Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
; физик-самоубийца с несколько криво приставленной к
телу окровавленной головою и его Анечка (белая мышка торчит изо рта,
помахивая хвостиком); Анечкины родители на вишневом «жигуленке»; Шеф с
пропитым лошадиным лицом; ожившая Т. в костюме из «Талантов и
поклонников» опирается на своего генерала; Марк; угреватый Вовка;
Хымик в форме (сколько уже звездочек набежало - издалека не
разглядеть) - все трое беззвучно исполняют какую-то жуткую
сатирическую миниатюру, так что окружающие просто покатываются от
беззвучного же хохота; полковник Горюнов (или Горбунов из М-ского КГБ,
отец одноклассницы?) в сером драповом пальто - наборная рукоятка
из-под лопатки; певица Хэлло, Долли; прекрасная ударница в красной
раковой скорлупке за установкою; Лика (нет, снова не Лика, снова
показалось: киноартистка Любовь Орлова, похожая на дешевую
облупившуюся куклу); красивый дебил с одуванчиком в руке; Виолончелист
с переломанными ногами и обрубленным пальцем левой руки в правой;
Художник напряжением взгляда держит в воздухе гирю, на что окружающие
не обращают ни малейшего внимания; Ия с Феликсом под руку поднимаются
по трапу самолета Москва -Вена; Режиссер в рваном заскорузлом ватнике;
грузин у парничка с розами; женщина с едой и туалетной бумагою в
авоське, с едой и туалетной бумагою; Н.Е.; Куздюмов; Калерия; прыщавые
батрацкие сыны наяривают про Щорса; геморроидальный исполнитель,
Куздюмов-прим, меняет свое лицо от писателя до Предкомитета и назад;
нервный мальчик-психиатр, сам явно сумасшедший, стоит на крыше
автомобиля и призывает собравшихся к покаянию; Яшка в синем жалком
«москвичк» сидит в компании Венус - будущей своей неофициальной вдовы,
а Тамара с Региною моют машину, словно надеясь придать ей хоть отчасти
престижный, благопристойный вид, теплой водою из полиэтиленового
ведерка; Пэдик во всем своем великолепии; его обставленная засосами,
как банками, и измазанная черной икрою супруга; поэтический
диван-кровать, весь, целиком, вместе с обитателями, въезжает на
гаишную площадку, словно печка из сказки про Емелю; интеллектуал
Владимирский оседлал бутафорский картонный айсберг и что-то вещает;
Иван Говно в джинсовом костюме; глуховатый Арсениев тезка; Юра Жданов,
опасливо оглядываясь по сторонам, жадно жует довесочек; антисоветчик
Писин потрясает ста томами своих партийных книжек; двое с гитарами:
девочка в терновом венце из колючей проволоки и бард и менестрель,
автор песенки «Мы встретились в раю»; и - на корточках, по-зэчьи,
Венчик; пьяный Каргун верхом на Коне Чапая; юморист Кутяев лежит прямо
тут, на асфальте, в луже масла АС-8, в обществе горбатого Яшки и
пэтэушниц; Яшкины губы шевелятся - и уж наверное словами: «РАДИ БОГА,
НЕ ПИШИ ПРОЗЫ!»; еще двое с гитарами, но неясные, как за дымкою, за
занавеской: оба грустные, оба - с усиками, оба лысоватые, немолодые;
двое мальчиков-красавчиков: Максим и второй, из КГБ, тот, что брал
убийцу шведов; прыщавая девица с огромным папье-машевым членом в
руках; снова Лика - в вечернем платье - нет-нет, и это не Лика! -
женщина с лошадиным, почти как у Шефа, лицом и в голубых джинсах, та,
что исчезнет скоро - исчезла недавно - в глубинах Арсениевой
коммуналки; Черников тупо твердит: «КАК ТЫ МОЖЕШЬ ЖИТЬ С ТАКОЙ
ФИЛОСОФИЕЙ?»; прекрасная кукольница; Урыльников в бронированном ЗИЛе;
перед бородатым Игорем Сосюрой пляшет на капоте «победы» длинноногая
Саломея: подружка Лены, Леночки, Леночки Синевой, ленинградской
Арсениевой любови, Ностальгии, и сама она, не постаревшая вовсе, не
родившая еще сына и не вскрывшая вены в коммунальной ванной;
саратовская Валя, аспиранточка из парадного, так и сидит враскоряку на
Бог весть откуда появившемся здесь пыльном, окованном по углам
сундуке, так и сидит, как Арсений оставил ее сто лет назад; печальный
еврей Нахарес; шестеро детей: трое мальчиков и три девочки, - не
по-сегодняшнему одетых, гарцуют на пони и стреляют друг в друга из
игрушечных ружей монте-кристо самыми настоящими пулями; даже Арсениев
дед тут: эдакий Чеховский герой в летнем парусинковом костюме, но в
буденновском шлеме со звездою; военный врач в форме русской армии;
молоденькая Арсениева мать со значками КИМ и ВОРОШИЛОВСКИЙ СТРЕЛОК на
груди и со счетами под мышкой; бритый наголо следователь Слипчак в
сапогах и расшитой украинской рубахе о чем-то мирно беседует с
начлагом, Арсениевым отцом, первой его женою, певицею из театра
Станиславского, и дядей Костею; двое восставших из мертвых изможденных
зеков-доходяг: родные Арсениевы дядья, еще какие-то зеки позади -
одной, не поддающейся детализации массою, - и чистенький благообразный
старичок прохаживается перед их строем с ладненьким серебряным
топориком в руке: другой Слипчак, Егор Лукич; лысый, беззубый,
полуоглохший Тавризян пытается, вероятно, обрести смысл собственной
жизни, напряженно вглядываясь в Того Кто Висел На Стене; рядом -
женщина пишет цифрами горькую свою прозу; а вот и душка Эакулевич в
канареечного цвета ноль-третьем «жигуленке», что облеплен со всех
сторон раздетыми и полураздетыми женщинами: лесбияночками из Магадана,
Олей в наволочке, Галочкою, кем-то там, плохо различимым, еще;
муж-инженер ресторанной мадонны; мент из метро; служительница;
неуловимый Колобков, - он и здесь вертится, бегает среди народа, так
что и здесь его как следует не разглядеть, да и не хочется; всмерть
избитый ступенями пьяный с эскалатора; Профессор с расстегнутой на
«милтонсе» ширинкою, откуда высовывается, поводя головкою, маленькая
гадючка; прыщавая рыженькая из Челябинска, и рядом скрючился Сукин,
обеими руками держится за отбитые яйца; гинеколог из Лебедя; карла с
хвостиком; ведающий списком коротышка в обнимку со своею двадцать
первою «волгой» и тут же - черный с погончиками, в бескозырке «АВРОРА»
и с бронзового цвета наганом, точная копия одного из четверых
матросиков с «Площади Революции»: выпрямился, сбежал, надул кого-то -
уговорил постоять за себя! Забитая до полусмерти вокзальная
проститутка из Ленинграда; Лена в болотной блузе, ой, пардон! - Лена в
этот миг только выбирается из такси, и потому Арсению не видна; однако
Ленин одноглазый зверь, десять минут назад оставленный с сухим баком
и, кажется, даже незапертыми дверцами у заправки на Беговой - уже
где-то здесь, на площадке, и Ленин муж - горбун с огромной головою -
притулился внутри салона: что-то не то пишет, не то рисует; еще один
самоубийца: Золотев, - бутылка валяется на асфальте, из нее толчками,
булькая, выливается бензин, а сам Золотов ласкает, гладит по голове -
нет, не Ауру! - она тут же, рядом, но одна: беременная, в рабочей
спецовке фирмы «Леви страусе», - а свою измученную абортами маленькую
несчастную жену; грустный усатый художник, ныне фарцовщик и валютчик,
в обнимку с двумя афганскими борзыми, двумя Маринами Влади;
задроченный диссидент строчит на подножке «Нивы» в позе Того Кто Висел
На Стене в Разливе письмо гражданину прокурору; Вовка Хорько в форме
сержанта милиции прижигает раскаленными шомполами спину розовому
младенчику с нимбом; преподаватель О-го пединститута принимает из
стеклянного пенальчика разноцветные таблетки; остриженный наголо
уголовник уходит вдаль под автоматом молоденького, тоже остриженного
наголо солдатика срочной службы, а их провожает взглядом, вся в
слезах, тушь размазана по щекам. Галка, Арсениева соседка по площадке;
еще один милиционер с ускользающим от воспоминания восточным лицом,
старший лейтенант, причем вроде бы гаишник, - ага, вот и черно-белая
регулировочная палочка на поясе; и кто-то там еще, еще, еще, и все они
вертятся вокруг небольшого обелиска, удлиненной пирамидки,
фаллического символа эпохи, повершенного жестяной пятиконечной
звездочкою.
На лицевой стороне символа - выцветшая фотография женщины и ниже
надпись: ТРАЙНИНА, НОМЕР ТРИСТА ДВЕНАДЦАТЫЙ. 11 АПРЕЛЯ 1943 ГОДА - и,
через тире - дата романных суток, заполуночной их части. Еще ниже:
ПАЛА СМЕРТЬЮ ХРАБРЫХ ЗА ПРАВОЕ (или ЛЕВОЕ - в полутьме не разобрать)
ДЕЛО, а на боковых гранях пирамидки, словно две гробовые змеи,
извиваются рельефные загогулины: не то просто орнамент, не то - значки
интеграла.
Почему эти люди здесь все? пытается подумать Арсений. Ведь есть же
среди них такие, которые никак не унизятся до стояния в очереди на
автомобиль. Немного, но есть! Или столь полный кворум означает нечто
более страшное для меня: персонажи будущей моей книги поджидают
автора, чтобы?.. - пытается подумать, но не успевает, ибо
262. 5.13.04 - 5.22
хлопает выпустившая Вильгельмову дверца такси, и исчезает, как сквозь
асфальт проваливается, обелиск, и увиденные только что персонажи
растворяются, рассасываются, становятся незаметны, неузнаваемы в усталой
утренней толпе очередников - в толпе текучей, аморфной, - отнюдь не в том
упругом монолите, какой предполагал увидеть Арсений, настроившийся на
перекличку.
Уже отсюда, с шоссе, с пригорка, совершенно ясно, что перекличка не
идет и не ожидается, но это слишком маловероятно, и Арсений
недоверчиво глядит на часы, снова на толпу, опять на часы:
четырнадцатая минута шестого. Что, отменили? Забывший, оставивший
Вильгельмову, бросается Арсений вперед, вниз, в не слишком густую
человеческую гущу. Перенесли? Позже начнут? Когда? Люди, к которым он
обращается, все, видать, попадаются совестливые: отворачиваются,
отводят глаза, из доброго десятка не отозвался никто - и Арсению
становится не по себе. Товарищи! Что ж такое, на самом деле! Ответит
мне кто-нибудь или нет?! И, словно громкие последние слова звучат
приказом каким-то, командою... нет! словно они звенят бубенчиком
прокаженного - народ редеет вокруг Арсения, образуя несвойственную
природе пустоту, границы ее раздвигаются и раздвигаются, и вот оттуда,
из-за удаляющихся границ, прорезается возмущенный вильгельмовский
голосок: они раньше перекличку начали! В половине четвертого! Они нас
из списков выбросили!
Арсений аж задыхается от известия, хотя с первого взгляда на площадку
предчувствовал что-то в подобном роде. Уже, кажется, и автомобиль не
так ему важен, уже и автомобиль меркнет, как мерк на минуту несколько
часов назад, при попытке проникнуть в метро, - а ударила под дых
жуткая, черная, насильственная несправедливость, исходящая на сей раз
не от какой-то там Системы, не от зловещего, таинственного ГБ, но вот
от них, от людей, его окружающих, с которыми он ходит по одним
тротуарам и подземным переходам, ездит в одних троллейбусах,
спускается и поднимается на одних эскалаторах, ест в одной
стекляшке, -и не к кому апеллировать, некому пожаловаться на
чудовищный произвол. Но как же? Ведь на пять было назначено...
Столько, наверное, наивной растерянности звучит в Арсениевой реплике,
столько недоумения и детской обиды, что стыдливый басок не
выдерживает, бормочет de profundis толпы: общее решение. Перенесли.
Большинством голосов. Де-мо-кра-ти-я-а... стонет Арсений. Безголовая
гидра! Но кто-то ведь направляет демократические решения, кто-то за
них ответствен! Ну конечно же эти двое: коротышка и длинный с
погончиками. И отыскать их, во всяком случае коротышку, не задача: он
прикован, как к ядру, к своей «волге», он от нее шагу не ступит.
Итак, растерянность проходит, в голове возникает план, и Арсений,
снова как полководец, нет, как вождь восстания, произносит
повелительно: Лена! Вильгельмова! Сюда! Вильгельмова тут же
показывается на импровизированном майданчике, и не одна: то справа, то
слева, то сзади выпускает из себя толпа прочих обездоленных,
легковерных, кто тоже отошел до пяти: вздремнуть или выпить чаю, да и
тех, надо думать, кто только что появился и надеется попасть в список
на холяву, - все они как-то вдруг признают в Арсении командира, - а
он, полный священного негодования, жаждою справедливости обуянный, и
не удивляется нисколько: бросает вперед, по направлению к коротышкиной
«волге», руку эдаким упругим, энергичным движением и ведет своих
волонтеров на толпу.
Если бы толпа, потеряв ненадолго вождей, не распалась бы на отдельных,
каждого со своей психологией, своими страхами, своими представлениями
о совести и справедливости персонажей, она, пожалуй, не расступилась
бы перед Арсениевым отрядом, ибо он, маломощный, двигался отвоевывать
у нее нечто уже ею захваченное и проголосованное, - стало быть,
законное, - но она расступается и открывает мозговой центр демократии:
серую «волгу» модели «М-21». На переднем диване сидит коротышка и,
положив тетрадку со списком на руль, что-то вычитывает в ней,
высчитывает, что-то помечает под рассветляющейся серостью весеннего
утра; длинный с погончиками тоже тут как тут: полулежит, закрыв глаза,
на диванчике заднем: отдыхает от трудов.
Арсений, бесстрашный от сознания собственной правоты, уверенный в
победе, подогреваемый тяжелым, решительным дыханием следующих за ним
соратников, не раздумывая, бросается к дверной ручке, - он еще не
знает, что станет делать дальше: восстановит ли, завладев тетрадкою,
несправедливо вычеркнутые из списка фамилии или просто уничтожит в
праведном гневе, порвет, сожжет и по ветру развеет саму тетрадку, и
они с обиженными составят новый, справедливый список, который откроют
собственными именами, а тех, бывших вождей демократии: длинного и
коротышку - и вообще туда не допустят, - не знает, но бросается,
однако палец, как назло, соскальзывает с никелированной открывальной
кнопочки, и коротышка успевает услышать, заметить, среагировать: топит
шпенек фиксатора в тот самый миг, когда Арсений, вторично нащупавший
кнопку, на нее нажимает. Дверца не поддается, и Арсений, как давеча в
окно бензоколонки, принимается колотить в лобовое стекло «волги», а
разъяренные его партизаны обступили со всех сторон непрочную жестяную
крепость, тузят ее кулаками, копытами, раскачивают из стороны в
сторону.
Длинный с погончиками давно проснулся, и Арсений в какое-то мгновение
ловит его пристальный, бронзовый взгляд, - кэк жывие! - а коротышка
давит на ключик: вертит стартер, пытается запустить двигатель. Колеса,
колеса коли! орет Арсений. Уйдут! И тут же шипят один, другой, третий
фонтанчики воздуха. «Волга» оседает, и как раз в это мгновение мотор
заводится. В коротышке читается решимость двигаться, несмотря на
неприятности с резиной, несмотря на стоящих у капота людей: вперед, по
ним, если не расступятся! - и его следует остановить. Камень! кричит
взобравшийся на капот Арсений. Что-нибудь тяжелое! Не глядя,
протягивает руку назад, в сторону, и ощущает в ладони холодную массу
металла: кто-то услужливо подал монтировку. Что любопытно: прочая
толпа, отметившаяся, не принимает пока ничью сторону, как стала
кругом, так и стоит и даже реплик, кажется, не подает: затаила
дыхание, ждет, кто победит.
Арсений в упоении разрушения опускает монтировку на лобовое стекло, но
поза неудобна, размах маленький, стекло на поддается. Арсений ударяет
еще, еще, еще раз, а коротышка тем временем трогает машину с места -
но вот стекло хрястнуло и осыпалось мелким дождем осколков. Рука с
монтировкою, не встречая привычной преграды, привычного сопротивления,
проваливается внутрь салона и в то же мгновение чувствует на себе, на
запястье своем, бронзовые клещи чьих-то пальцев, и уже нету сил
держать монтировку, она выпадает, и вдруг чужой, в черном рукаве рукою
поднятая с замахом, оказывается в каком-то десятке сантиметров от
Арсениева лица. И сантиметры эти резко, по логарифмической кривой,
сокращаются, пока не сходят на нет.
263.
264.
265.
И Арсений останавливается в нелегком раздумий над Арсением, что лежит
в кустах, на берету канала, беспамятный от удара железяки, которую сам
же первый и поднял. Арсений-автор понимает, что наступил наиболее
удобный момент, чтобы взять да перерезать нить жизни Арсения-героя,
удобный и гуманный, ибо смерть случится в бессознательном состоянии.
Когда-то, давным-давно, еще находясь с Арсением-героем в одном лице,
Арсений-автор составлял план своего романа, и по плану Арсений-герой
должен был прийти в себя, но с тех пор он сумел наделать столько
непредсказуемых загодя пакостей, проявить себя с таких гадких сторон,
что Арсения-автора одолевают сомнения: не одна ли, мол, гибель
сможет - хоть отчасти! - примирить читателей с Арсением-героем? Все же
к мертвым, особенно когда сами каким-нибудь боком принимали участие в
убийстве, мы относимся с большим снисхождением, нежели к живым.
Но имеет ли Арсений право, пусть даже из самых добрых побуждений,
лишать Арсения возможности написать его «ДТП»? Ах, Арсений-автор
понимает, конечно, что, сколь бы талантливым, сколь бы пронзительным,
сколь бы сочащимся кровью ни получился роман, мало найдется читателей,
способных оправдать зло и горечь, которые посеял вокруг себя
литератор, проживая жизнь, ведущую к произведению, но, коль уж зло и
горечь все равно посеяны, пусть взамен останется хоть книга!
И Арсений осторожно, на цыпочках, отходит от Арсения в надежде на
жизненные силы последнего.
266. 10.15 - 10.25
Уже не первый год стоял Арсений, сгорбленный, под аркою «Площади
Революции», занимая место братишки с «Авроры», и бронзовый наган, за
ствол которого считал своим долгом ухватиться каждый проходящий мимо
пацан, налил правую руку невыносимой тяжестью, а тесная бескозырка
ломила голову, словно пыточный обруч. Арсений давно потерял надежду на
смену и как-то даже отупел, закостенел в собственном страдании, как
вдруг яркий огненный луч прорезал подземелье, и Арсений понял, что
пришло время освобождения. Он попробовал пошевелиться, но затекшее
тело отдалось нестерпимою болью, благодаря которой Арсений и очнулся
окончательно, приоткрыл глаз и вторично шевельнулся, чтобы увести
зрачок из-под слепящего света. И снова движение мгновенно отдалось во
всем теле, замерзшем и избитом. Ах, вон оно в чем дело! солнце, ползая
по кустам, отыскало щелочку, сквозь которую сумело-таки упасть на
Арсениево веко, и, отфильтрованное кожей и кровью сосудов,
красно-багровое, достало сетчатку и преобразилось в сознании в сигнал
к освобождению.
Соленый, нехороший вкус во рту. Арсений пробежал изнутри языком по
зубам. Правый верхний клык легко поддался слабому мягкому натиску,
шатнулся вперед, отозвался в десне воспаленным саднением. Арсений
хотел потрогать его рукою, но первое же движение снова разбудило общее
страдание тела. Отдельно и особенно трещала голова.
Буквально в сто приемов, постепенно, медленно поднялся Арсений сначала
на колени, потом во весь рост. Потрогал зуб, но осторожно: очень
хотелось верить, что выбит он не вполне, что еще врастет,
восстановится. Почему расквашены щека и губа, почему качается зуб,
Арсений не понимал и не помнил. Замеченная им за мгновение до
беспамятства монтировка стала предвестием и орудием первого и,
кажется, окончательного удара, ибо за ним не было ничего. Неужто же
били и после потери сознания? Зачем? Бессмыслица. Или так лихо
волочили к кустам? Арсений протянул к глазам руку: справиться который
час, и тут же треснула корочка на запястье, выпустила горячую каплю.
Весь обшлаг рубахи в засохшей коричневой крови, и из петли торчит
обломок запонки. Ах, да! это он вчера стучался к заправщице, а потом
штурмовал крепость на колесах. Который час - не разобрать: стекло
утратило прозрачность, побелело от микротрещинок. И хотя только затем,
да еще взглянув предварительно в сторону сияющей под солнцем гладкой
поверхности канала и легкой дымкою затянутых новостроенных жилых
массивов, посмотрел Арсений на площадку, он давно уже, может, с
первого от пробуждения мига, знал, что увидит на ней (боковое ли
зрение подсказало, внутреннее ли), и действительно: летают бумажные
обрывки, валяются бутылки; чернеют на сером асфальте лужи и пятна ГСМ;
горя тысячами бриллиантиков, переливаются осколки лобового стекла
давешней «волги». Все закончилось. Он опоздал.
Тогда Арсений опустил голову и обратил взор на себя самого. Грязен он
оказался, вопр