внеденеж-ная цена их исключительности пропадала
невозвратно. Дело осложнилось еще двумя обстоятельствами: во-первых,
беременностью Гали сверх возможного для аборта срока, да и не пошла бы
она на аборт, двумя руками держась за мир Фишманов, куда столь
нечаянно и столь счастливо проникла; во-вторых, предстоящей защитою
Миши, которую и так оттягивали вот уже года три, а такие вещи, как
защита, в их семье принимались более чем всерьез.
Мишина влюбленность представлялась Арсению куда нормальнее Мишиного
брака: едва окончив университет и будучи по протекции деда-профессора,
в прошлом - красного пулеметчика, устроен в Институт востоковедения
Академии наук СССР (сокращенно ИВАН), Миша встретил там хорошенькую
лаборантку-комсорга и, чувствуя, как легко покоряется ему все в жизни,
решил покорить и лаборантку. Девочка одевалась вульгарно, была явно
необразованна и пошла, но ее молодость и, возможно, принадлежность к
элитарному институту, о котором с легкой руки родителей Миша грезил
еще в начальной школе, затенили, сделали незаметными, неважными прочие
качества знакомки. Немалую роль сыграл и родительский подарок к
окончанию университета: однокомнатный кооператив на Садовом кольце:
квартира располагала к соблазнению, а Галине умение создавать комфорт
и вкусно готовить довершили дело. Мишины родители мечтали, разумеется,
не о такой партии для сына, но, исчерпав возможные и нравственные, с
их точки зрения, способы презервации и разглядев в Гале положительные
для поддержания в домашнем очаге огня черточки, смирились с Мишиным
выбором и с этого момента стали смотреть на Галю уже как на члена
клана, а стало быть - некритически. К тому же, думали они, девочка из
нищей семьи (мать - бухгалтер, отца нету и не было, больная бабка на
шее) во всю жизнь не забудет оказанное ей благодеяние: старый как мир,
но столь же вечный мотив.
За несколько лет пребывания в семье Фишманов Галя набралась соков,
располнела; время проявило на ее лице порядочно смазанные
пролетарскими генами отцовой линии фамильные черты замоскворецких
купчих, из которых она происходила по линии материнской. Одевалась
Галя теперь во все дорогое и недавно модное: в семье Фишманов
последние новинки Диора, Кардена и Зайцева не признавались, - но столь
же безвкусно, как и прежде, успела окончить что-то
заочно-экономическое и была устроена в «Интурист», от чего ни шарма,
ни образованности не прибавилось в ней, зато появился жуткий апломб,
которым Галя повергала Мишу в уныние всякий раз, когда они куда-нибудь
выбирались или принимали гостей у себя. Ее старых подруг - все больше
продавщиц да секретарш - Миша переносил с трудом, хотя и пользовался
их услугами по доставанию дефицитных книг. Острота постельных
ощущений, которая поначалу много значила в отношениях, естественно,
сошла на нет, остались раздражение и стыд. Марина же, Мишина
любовница, эффектная, объективно и модно красивая, о чем
свидетельствовали частые приглашения (от которых она редко
отказывалась) сниматься в разного рода рекламных роликах, тоже
аспирантка ИВАНа, казалась во всем под стать повзрослевшему,
сделавшемуся за последнее время еще обаятельнее благодаря мягкой
черной бородке и легкой седине в шевелюре Мише. До обнаружения
злополучных билетов ни Мише, ни Марине не приходило в головы менять
что-либо в своих жизнях: она, замужем за пятидесятилетним доктором
наук, который перманентно ездил за границу, пользовалась зарплатой
супруга и достаточным количеством свободы; Миша... Миша оставался
Фишманом, хотя и в несколько модернизированном, облагороженном
варианте.
Однако же когда начался скандал, Миша предложил Марине взаимно
развестись, бросить к черту столицу, где им жить все равно не дадут, и
уехать во Владивосток: там их обоих вроде бы брали на работу по
специальности: его по Японии, ее - по Лаосу, и климат -
калифорнийский. Маловероятно, чтобы Мише хватило мужества и сил
реализовать собственное предложение, согласись на него Марина, но та,
взвесив плюсы и минусы, не согласилась, а, уверив Мишу на прощанье в
жаркой любви, прекратила с ним всяческие отношения: ей тоже подходила
пора защищаться - Галя же то и дело мелькала в коридорах ИВАНа,
демонстрируя живот и покуда сдержанно делясь горестями с бывшими
сослуживцами и подругами: ясно было, что в случае чего она, со своим
комсомольским стажем, поднимет такой хай, что ни Марине, ни самому
Мише не поздоровится.
На очередной Мишин день рождения явился посыльный и передал бутылку
красного итальянского вермута и треугольную призму импортного
шоколада - последний Маринин привет; Миша, неволей вернувшийся в лоно
семьи и заглаживающий грехи примерным поведением, перепугался, сунул
бутылку и шоколад в карманы Арсениева пальто и попросил спрятать.
Как-то, наведавшись в гости соло, шурин проглотил пару рюмочек;
остальное допивали Арсений с Ириной. Вермут был горьким и терпким.
Миша же весь отдался отцовству, хотя и узнавал в дочери нелюбимые
черточки жены.
7.