Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Козловский Е.. Мы встретились в раю, роман -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  -
может заскочить Вика, и ей, он уверяет Арсения, не нужно будет брать журнал в руки, чтобы понять, где он напечатан, - их Людмила, даром что своя в доску, что вся в хозяйстве и прочих женских проблемах,-между прочим, член парткома. Ну? удивился Арсений. Вот тебе и ну! И демонстрацией подобных изданий, а особенно - разговорами, которые он себе позволяет, Арсений может поставить ее в неудобное положение. Фигура о неудобном положении, которую он слышал не от Аркадия первого, всегда Арсения умиляла: скрывать мысли, оказывается, следовало не из страха перед известным Госкомитетом, а исключительно из чувства такта: чтобы не поставить в неудобное положение доносчиков удивительно чутких и тонко организованных людей, для которых доносительство хотя и не находится под категорическим нравственным запретом, все же может причинить некоторое неудобство. Даже собственная сестра - жена офицера с атомной подлодки, накричала однажды на Арсения, что если он не прекратит своих разговорчиков, у Никиты возникнут крупные неприятности, что Арсений гад и эгоист и совсем не думает о родных. Он тогда вспылил: раз, мол, сестра боится за карьеру мужа, пусть заблаговременно сообщит куда следует, что брат у нее антисоветский элемент, что с его мнениями ни она, ни муж Никита категорически не согласны; тогда там, где следует, попытаются брата переубедить или перевоспитать физическим трудом, а у мужа не то что не выйдет неприятностей, а даже может получиться внеочередное повышение по службе. Сестра в ответ разрыдалась, и Арсений опять вышел кругом виноват. К тому же, резонно продолжал Аркадий, он вовсе не намерен снова проходить свидетелем на очередном закрытом процессе только потому, что подсудимый печатался в их журнале или работал у него в отделе. Аркадий вообще не понимает, почему Арсений с такими взглядами не... (на ожиданное в подобной ситуации продолжение: уезжает - Арсений уже заготовил стандартный ответ: я здесь родился. Почему Я должен уезжать? Пусть Они едут! На Марс пусть летят! - но вместо уезжает прозвучало) „...увольняется с этой службы, не идет на улицу с машинописными листовками или в знак протеста не самосжигается на Красной площади? На этот вопрос ответить оказалось сложнее. Банальный вариант: а что, мол, от этого изменится? Арсению не подходил: он знал цену мужеству и предполагал, что если что и способно изменить существующую ситуацию, так только оно. Признаться же в собственной трусости, страхе смерти или лагеря, а то и просто нищей некомфортной жизни - значило оставить поле боя за Аркадием, раз навсегда заткнуться и больше не выступать. Это не годилось, и Арсений провозгласил, что, во-первых, он надеется собрать, скопить, воспитать мужество, что смелости у него не хватает пока (смелость обычно с возрастом убывает, заметил Аркадий а propos); во-вторых, неужто для того, чтобы видеть всеобщее подонство и говорить о нем, должно непременно быть абсолютно чистым самому? (желательно, ответил Аркадий) - да и существуют ли такие люди?; что, между прочим, кроме верности общей подлости он, Арсений, ничем особенным до сих пор не согрешил: ни предательством друзей, ни доносительством (он намеренно подчеркивает это вот до сих пор, ибо не может знать заранее, что сумеет вынести, если Они возьмутся за него всерьез); в-третьих, надеется написать книгу, которая, возможно, прозвучит громче листовки, крика на площади или даже самосожжения (что громче самосожжения - вряд ли, вставил Аркадий третье a propos), книгу, не содержащую ничего, кроме правды, которой Они боятся как раз больше всего. Аркадий возразил, что не помнит знакомых их круга, которые не собирались бы написать такую книгу, по крайней мере - не трепались об этом; однако дальше гражданственных мечтаний или первых скучных страниц дело никогда не заходит. Может, потому, что для подобной книги кроме смутного желания, продиктованного чувством вины за жизнь в дерьме, а скорее - потребностью хоть в такого рода известности, славе, в сознании некоторой самозначительности, в натуре, как правило, отсутствующей, нужны творческая воля и талант. А это вещи редкие при всех системах. Чтобы не стать, подобно сослагательным сим писателям, смешным в чужих, а главное, в собственных глазах, он, Аркадий, однажды и навсегда, трезво взвесив свои возможности, запретил себе литературные грезы, амплуа талантливого неудачника (знаешь, старик, слишком остро - потому и не печатают!) и занимается журналистикой. Он льстит себя надеждой, что находится в первой - пусть не пятерке - полусотне отечественных журналистов, и стремится стать как можно более профессиональным; а в журналистике быть профессионалом - значит максимально точно и ярко выполнять задания хозяина, независимо от того, кто им является: государство или частный (скажем, французский, американский, даже новоэмигрантский) издатель. Незавербованных журналистов не существует, особенно в наше время. Хотя советская журналистика требует некоторых поправок на тупую идеологичность, подумал Арсений, - у нас талантливое выполнение Их задания порою столь же криминально, как и прямое невыполнение, - в остальном Аркадий, пожалуй, прав. Но такой профессионализм не оставляет места нравственности... - подумал и улыбнулся собственному пуризму. А много ли ты написал своего правдивого романа? насмешливо осведомился Аркадий. Пока ничего, вынужденно признался Арсений. Новая улыбка собеседника означила, что так он, собственно, и предполагал. Но ты как-то говорил, что собираешься издавать сборник. Не прочтешь ли что-нибудь хоть оттуда? Одно стихотворение, на выбор. Больше не надо. В вопросе, разумеется, заключалось предвкушение третьей улыбки, и следовало бы отказаться, но Арсений ответил: хорошо. Только не из сборника, и прочел Девятнадцатое октября. Аркадий помолчал минутку, заведя глаза в потолок, как бы пробуя на вкус только что отзвучавшие слова, и высказался: громкое стихотворение. И профессиональное. Арсений так и не понял, похвала это или хула, расспрашивать, впрочем, не стал, опасаясь: а вдруг последнее. Но журналистом - тут уж не отнимешь - Аркадий был действительно классным. Хорошо и быстро писал, виртуозно правил тексты. Мгновенно, с первого чтения, распознавал и выметал мусор лишних слов, несколькими корректурными значками умел придать статье плотность, высокую информативность, не меняя ни смысла, ни стиля, если, конечно, этого не требовалось - что он всегда прекрасно чувствовал - его хозяевам. Шеф, обратился Арсений, покончив с гранками. Помнишь, мы с тобою про роман говорили? До романа я, видно, пока не дорос, но вот рассказик. Не прочтешь с карандашиком? Если, конечно, будет время. Три рубля! пошутил Аркадий и взял папку. И бутылка пива, добавил Арсений. 46. 13.31 - 13.50 Вот это да! присвистнул Арсений, обнаружив на дне шкафа, в углу, под кипою копий материалов с визами два своих старых блокнота, которые, после тщетных поисков дома, считал безвозвратно потерянными, и отчасти потере даже радовался, ибо она давала возможность полагать, что блокноты содержали несколько шедевров, - полагать, и скорбеть об утрате. Роман просто требует своего написания! Когда же я их сюда засунул? Исчезнувшие из поля зрения года два назад, непривычные, как бы чужие, черновики вызывали почти наивный интерес. Даже почерк не похож на нынешний. Первый блокнот с одной стороны покрыт детективными подступами к рассказу, позже превратившемуся в «Убийцу», с другой - главками «Шестикрылого Серафима», которого Арсений не без грусти, приправленной тем же удовольствием от потери, считал бесследно сгоревшим в фишмановской дачной печи. Второй блокнот начинался повестью, брошенной на середине: Арсений имел слабость представить на ЛИТО готовые ее главы и, разруганный в хвост и в гриву, даже как-то злобно разруганный, едва нашел силы написать еще две-три странички; с тем повесть и была заброшена неизвестно куда, а вместе и проза вообще. «Страх загрязнения»! - вот как она, оказывается, называлась - Арсений в связи с подступами к роману все пытался припомнить заглавие повести, но не мог. «Страх загрязнения»! Перевернув блокнот, Арсений обнаружил планы так пока (и, должно быть, уже никогда) не написанных рассказов и пьес, вчитался в них с опасливой жадностью: шедеврами, увы, кажется, и не пахло. Кусочек прозы привлек внимание тем, что никак не удавалось вспомнить, к чему он относится. Арсений вернулся к нему раз, другой, наморщился, закусил губу. ...как раз выходила соседка, и мне удалось проникнуть в квартиру, не прибегая к звонку. Я бывал здесь давно, однажды не то дважды, но мне казалось, что дверь Гарика я запомнил. Я постучал - мне не ответили; постучал снова. Неужели нет дома?! - я чуть ли не возмутился этим фактом, хотя заранее ни о чем с Гариком не договаривался, - так мне хотелось, так было мне позарез его застать. Выйти разве на лестницу и позвонить в его звонок? Но коль уж он не слышит стука... Я ударил еще пару раз, - ничего не оставалось, как смириться, сесть на ступени и ждать хоть до утра, и, толкнув дверь скорее со зла, чем в надежде, я совсем уж собрался... Дверь подалась. Смущенный от неожиданности, я рефлекторно закрыл ее, и только потом осторожно начал приотворять снова. Хозяина, судя по всему, нету дома, и хорошо ли?.. Но... =устроясь в глубине удобных мягких кресел, =полузакрыв глаза и книгу отложив, =он смотрит на огонь и, вероятно, грезит... Да, Гарик дома был, даже и не спал, а вот именно что грезил. В камине горел огонь - я не знал в Москве больше ни одной, квартиры, ни одной комнаты с настоящим камином - останкам предреволюционной роскоши, стиль модерн. Впрочем, всю комнату наполняли эти останки: огромная, некогда керосиновая, лампа под зеленым стеклянным абажуром мягко освещала - плотные шторы занавесили окно наглухо - капризно изогнутую спинку кушетки карельской березы; пузатый комод; кресло-качалку, в которой, одетый тяжелым атласным стеганым халатом, кейфовал Гарик; потемневший от времени золоченый багет на рамах почти черных картин; что-то еще, еще, еще и, наконец, главную гордость хозяина - старинное красного дерева бюро со множеством ящиков, ящичков, ячеек, с полуприподнятым полукружьем шторки, собранной из узких, тускло поблескивающих лаком планок. В облаках табачного дыма - им все пропиталось в этой сретенской коммунальной комнате, - исходящего из коротенькой, оправленной металлом вишневой трубки - десятка полтора других, самых разных материалов и конфигураций, дожидались очереди на мраморной каминной полке, окружив бронзовые часы с рискованно одетыми нимфами по бокам римского циферблата, - плавал хозяин, и мне не поверилось, что можно так углубиться в какой-нибудь перевод с аварского, - а именно подобными переводами - Гарик всегда подчеркивал! - он и жил, ничем другим не занимаясь из принципа, то есть переводит, а на полученные деньги просто живет - мне показалось, что я подсмотрел какую-то его тайну, и неловко, да и жаль казалось выводить Гарика из его состояния. Все вообще напоминало минувший век, и о тысяча девятьсот семьдесят пятом годе можно было догадаться только по горке дров на железном листе - ящичным дощечкам, украденным во дворе соседнего продмага. Тем не менее я решился подойти к Гарику, потряс его за плечо: очень уж было надо! Он медленно, нехотя выплыл из оцепенения, посмотрел на меня, не вполне, кажется, узнавая, и привел лицо в не слишком приветливое, но вопросительное состояние. Ключ! тут же выпалил я. Мне позарез нужен ключ! То есть Арсений, конечно, узнал комнату, узнал человека, которого почему-то назвал здесь Гариком, - но в связи с чем принялся в свое время так любовно ее описывать, кто был этот я и что за ключ понадобился я позарез, - вспомнить не мог, хоть убей! Голова вообще сегодня плыла: безумно раннее пробуждение после полубессонной ночи, дрема за столом, взорвавшиеся «жигули»... Неизвестно с чего встало перед глазами лицо давешней набеленной б.... из метро, и пришлось встряхнуться и выкурить сигарету, чтобы прогнать наваждение. Устроясь в глубине удобных мягких кресел... Ладно, черт с ним, хватит думать о ерунде! - так и сбрендить недолго - но, хоть и перевернул страничку блокнота жестом более чем решительным, Арсений знал, что, пока не вспомнит, к чему относится прочитанный кусок, успокоиться не сумеет. Со следующей страницы начиналось длинное стихотворение под собственным Арсениевым не то эпиграфом, не то чересчур распространенным названием: Бессмыслен ход моих ассоциаций, как шум волны, как аромат акаций, как все на свете, если посмотреть внимательней: как слава и паденье, любовь и долг, полуночное бденье, привычка жить и ужас умереть. Выглядело оно так: 47. Поэзия не терпит повторенья: мгновенья дважды не остановить. Я слышал как-то раз стихотворенье, и я хочу его восстановить по памяти. Я мало что запомнил: балкон и ночь; какой-то человек (поскольку ночь - он должен быть в исподнем, в пальто внакидку); на перилах - снег. (В стихах ни слова нет про время года, но все равно мне кажется: зима; не вьюга, не метели кутерьма, а ясная безлунная погода.) Итак, балкон. Мне точно представим весь комплекс чувств героя (ведь однажды со мной случилось то же, что и с ним: я вышел на балкон, и как от жажды схватило горло: полная свобода, и я затерян в бездне небосвода бездонного, и только за спиной пространство ограничено стеной; и хрупкая площадка под ногами, и тонкое плетение перил меня не защищают от светил; душа моя звучит в единой гамме Вселенной: мы одно: я, Бог и Твердь; такое сочетанье значит: смерть, но я не умер: видно, слишком молод я был тогда, - и, стало быть, герой стихотворенья старше). Свежий холод, естественный январскою порой, сковал в ледышки лоскуты пеленок (мне кажется, что в доме был ребенок: сын или внук героя, чтобы он (герой) мог выйти ночью на балкон за этими пеленками). Но дело в пеленках ли? во внуке ли? Задело меня стихотворение не тем: я видел в нем наметки важных тем: Природа, Ночь и Смерть. Явленье Бога, и Млечный Путь, как некая дорога земного человека к Небесам. Там было нечто, до чего я сам догадывался, стоя на балконе той звездной ночью. Я сейчас в погоне за сутью ускользающей, а там, в стихотворенье, есть она. Однако не только там. Вот хоть у Пастернака - он тоже шел за смертью по пятам, за сутью смерти: в маленькой больнице его герой внезапно ощутил средь вековечно пляшущих светил, упившихся простора сладким зельем, себя - бесценным, редкостным издельем, которое прижал к груди Творец, готовясь положить его в ларец. А после кто-то (вроде, Вознесенский) писал про смерть кого-то, будто тот лежал в гробу серебряною флейтой в футляре красном. (Может быть, на ней-то Господь теперь играет и зовет к себе; а голос нежный, но не женский, не детский...) Нет, довольно! Суть не в том! Мы эдак никогда не подойдем к воспоминанью нужного сюжета. Спокойно. По этапам. Значит, это, во-первых, выход ночью на балкон... (О Господи! как надоел мне он: балкон, балкон!) И тесная квартира героя отдает в объятья мира. (Квартира-мира - рифму помню я.) Герой, познав разгадку бытия, сливается с Природой, видит Бога, одолевает высоту порога бессмертия. Назавтра поутру его находят мертвым. Правда факта гласит: герой скончался от инфаркта. (А интересно, как я сам умру?..) Вот, кажется, и все, что удалось припомнить из того стихотворенья, прочитанного спьяну, не всерьез на чьем-то - позабылось - дне рожденья. 48. Откуда взялся в блокнотике этот текст, Арсений, слава Богу, знал отлично: стихотворение, которое припоминал Арсений в своем, вовсе не являлось приемом, литературной мистификацией-разве отчасти,-а существовало на самом деле. Правда, прочитано оно было не на случайном дне рожденья, а на кухне у Зинки, тридцатипятилетней актерки н-ского ТЮЗа, - на кухне, потому что в единственной принадлежащей Зинке комнатке коммуналки спала ее мать, - прочитано хоть и далеко за полночь и не совсем стрезва, однако Арсений, разумеется, не мог позабыть кем: автором, Равилем, некогда самым близким другом Арсения. Арсений давно ждал, когда им с Равилем пора будет уходить, пока, наконец, часов эдак около трех, не понял, что как раз Равиль-то уходить и не собирается, а, наоборот, они с Зинкою давно ждут этого от него самого. Для Арсения до сей поры осталось загадкою, где Равиль с Зинкою занимались тем, ради чего избавлялись от его общества, ибо вариант кухни, через которую, издавая соответствующие звуки и запахи, время от времени шастали в сортир сонные соседи дезабилье, или Зинкиной комнаты - рядом с чутко от старости спящею матерью, Арсению допускать не хотелось: видимо, из рудиментов былого к Равилю уважения. На улице стоял жуткий, натурально трескучий мороз, редкие н-ские такси неслись мимо, и когда Арсений дошагал до гостиницы (впрочем, всего километра полтора), ног своих уже не чувствовал. Ванна в номере место имела, однако вода из крана шла только холодная, и шла-то едва-едва. Арсений обнаружил Равиля в Н-ске совершенно случайно: сначала образ друга, воспоминание о нем всплыли на поверхность памяти, освобожденные знакомой фамилией внизу ТЮЗовской афишки, потом и сам Равиль, испитой, постаревший, сбривший так подходившую ему д'артаньяновскую эспаньолку, возник в полутьме у дальних дверей зрительного зала незадолго до конца второго акта. Уже после того, как, наступая однорядцам на ноги и шепча извинения из согнутого, которое конечно же мешало смотреть точно так же, как и распрямленное, положения, он прошел полупустым залом и очутился у дверей, поздоровался с Равилем, пожал руку, - Арсений понял, что тот встрече вовсе не рад и, заметь старого друга вовремя, сделал бы все, чтобы улизнуть. Встреча, однако, по недосмотру ли Равиля, по поздней ли чуткости Арсения, непоправимо состоялась, и теперь приходилось развивать ее, следуя неписаному, но незыблемому ритуалу. Дождавшись, пока Зинка разгримируется и переоденется, они отправились в уютный, особенно жаркий в окружении сибирского мороза ресторанчик местного ВТО. Пили. Ели. Разговаривали так, будто расстались вчера, а не три с лишним года назад. Арсений несколько раз задевал последние, врозь с Равилем прожитые времена, но тот подчеркнуто пропускал бестактности мимо ушей, не позволяя их и себе. Позже, уже как следует поддатый, Равиль нарушил собственный запрет тем, про смерть на балконе, стихотворением; стихотворение, право же, было пронзительным почти в той же мере, как вид его автора. Потом, когда ресторанчик закрылся, все втроем пошли к Зинке. Зинка играла в Равилевом спектакле тринадцатилетнюю шестиклассницу, в чем самом по себе уже заключался элемент извращения. Сейчас, видя изблизи большие Зинкины груди, морщинистую старушечью шею, изъеденную гримом крупнопористую кожу лица, Арсений вспоминал и еще сильнее чувствовал с

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору