Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
обзор, сравнивая
выражения одних и тех же лиц в разных предлагаемых обстоятельствах,
разделенных получасом времени и двадцатью метрами коридора, и,
несомненно, получил бы удовольствие большее, чем от фильма, отметив
текущие по тройному Викиному подбородку слюни; выражение пресыщенного
ленивого любопытства на лице развалившегося в кресле - зубочистка во
рту - спецкора; страсть к негру, которою прямо-таки исходил поминутно
кончающий Целищев; поблескивание идеологических глазок Гали; строгое
осуждение в не желающем пропустить ни кадрика ословзоре, наконец,
но... Но Арсению было совсем не до того.
65. 15.21 - 15.26
Сразу после собрания Вика догнала Арсения и осведомилась насчет Миши:
придет ли, дескать, тот послезавтра переводить японскую картину.
Арсений совсем забыл о Викиной просьбе, что тем легче далось ему, что
очень уж не хотелось возобновлять никаких контактов ни с кем из
Фишманов, - однако не подал и виду: знаете, Виктория Ильинична, я все
звоню, все звоню, да только у них занято. Сейчас попробую еще, и пошел
в отдел. Телефон ИВАНа был занят и сейчас, Арсений набирал и набирал
семизначный номер с тупою бесстрастностью автомата, а сам думал:
действительно, куда уж хлипкому духом, инфантильному Мише сочинять
сюжеты с китайцами и метро, Миша от них просто в штаны наложит! - вот
Гарик - тот да, тот подходит как нельзя лучше, и только справедливо,
что Марина в конце концов ему и достанется. А познакомятся они,
скажем, скажем... на Гариковой даче, куда, выпросив ключ, и отвезет
Миша Марину на уик-энд: Гарик, отупевающий от тоски перед камином,
приедет к ним в воскресенье вечером; Марина покажется чрезвычайно
соблазнительною: едва одетая, раскрасневшаяся от занятий любовью;
особенно привлечет Гарика полувидный, полуугадываемый сквозь тонкое
белое полотно абрис груди... - но тут в трубке что-то щелкнуло,
треснуло, пискнуло, и вместо привычных уже коротких гудков она
представила слуху Арсения разговор, который бывший Арсениев шурин вел
с бывшею же Арсениевой тещею.
66.
Если придется ввести этот разговор в роман, размышлял позже Арсений,
надо будет сочинить такую цепочку обстоятельств, которая с моральной
точки зрения оправдает подслушивание, сделает его не просто случайным,
но и неизбежным, то есть не вызывающим к Арсению читательской
неприязни. Я понимаю, конечно, продолжал он, что Арсений подслушивал
из нормального животного любопытства, не сдержанного нравственным
чувством, которое давно уже стало относительным в этом диалектическом
мире, где подслушивание частных телефонных разговоров и перлюстрация
частных писем - государственная норма; понимаю и то, что вряд ли
найдется у романа хоть один читатель, который не поступил бы на месте
Арсения точно так же, - и все же они непременно станут кичиться своим
Арсения осуждением и обвинять автора, что тот выводит аморального
героя.
Арсений в упоении разрушения опустил монтировку на лобовое стекло, но
поза была неудобна, размах маленький, стекло не поддалось. Арсений
ударил еще, еще, еще раз, а коротышка тем временем тронул машину с
места, - но вот стекло хрястнуло и осыпалось мелким дождем осколков.
Рука с монтировкою, не встречая привычной преграды, привычного
сопротивления, провалилась внутрь салона и в то же мгновение
почувствовала на себе, на запястье своем, бронзовые клещи чьих-то
пальцев, и уже не осталось сил держать монтировку, она выпала, и вдруг
чужой, в черном рукаве, рукою поднятая с замахом, оказалась в каком-то
десятке сантиметров от Арсениева лица. С лирическими отступлениями и
вставками, подумал Арсений, пора кончать. Дело, кажется, принимает
нешуточный оборот.
Как, собственно, затесался сюда этот абзац? Он припасен для финала, и
здесь ему делать абсолютно нечего. Надо дать указание в списке
замеченных опечаток... замученных очепяток„ чтобы абзац не читали...
повременили... он не на месте здесь... пока не на месте...
67. 15.27 - 15.29
...поляк, из «Спутника», снова в Москве. Разыскивает Ирину, говорила
бывшему Арсениеву шурину бывшая Арсениева теща. Я б, конечно, могла
дать телефон, только Иринин Володя такой ревнивый... А чего поляку
надо? перебил Миша. Хочет видеть сына, ответила Мишина мать. Ирина же
от него носила, когда выходила за Ольховского. Так, может, поляк на
Ирине женится: пока Володя соберется... Арсений положил трубку, не
дожидаясь описания ужасов, которые произойдут, пока Володя соберется
жениться на Ирине. Стало быть, Денис не от Арсения. Стало быть, этого
сына у Арсения нет! Нету и другого, Юлькиного.
Арсений почувствовал пустоту под ложечкою, непонятный какой-то
холод, - этот холод и эта пустота были страшны, и Арсений, чтобы
только заглушить их, начал мысленно орать на себя, на Ирину, на весь
мир: идиот! обманули как мальчишку! Чистая девочка восемнадцати лет!
Цепочка! Забеременела в первую брачную ночь! Дефлорация без крови? да
это же сплошь и рядом происходит, вот, смотри, во всех книжках
написано! Восьмимесячный сын? тоже сколько угодно! Он-то, дурак, все
казнился, что недостаточно ее любит, сходил с ума из-за скотской
Прописки: вполне ли, мол, честен по отношению к Ирине! Отдал ей
квартиру, куда вколотил все заработанные за последние годы деньги,
платит алименты, - он давно бы уже на «жигулях» катался! А его
надували! С самого начала! Боже! какой мудак! Какой последний мудак!
Дозвонились? спросила Вика, приоткрыв дверь отдела. Опять занято, и
Арсений показал на так и не положенную трубку, из которой неслись
отвратительные, мерзкие, как железом по стеклу, писки - такие точно,
как сегодня с утра дома. Ну ладно, после, - при строгой
требовательности, Вика следила и за тем, чтобы сотрудники не упускали
положенной им доли благ и удовольствий. А то на картину опоздаете.
Арсений положил трубку, запер отдел и, решив спокойно обдумать
сложившуюся ситуацию вечером, после ЛИТО, пошел в кинозал.
68. l6.45 - l6.49
Негру действительно удалось довести дело до конца, тут как раз в дверь
постучали, и раздосадованная Вика оказалась вынужденной вытереть слюни
и щелкнуть замком. Арсений Евгеньевич, к вам пришли! Арсений знал, что
Вика все равно не пустит в зал никого постороннего, даже отца своего
родного, и потому пошел на выход. Фильма, впрочем, оставлять было
ничуть не жаль.
Юрка! Седых! Ася! Они обнялись. Ты откуда? как разыскал? Подожди...
Сколько ж мы с тобою не виделись? С шестьдесят девятого? Девять лет.
Разыскать-то тебя, положим, немудрено: двухмиллионными тиражами
печатаешься. Я еще в М-ске читал, думал: ты - не ты. А здесь, как
обычно, в командировке. Ну, заходи, рассказывай, открыл Арсений дверь
отдела. Хотя постой, и грянул на часы: без четверти пять. Я уже, в
сущности, свободен. Так что пошли отсюда.
Арсений достал из щели между столами «дипломат», переложил в него
обнаруженные в шкафу блокноты и, главное, - полученный утром от
машинистки текст: последний мог понадобиться вечером, на ЛИТО, Арсений
даже очень надеялся, что понадобится, - и задержался мгновенным
взглядом на рассказе, подсунутом Аркадию. К титульной страничке с
двумя сиротливыми строчками: Арсений ОЛЬХОВСКИЙ. Мы встретились в
Раю... была прикреплена карандашная записка: прочел не без
любопытства. Где счел нужным - поправил. Если кое-что вымараешь (см.
кресты на полях) - по нынешним временам могут и напечатать. Оно бы и
лучше, чем черт-те чем заниматься: стихи про декабристов писать да
антисоветские романы задумывать. Шеф.
Арсений отвернул первый лист и скользнул глазами по давно не читанной
рукописи.
Потому, - отвечал иностранец и прищуренными глазами поглядел на небо,
где, предчувствуя ночную прохладу, бесшумно чертили черные птицы, -
что Аннушка уже купила подсолнечное масло, и не только купила, но даже
и разлила. Так что заседание не состоится.
Глава седьмая
МЫ ВСТРЕТИЛИСЬ В РАЮ...
- Потому, - ответил иностранец и прищуренными
глазами поглядел на небо, где, предчувствуя
вечернюю прохладу, бесшумно чертили черные
птицы, - что Аннушка уже купила подсолнечное
масло, и не только купила, но даже и разлила.
Так что заседание не состоится.
М. Булгаков
69.
Ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-а... Ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-а. Мы
встре-ти-лись в Ра-ю. За на-шу-доб-ро-де-тель Гос-
подь, за-брав-ши те-ло, и ду-шу взял мо-ю. У-вы, е-го мы
де-ти, нам жизнь дав-но не све-тит, я пе-сен-ки по-ю.
Глупая райская песенка... Она привязалась ко мне, въелась в мозг,
исщекотала язык, я целыми днями хожу и повторяю ее то про себя, то
вслух, насвистываю нехитрую ее мелодию, и мне неожиданно открываются
все новые и новые оттенки смысла, пусть даже - неважно - мною самим и
привносимые; так или иначе, мне жаль, что вы не знаете, как исполняет
ее автор, что, читая новеллу, не слышите песню, как слышу я: это ведь
может поставить под сомнение и самый успех моего предприятия: история,
которую я собираюсь рассказать, неразделимо переплелась с песнею (хоть
последнюю я услышал много позже, чем произошла история), я даже боюсь,
достанет ли одних слов, чтобы вы восприняли его самоубийство, как я; а
иначе - стоит ли и описывать? Сначала мне хотелось и большего: чтобы
oн, мой герой (ведь когда мы рассказываем какой-нибудь случай из
жизни - всегда волей-неволей что-нибудь да подправляем: прибавляем,
пропускаем, переставляем местами), - так вот, мне хотелось, чтобы он
весь свой последний месяц крутил по вечерам магнитофон, а я слушал бы
сквозь стену песни, они бы запомнились мне, особенно та, которою я
начал новеллу, и все это создало бы уникальную атмосферу в моем опусе,
но потом я понял, что если бы он вел себя как навоображал я, а не как
происходило в действительности, а именно: точно, спокойно, продуманно,
по-деловому, без истерики и сантиментов и отнюдь, наконец, не под
влиянием случайных факторов (музыка) - он куда слабее выявил бы своим
поступком некие глубинные течения нашей жизни, может быть -
человеческой жизни вообще, - которые внезапно и жутко открылись мне,
когда он хладнокровно положил голову под колеса пригородного поезда.
Иными словами, он, каким был: с похожею на иные, но все же уникальною
биографией; с привычками, довольно распространенными среди людей, но
все же индивидуальными; со старенькими, трогательными, на первый
взгляд-неразличимыми от многих других родителей - родителями; с
мелкими, часто стандартными поступками и главным поступком жизни - в
сущности, наверное, тоже стандартным, но совсем из посторонней,' не
сегодняшней, обоймы, - он кажется мне настолько выразительным,
настолько типичным в не испорченном соцреализмом смысле слова, что
привносить в новеллу о нем что-то свое значило бы, как ни
парадоксально, не увеличивать, а уменьшать количество творческой воли
в произведении. А творчество, наряду с даримой им свободою, всегда
представлялись мне главными ценностями бытия, как бы последнее ни
понимать.
С его самоубийства прошло больше двух лет, и, хотя все это время мне
хотелось написать новеллу, которую я все-таки пишу; хотя я никак не
мог заставить воображение отступиться от заманивающей картины его
смерти, которой не видел никто, и мне порою начинало казаться, что я -
единственный ее свидетель (свидетель, уклоняющийся от дачи
показаний, - потому виновный перед людьми и законом) - так отчетливо
со временем стал я представлять чуть поблескивающие темные рельсы -
отполированная колесами серая стальная лента поверху; кусочек полосы
отчуждения - пустыря, который кажется темнее, чем есть, и на котором
чувствуешь себя особенно отторгнутым, - потому, должно быть, что
совсем близко, вокруг-беленые железобетонные коробки со светящимися
окнами: район «Ждановской»; что, стоит на нем сосредоточиться, -
слышен городской шум: люди, машины, автобусы; что вот тут, рядом, в
десяти минутах ходьбы - метро, а потом... потом слепящие прожектора
электрички (их я представлял особенно отчетливо: такими точно, какими
увидел мальчишкою, стоя с отцом летним поздним вечером на пригородной
платформе: возвращались из гостей, с дачи; я смотрел на прожектора,
они слепили и притягивали к себе, мне становилось жутко, но отрываться
не хотелось, не моглось, и тогда, в детстве, я впервые почувствовал
этот патологический или, напротив, - не знаю! - более чем нормальный,
изначально в человека заложенный вместе с запретом позыв к
самоуничтожению), слепящие огни электрички, грохот, вой, волна
горячего воздуха, заключающего запах металла и машинного масла, и,
наконец, удар колеса чуть ниже уха, так, что сначала шея и голова
сбиваются от толчка немного по ходу поезда, а потом, почти
одновременно, затылочная кость, движимая равнодействующей
параллелограмма сил, соскальзывает по поверхности гребня реборды,
затягивает голову в пространство между рельсами и подставляет голую
шею уже самому бандажу, колесу, и не то смятие, не то разрезание шеи
всею тяжестью вагона; хруст позвонков, и мучительный старый вопрос:
остается ли еще какое-то время сознание в отделенной от тела голове, и
если да, что за мысли там возникают? - уж наверное не до боли: успеть
бы додумать нечто главное, понять, так сказать, смысл смерти;
несколько вариантов этих мыслей; все варианты равновозможны, но ни
один не достоверен и никогда, надо полагать, достоверным не станет
(непреодолимый барьер познания!), а вдруг - никаких мыслей? вдруг все
же одна боль, потом болевой шок - и точка? - хотя все это время, эти
два года такие видения и загадки не оставляли меня, чего-то, однако,
не хватало, чтобы сесть за бумагу. Насиловать себя я не желал - я уже
признался, насколько люблю свободу, - и думал, что, коли не
напишется, - значит, либо история того не стоит, либо я не стою
истории; но вот время прошло, потребность написать осталась, и все,
что тогда воспринималось сбивчиво, сумбурно, кажется сейчас достаточно
ясным для бумаги и с непонятной мне самому энергией на эту бумагу
просится, велится. Итак, я фиксирую мои свидетельские показания. По
существу заданных мне вопросов имею, как говорится, сообщить
следующее.
С тех пор, повторяю, прошло более двух лет. Вдова его, Анечка,
замужем; кажется, счастлива; и уж не знаю, часто ли вспоминает она
его, беседует ли о нем со своим новым мужем, но мы, несколько человек,
едва его знавших, нет-нет да и вспомним его историю, нет-нет да и
поговорим о нем, как поется в одном французском шансоне.
70.
Ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-а...
Ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-а...
А в раевом вокзале
я накупил азалий;
апостол Петр мне сам
шнурочком завязал.
Друзья встречают в зале.
Они, конечно, взяли.
Один из них, с усами,
сказал, что завязал.
Как раз на тот самый день в Театре назначили гражданскую панихиду по
знаменитой актрисе Т., и нас, студентов, обязали дежурить там с утра.
Я выходил из дому, когда в дверь позвонил сержант-милиционер,
сыгравший роль вестника в этой не вполне античной трагедии. Я успел
уловить только самую суть события, с Анечкою тут же сделалось плохо
(хотя, надо сказать, я на ее месте уже знал бы), но я опаздывал на
похороны и, доверив Анечку попечению вестника в погонах, побежал к
остановке.
Я подходил к Театру мимо длинного хвоста очереди, отгороженного от
будничной жизни города переносными металлическими барьерчиками, вдоль
которых стояли милиционеры, и мне то и дело приходилось предъявлять
удостоверение. Я никогда толком не понимал, что именно привлекает
людей к такого рода зрелищам: желание отдать последний долг? - но не
лучше ли сделать это наедине с собою; любопытство? но что тут
любопытного: увидеть загримированный и напудренный труп, получившийся
из актрисы, которую они помнили живою, многие - молодой, и облик и
голос которой остались в километрах кино- и магнитных лент?; разве -
притягательная сила зрелища чужой смерти (какая странная тавтология:
чужой смерти, будто смерть не всегда чужая, будто может существовать
своя смерть!), зрелища, вызывающего у одних уверенность в собственной
вечности, у других - людей с более живым воображением - напротив, в
бренности мира, в конечности души?; или те, кто стоят в очереди,
просто собираются примерить смерть на себя, вообразить, что в гробу
лежат они сами, хотя разве может кто из них рассчитывать на столь же
пышные проводы? - Бог весть, чем привлекают людей погребальные хвосты,
меня, во всяком случае, похороны не тянули никогда, даже самые
церемонные и великолепные, скорее наоборот, отталкивали.
К счастью, мою обязанность составляло лишь дежурство на переходе из
Студии в Театр: мне не следовало пропускать лезущих изо всех щелей
любопытных древних старушек - ровесниц покойницы (старичков почему-то
не было совсем), - однако иногда меня посылали с разными поручениями и
в сам зал (а во время выноса даже почетно обременили венком - столько
их понатаскали!) - и невольно в сознание отложились фрагменты
панихиды: вполне законченные в своей фрагментарности, хоть и - я
вообще туг по части улавливания смысла во всевозможных обрядовых
действах - совсем не вяжущиеся между собой.
Первый эпизод: гроб на постаменте посреди зала, имеющего до
невероятности странный, неестественный вид, ибо кресла из передней
части партера вынесли; Т. в гробу: в белом кисейном платье, вся
заваленная цветами; черная лента очереди, обтекающая гроб. Умри Т. на
пенсии, ради нее, пожалуй, не стали бы производить такие значительные,
энергоемкие разорения, ограничились бы сценою, вестибюлем, а то и
отправили бы труп в Дом актера или в ЦДРИ, - но Т., словно именно на
перворазрядные похороны и зарабатывала, трудилась почти до самой
смерти: играла в спектаклях, снималась на телевидении, выступала в
нелепых шефских концертах по области и в воинских частях, преподавала
в Студии. Энергии, с которою она держалась за жизнь, хватило бы,
пожалуй, чтобы трижды, тридцатижды вытащить и затащить вновь эти
полпартера кресел: во время недавней операции выяснилось: мозговая
опухоль, что Т. носила в себе последние пять лет, вообще-то
смертельна; современная медицина таким больным дольше полугода не
отпускает; тем не менее операция, которую делали скорее для проформы,
заручившись всяческими расписками, прошла мало что благополучно -
удачно, и смерть наступила неделею позже, от какого-то глупого
давления, что ли, - по недосмотру палатной сестры. Во время доступа к
телу я заходил в зал не менее трех раз, но в памяти так и остался один
эпизод (вид сверху, со второго яруса): гроб с белым кружевным
содержимым и черная лента, оплетающая постамент. Лента, шевелящаяся
внутри себя, но сама по себе, как представилось, - недвижимая.
Следующее воспоминание связано уже непосредственно с панихидой.
Странное ощущение: кадр вроде бы зрителен, но как он выглядит - не
помнится совершенно: эпизод зафиксирован лишь звуком: сладким, как
трупный запах, смешанный с запахом цветов и таким же, кажется, слабым,
однако, легко заполняющим весь без остатка зал голосом Ивана
Козловского. Чт пел голос - не скажу, да и тогда, наверное, не
заметил, но снова и снова вижу - именно вижу - в огромном высоком зале
один сладкий голос; все прочее - не вполне уместный, раздражающий,
неясный аккомпанемент полумрака.
Голос, наконец, растаял бесследно, снова заработали мои пять чувств, и
память зафиксировала нашего Шефа, сначала произносящего у гроба сквозь
слезы что-то подходящее к случаю, потом - плачущего без слов, и
невозможно было поверить в неискренность оратора, хотя всего двумя
часами раньше он столь же искренне