Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
80. Арсений
Безусловно, моим призванием всегда была именно режиссура. Режиссура в
смысле составления из готовых кирпичиков, выстраивания большого
целого. Даже за ДТП, такой важный, такой личный роман, за который я
обязательно рано или поздно, может быть, даже сегодня, примусь, - даже
за него я с удовольствием усадил бы несколько умных и способных
литераторов, оставив за собою лишь разработку общей структуры да
художественные решения каждой главки. Занимаясь в детстве рисунком или
акварелью, я изучал их до тех пор, пока, как мне показалось, не постиг
всех их возможностей, однако тратить жизнь на то, чтобы научиться
реализовывать возможности собственноручно, я не пожелал, а стал
набрасывать графические идеи рисунков или колористические - акварелей.
Начав - увы, слишком поздно! знакомиться с музыкою, не разучив еще и
сонатины Клементи, я уже бросил маломощный и однотембровый рояль ради
оркестра, которым, едва узнал его палитру, стремился дирижировать. В
нашем с Равилем театрике дела шли неплохо лишь потому, что не слишком
честолюбивому и хорошо понимающему актерскую природу и тонкости
людских взаимоотношений Равилю не скучно и поначалу не обидно казалось
кропотливо наживлять мясо на сконструированные мною скелеты. К
середине второго института, разобравшись немного в сути дела, я понял,
что настоящий театр - вовсе не тот синтез слова, музыки и статичных и
динамичных пластических искусств, к которому я стремился, а, в
сущности, - соло актеров, тем менее нуждающееся в гарнире, чем актеры
талантливее, - стало быть, занятие не мое. Все, естественно, катилось
к авторскому кинематографу, к постановке картин по собственным
сценарным идеям, которые разрабатывали бы под моим контролем
профессиональные сценаристы. Если говорить об оптимуме, я предпочел бы
стать голливудским продюсером, каким он написан Фиццжеральдом в
«Последнем магнате». Переигрывать институт, однако, казалось поздно, и
я решил, что моих энергии и способностей достанет, чтобы попасть в
кино даже с театральным дипломом.
Поначалу так и случилось: Шеф, человек с весьма значительным
общественным весом, относившийся ко мне очень неплохо, настоял-таки у
начальства, чтобы картину по одному из шефовых
программно-идеологических спектаклей снимал я. Я занимался вопросами
цвета, тональности и композиции изображения, звуковой партитурой,
монтажом, что конечно же не освобождало меня от ответственности за
идеологическую вонь, издаваемую изделием в целом. Но без вони не
случилось бы ни первой категории и соответствующих постановочных, ни
хвалебных рецензий в центральной прессе, ни моей фамилии, наконец, в
студийном плане ближайшего года. Ближайшего года, впрочем, следовало
еще дождаться, а покуда, для стажировки и зарплаты, меня прикрепили
ассистентом на фильм одной мадам. Мы уехали в экспедицию, и первое
время в группе ко мне относились как к завтрашнему
режиссеру-постановщику: с осторожностью, с хамским подобострастием, с
фамильярностью. Потом все резко переменилось: хамство обернулось
лицевой, обычной своей стороною. В глубине души я сразу все понял и,
будь менее оптимистичен, не стал бы да же тратить нервы и время на
выяснения невыясняемых причин. Уже уволенный за выполнением объема
договорных работ, но с еще не отобранным пропуском, я бегал по
кабинетам, вплоть до самых обширных и мягко застланных, и все слова
мои, все вопросы, все эмоции, высекаемые от соударения головы с
твердыми поверхностями, попадали, естественно, в серую грязную вату:
ни каких прямых ответов: опущенные долу глаза, обтекаемые слова о
большом риске дебюта, о полностью забитых штатах, словно три месяца
назад риск был значительно меньшим, а штаты значительно свободнее. То
ли в надежде найти щель во вдруг сомкнувшейся стене, то ли чтобы
окончательно убедиться, что здесь не случайная внутренняя интрига, а
работа транспортного отдела, полгода я мотался по студиям и студийкам
страны, обивал пороги, обрывал телефон. Часто победа казалась уже в
руках, но в последний момент все непременно и тем же мистическим
образом срывалось. Директора и главные редакторы скрывались от меня,
сколько могли, но я плевал на своеобразно понимаемое ими чувство такта
и прорывался в кабинеты. Снова - отведенные глаза, снова - невнятное
бормотание, снова - подыскивание причин. Один, я уж и не помню кто,
либерал даже не поленился разыграть передо мною целую пантомиму: палец
к губам, потом - им же - в правый угол потолка, что означало не то
начальство, не то - спрятанный микрофон, которого конечно же там не
существовало, а впрочем, кто знает? - и, наконец, разведенные руки:
против Бога, мол, не попрешь. Против Бога! Словом, как в Смольном
институте: в угол, на нос, на предмет. Правда, был в запасе еще Шеф:
Член, Депутат, Лауреат, он имел свободный доступ к министру и кой-куда
еще; кроме того, один знакомый актер уверял, что Шеф, как минимум,
полковник. Я все рассказал Шефу, и тот ответил, что, судя, мол, по
симптомам, это Контора, а если так - дрыгаться бесполезно, что он,
мол, хотел взять в театр Ю., виновного только в том, что после Их
предупреждения все же поехал в аэропорт провожать своего отъезжающего
друга, - хотел взять, но полтора года не мог, мол, ничего добиться -
так же без ответов и прямых отказов, что тогда, мол, он, Шеф, пошел
прямо к министру и поставил вопрос ребром, и что, мол, так же, ребром,
ему и ответили: пошли, дескать, ты своего Ю. на хуй! Все равно,
дескать, ни хуя у тебя с ним не выйдет. Это, дескать, я, министр, тебе
говорю. Ты понял?! Шеф понял. Но насчет тебя, мол, Арсений, я все же
попробую выяснить. Звони. Звонить я не стал.
Мои блуждания по кабинетам имели и положительную сторону, одарили меня
любопытным открытием: люди, мне симпатизирующие и симпатичные, видящие
во мне талант и ценящие его, убежденные - по высказываниям - либералы,
теперь либо разводили руками, либо говорили что-то вроде сам виноват
(в чем?). Мысль, что, позволяя Системе так поступать со мною, они
санкционируют Ее, разрешают Ей, если Ей понадобится, поступить так же
и с ними самими, видимо, не приходила в их страусиные головы. То, что
ни один из Народных, Лауреатов, Художественных Руководителей громко,
вслух не возмутился, не бросил на начальственный стол заявление об
уходе, как в свое время из-за каких-то там сраных революционно
настроенных студентов вышел из консерватории Римский-Корсаков, а Чехов
из-за говнюка Горького отказался от звания академика, представлялось
на первый взгляд лишь вполне естественным: кто я им такой? На второй
же - демонстрировало, как выгноила Система нечто существенное в каждом
из них. Именно такой психологией объясняются, по-моему, сложные
тридцатые годы, в которых жертвы, как правило, виновны немногим
меньше, чем палачи. Страшным казалось вот уже что: чтобы усмотреть в
их (жертв и лауреатов) поведении безнравственность, для нормального
культурного человека девятнадцатого столетия очевидную, требовалась
затрата особых интеллектуальных усилий, так сказать, второй взгляд.
Нравственность из категории несознательно-духовной, рефлекторной
переходила в интеллектуально-волевую, стало быть - невозвратимо гибла.
После Шефа оставалось только самое последнее средство (не совсем,
правда, верное, но из чего выбирать?): пойти в КГБ. Если бы, что
проблематично, Они стали со мною разговаривать вообще, можно было б
спросить на голубом глазу, не то ли, мол, старое м-ское дело стало
причиною моих неудач? И Они вполне могли бы столь же наивно удивиться:
мол, что вы?! за кого вы нас принимаете! Прямо при мне позвонить по
телефону, и моя карьера покатилась бы дальше как по маслу (такие
истории, я слышал, происходили). Наш невинный разговор оставил бы суть
дела в подтексте, от меня могли бы даже ничего не потребовать, но при
случае, может - самом важном в жизни, Они справедливо припомнили бы
мне этот совсем уж доброхотный визит. Нет, продолжать невольно начатую
десяток лет назад игру (и тогда не следовало ее начинать!) мне не
хотелось, - переиграли бы, в конечном счете, Они. Это все равно что
садиться за карточный стол с заведомыми шулерами или надеяться
разорить огромное казино.
Далее шли более полугода безработицы (в грузчики, шоферы и лифтеры с
высшим образованием у нас не берут), омерзительные семейные сцены, в
которых, кроме Ирины, принимал участие весь фишмановский клан,
унизительные выпрашивания полтинников на сигареты. Я готов был поехать
в любую тмутаракань, подальше от фишманов и московских кагебинетов,
стать самым очередным, самым детско-сказочным режиссером, но
оказалось, что на той шестой части земного шара, где меня угораздило
родиться, места мне не находилось вообще. Нащупать щелочку в обставшей
меня стене помогла теща, не столь, впрочем, из любви ко мне или к
справедливости, сколько из тяжелой нужды: Фишманы как раз
нищенствовали: не хватало денег на достройку над дачею третьего этажа.
Тещина, по еврейским каналам, протекция перевесила даже Их запрет, и я
стал штатным литсотрудником одного из московских журналов. Впрочем,
возможно, запрет туда просто не дошел: ничто, писал Герцен, так не
охраняет от дурных российских законов, как столь же дурное их
исполнение.
Долгое время я пребывал в прострации: слишком трудно примириться с
потерею надежд на любимую работу, к которой так упорно прорывался
несколько лет подряд. Потом меня отвлекли покупка кооператива, развод,
выбивание в исполкоме комнаты. Потом, когда это все кончилось, я чуть
ли не с удивлением обнаружил себя давно и прочно сидящим за
редакционным столом и подумал, что жить все же как-то надо. Подумал
даже, не легкие ли заработки и стремление в полуэлиту влекли меня к
кинорежиссуре? - об искусстве-то в нашем кино говорить нелепо!
Постепенно появились новые цели: Союз журналистов, «жигули», по
которым, привыкнув к фишмановским, я дико тосковал, сборник стихов,
наконец, в «Молодой гвардии». Я стал обрастать связями, писал огромное
количество самой дикой муры в любые издания - лишь бы платили. Папка с
вырезками пухла, сборник потихоньку продвигался, переводы из разных
городов скапливались на сберкнижке.
В землю, в землю, в землю...
81.
Впервые дав возможность Арсению выговориться, Арсений оказался столь
увлечен страстным, горьким и на первый слух нерушимо логичным
монологом своего героя, что переносил слова на бумагу
зачарованно-автоматически, не успевая пропускать их сквозь призму
писательского своего скепсиса. Позже, перечитав, Арсений, искушенный
написанною уже третью ДТП, ясно увидел, как тенденциозен монолог едва
дожившего до середины романного дня Арсения, - однако рука просто не
поднялась вставить ни замечание о том, что план, идея в искусстве - не
более чем три процента конечного результата; ни о том, что, скорее
всего, никакие Они никаких запретов по поводу Арсения никуда не
рассылали, а главным Арсениевым врагом стал, разумеется, собственный
его язычок: легко и не без самодовольства создавая себе репутацию
левака, пусть даже не из одного пижонства создавая, но отчасти и по
простодушной искренности и духовному жару, Арсений сам подсказал
конкурентам, а те - начальству способ не подпустить выскочку к пирогу,
которого всегда кажется слишком мало, - не подпустить так по-нехитрому
хитро, чтобы оставить Арсения чуть ли не удовлетворенным собственными
значимостью и государоопасностью; ни о том, что невзятие Шефом в свой
Театр актера Ю. тоже не имело никакого отношения ни к министру, ни к
Конторе: в жене Ю„., которую пришлось бы зачислить в труппу вместе с
супругом, премьерша Театра, она же - любовница Шефа, усмотрела опасную
конкурентку и устроила Шефу такой семейный скандальчик, что Шеф
вынужден был срочно искать повод для расторжения уже подписанного
контракта, ни о том, наконец, что какую-никакую работу, чтобы не
стрелять у тещи на сигареты, найти в Москве можно всегда, а если
согласиться на провинцию - и подавно, - рука просто не поднималась
сделать все эти поправки и вставки, и не потому только не поднималась,
что не хотела нарушать цельность и подлинность монолога, но и потому
еще, что чувствовалась в нем какая-то безусловная правда об их стране,
где чего-чего, а поводов для обмана Арсения или актера Ю. всегда
достаточно-предостаточно.
Поводов, выглядящих более чем убедительно.
82. Равиль
Каждой весною в Москве, в каких-то заброшенных окраинных клубах, в
уголках парков, на бульварах - где когда - собирается странная
публика: одетые во все самое лучшее, часто чужое, и от этого жалкие и
смешные девочки; сорокалетние, выхолощенные жизнью старухи, доступными
им средствами создающие - так им кажется - иллюзию бодрости и
молодости; красивые мальчики с готовностью на лицах к порочной любви;
дошедшие до ручки необратимые алкоголики разного пола и возраста, что
удерживаются в эти дни любыми силами от привычного, необходимого
допинга... - всех не перечесть. Однако при неимоверном разнообразии их
объединяет трудно выразимая, но с лету уловимая черта: актеры из
провинции.
Эти сборища, будто перенесенные в нетронутом виде в сегодня из
предыдущего века, называются актерскими биржами. Не ужившиеся в театре
правдолюбы пробуют поменять шило на мыло; выгнанные отовсюду алкаши
надеются еще раз провести какого-нибудь директора, да заодно и себя;
режиссеры пытаются пополнить труппу недостающими типажами и прячут в
глубину души - чтобы не сглазить - мечту: раскопать в навозной куче
жемчужное зернышко таланта. Словом, тяжелая, гнетущая атмосфера
неофициальной и потому удивительно живучей организации вся состоит из
надежды.
В этом году на бирже видели Равиля. Что он там делал: выбирал,
предлагался ли, куда канул после, - осталось неизвестным. Впрочем, о
Равиле ходили и другие слухи: и будто он, мусульманин, ездит с
какой-то бригадою, кроет золотом купола церквей и будто устроился
служить в милицию. Одно только можно сказать наверняка: к тридцати
пяти годам он не успел еще прославить свое имя.
83.
Ибо Он поступит как человек, который, отправляясь в чужую страну,
призвал рабов своих и поручил им имение свое. И одному дал он пять
талантов, другому два, иному один, каждому по его силе; и тотчас
отправился.
Получивший пять талантов пошел, употребил их в дело и приобрел другие
пять талантов. Точно так же и получивший два таланта приобрел другие
два. Получивший же один талант пошел, и закопал его в землю, и скрыл
серебро господина своего.
По долгом времени приходит господин рабов тех и требует у них отчета.
И подошед, получивший пять талантов, принес другие пять талантов и
говорит: господин! пять талантов ты дал мне; вот, другие пять талантов
я приобрел на них. Господин его сказал ему. хорошо, добрый и верный
раб! в малом ты был верен; над многими тебя поставлю; войди в радость
господина твоего. Подошел также и получивший два таланта и сказал:
господин! два таланта ты дал мне; вот, другие два таланта я приобрел
на них. Господин его сказал ему. хорошо, добрый и верный раб! в малом
ты был верен; над многими тебя поставлю; войди в радость господина
твоего.
Подошел и получивший один талант и сказал: господин! я знал тебя, что
ты человек жестокий, жнешь, где не сеял, и собираешь, где не рассыпал!
и, убоявшись, пошел и скрыл талант твой в земле: вот тебе твое.
Господин же сказал ему в ответ: лукавый раб и ленивый! ты знал, что я
жну, где не сеял, и собираю, где не рассыпал. Посему надлежало тебе
отдать серебро мое торгующим; и я, пришед, получил бы мое с прибылью.
Итак, возьмите у него талант и дайте имеющему десять талантов. Ибо
всякому имеющему дастся и приумножится; а у неимеющего отнимется и то,
что имеет. А негодного раба выбросьте во тьму внешнюю. Там будет плач
и скрежет зубов.
Мф., XXV, 14 - 30
84.
85. 18.05 - 18.22
Певица допела Хэлло, Долли! и Арсений протянул: да-а-а... потом
добавил: помнишь, у Равиля песенка была: друзья мои, мы вместе
отплывали в неизвестность, - куда теперь нацелен ваш компас? Как там
дальше? Не пощадили бури... подсказал Юра. Вот именно, подтвердил
Арсений, не пощадили бури наших парусных флотилий, =разбились в щепки
наши корабли... Впрочем, слишком романтично. По мне, мы скорее являем
эдакое кладбище с покосившимися крестами и надписью над воротами:
здесь зарыты собаки. Кстати, как поживает Галка? Ты знаешь, Арсений,
ответил Юра, Галя не поживает. Галя умерла. Две недели назад. От
рака... И, словно в подтверждение сказанному, показал рукою на
тарелку, полную красной шелухи. В этом-то все и дело. А стихи у тебя,
конечно, хорошие. Арсению стало ужасно неудобно. Он не знал, что ему
делать, как вести себя, о чем говорить. И в землю закопал? чуть не
вырвалось из него. Оркестр, как назло, шебуршал нотами, никак не мог
начать новый номер, и над столом висела тишина. Арсений снова поглядел
на ударницу, та, кажется, и действительно очень походила на покойную
Юрину жену. Сколько ж ей лет было? выдумал, наконец, Арсений вопрос.
Тридцать? Двадцать девять... с половиной... Ч-черт! А я думал: раком
заболевают только после сорока! выругался Арсений и тоже покосился на
тарелку. В общем, так оно и есть... но... видишь вот... Юра уже почти
плакал. Ты извини, сказал Арсений, что я тебе стихи дурацкие читал,
про сборник рассказывал. Никакие они не дурацкие, брось напрашиваться
на комплимент! ответил Юра и заплакал уже явственно. Арсений налил
коньяку в рюмки: выпьем? Вид плачущего Юры был просто невыносим.
Хотелось не то убежать, не то зареветь самому. Давай, вытер слезы Юра.
За Галю? За упокой души рабы Божией Галины... Ты что, веруешь? А что
мне остается еще?
Выпили. Закусили. Помолчали. А рак чего? поинтересовался Арсений,
словно это не все равно. Груди. Молочной железы, ответил Юра. Галя
тут, в Москве, полгода лежала. Оперировали. Я почти все время рядом
просидел. Что же меня не разыскал? обиженно выступил Арсений. Знаешь,
не очень до того было. И потом... как бы тебе объяснить? Не хотелось,
что ли. Казалось, если мы с Галей сами, вдвоем, - она выкарабкается.
Потом ее выписали, вернулись домой. Почти до конца ходила на работу. А
вела себя как! Все понимала, но держалась. Я даже верить стал, что
как-нибудь уладится. И только за две недели слегла. Прямо на глазах
начала таять. Но все улыбалась. Накануне смерти почувствовала себя
лучше. Я подумал - перелом какой, кризис. А она взяла и...
Подошел официант с киевскими котлетами, стал передвигать посуду.
Арсений не смел уже ни оглядываться на оркестр, который как раз
заиграл что-то веселенькое, ни смотреть на Юру: уткнув глаза в
тарелку, ощущал себя все неудобнее. Я первые дни у мамы жил,
перекрикивая музыку, продолжил Юра, а потом чувствую: вообще не могу в
М-ске. Пошел к директору, говорю: как, мол, хотите - давайте отпуск. А
то просто уеду, и все. Директор меня в Москву и отправил, на курсы
повышения. Это даже лучше, а то б не знал, куда себя пристроить... А
так хожу, слушаю чего-то... Да-а... в который раз повторил Арсений.
Да... Сколько ж вы прожили? Я помню, свадьбу играли... в каком? Я еще
в политехе учился... В шестьдесят седьмом, кажется? В шестьдесят
седьмом... рассеянно подтвердил Юра и тут же спохватился. Что? Нет, в
шестьдесят восьмом. Четырех дней не дожили до десяти лет. Ты ведь
знаешь, мы даже детей не завели: не хотелось отвлекаться друг от
друга. А сейчас - какое-то ужасно глупое ощущение: квартира новая: две
комнаты, изолированные, мебель, Галя сама выбирала, обставляла.
Конечно, смешно звучит, но в Гале заключалось для меня все. Как-то ни
работа не держала, ничего. А сейчас просто не знаю, куда деваться, что
делать дальше. Вот когда бы ребенка! Впрочем, тоже черт его знает: рос
бы сиротою... Да... снова сказал Арсений и украдкою глянул на часы.
Знаешь, Юрка, двинули-ка все же в ту компанию! Там ничего, интересно.
Критик этот должен прийти, ну, помнишь, я говорил?..