Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Станку Захария. Босой -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  -
Недругам на радость? Лучше уж петь. Человек - он петь должен. Когда она очень расстроена - оттого ли, что хозяин Моцату был особенно груб, то ли оттого, что она совсем одна на белом свете, - Марица поет деревенские песни. Стоит в сенях меж облупленных стен, у большого старого корыта, стирает грязное белье подмастерьев и напевает что-то похожее на стон: Нет лучшего в мире конца - Успеть помереть до венца. Другое на свете есть счастье - Успеть помереть до причастья... Умереть до причастья, совсем ребенком, - это счастье. Ничего себе счастье! Мой братишка Алексе умер младенцем, когда ему было всего несколько недель или месяцев, я точно не помню, только мама помнит точно, когда его рожала и когда он помер. Помнит телом, измученным родами, помнит сердцем, изнывшим при виде холодеющего, бездыханного тельца и дешевой свечки, зажженной в изголовье. Никого из нас мама не балует лаской, даже если кому случится заболеть. Она бывает печальна и мрачна - хотя, может быть, не только из-за нас. Но если бы кто вдруг стал нас задирать и она узнала об этом, тотчас вмешалась бы, не остановилась бы ни перед чем - могла бы даже и убить. Отец прихватил бы вилы, мама - жердь, и худо пришлось бы моему хозяину вместе с Гогу Шориком, а заодно досталось бы и всем, кто меня бил и пинал. Но от меня мои родители про это никогда не узнают. Что успел узнать о жизни мой братик Алексе? Глазки его закрылись прежде, чем он понял, как нежен солнечный лучик, прежде, чем научился лепетать. - Тетя Марица, вовсе не хорошо умирать младенцем... - Будто я говорю, что хорошо! Так уж в песне поется. Ее, видать, горемыка сложил - обозлился на незадавшуюся жизнь. Если от жизни ничего не видишь, кроме огорчений, она и опостылеть может, так что иной раз и подумаешь, уж не покончить ли с ней. Ан нет. На земле все лучше, чем под землей. Свой час для каждого пробьет. После смерти все в землю уйдем... Наш хозяин Моцату неожиданно заболел - сильно закололо в боку. Лежит наверху в постели и корчится от боли. Нам слышно, как он стонет да ругается... Не то его огорчает, что заболел. Его бесит, что вниз спуститься не может. Никому у него веры нет, даже собственному сыну Минаке. Боится, как бы тот его не обобрал. Приходят за своим товаром крестьяне, поднимаются по лестнице к хозяину. Весь обвязанный, завернутый в толстое суконное пальто, которое он надевает только в пургу, хозяин принимает их, привалившись спиной к стенке. Начинается перебранка. Не переставая стонать и охать, хозяин вытягивает из мужиков деньги. Приказывает Шорику: - Отдай им шкуры!.. Пока хозяин болен и не может спуститься вниз, мы делаем что в голову взбредет. Работаем мало, больше развлекаемся. По вечерам, благо хозяин теперь не следит, верзилы отправляются болтаться по городу. Добрикэ Тун-су приглашает и меня. - Сегодня мне удалось смухлевать... - Как это? - Не скажу. - Да ведь ты уже сказал. - Я сказал, что смухлевал, но не сказал как. - И что? - И мне перепало - целых четыре леи. - Ну и береги их на здоровье. - Да нет, в том-то и дело, что я не хочу их беречь. Завтра-послезавтра хозяин поправится. Наябедничают ему, что у меня деньги завелись, он меня обыщет - и тогда плакали мои леи. Спросит - откуда? Изобьет, и в конце концов придется во всем признаться. А коли признаюсь, он еще похлеще излупит... Лучше уж пойдем в город и истратим вместе. Наверно, Добрикэ нашел эти деньги на улице или вытянул из кармана у какого-нибудь мужика. Деньги, добытые трудом, он не смог бы потратить с такой легкостью... - Как же мы их истратим? Я ведь не пью. - Да и я не очень. Так, разве что тяпнешь иногда стопку цуйки. А знаешь? У меня ведь целых четыре леи! Давай пустим их по ветру одним разом... - Это сейчас-то, ночью? - Да, прямо сейчас!.. - И что мы сможем купить? - А вот увидишь!.. Айда со мной!.. - Куда это? - Идем, тебе говорю... Я вымыл руки, сполоснул лицо. Мне тошно слушаться, но еще тошней было бы отказаться. За много недель я не прочел ни единой странички. Все до смерти надоело... Такое настроение возникает неизбежно, если изо дня в день делать одну и ту же работу, которая тебе не по душе, но которой приходится заниматься ради куска хлеба. Однако я уже решился. Долго я здесь не задержусь. Самое большее - до весны. По договору за ученье и за еду я должен прослужить у хозяина четыре года. Ремесло я освоил быстро. Знаю, как выделывать овчины, научился дубить даже очень толстые шкуры, например бычьи. Невелика премудрость. И я решил уйти. Наймусь куда-нибудь еще. Все лучше, чем возиться с вонючими шкурами. Осенью попробую поступить в школу - учиться дальше. С тех пор что я здесь, я чувствую, как помрачается мой ум, как я тупею... Ну уж нет! Этому не бывать!.. Надо бы переодеться, да не во что. Я смотрю на себя, и мне становится грустно. Добрикэ Тунсу подбадривает меня: - Какого черта ты на себя уставился? Ты кто? Жених? Другие и не в такой рванине ходят... Мы выбираемся из дому на цыпочках. Закрываем за собой дверь. Тихо-тихо. - Держись меня, - говорит Добрикэ Тунсу. И направляется в глубь тупика. Выпал снег. Но еще не подморозило. Снег под ногами мягкий, сырой. Свет от фонарей еле-еле освещает дорогу, а в глубине, где улица упирается в тупик, на страже стоит совсем уже подслеповатый одинокий фонарь. Семь часов вечера. Канун рождества. На главной улице еще много народу. А здесь совсем пустынно... Добрикэ Тунсу хорошо знает дорогу!.. Находит калитку и распахивает ее с грохотом, словно у себя дома. И шумно захлопывает за собой. Идет в глубь двора. Я уже догадываюсь, куда мы забрели. Плетусь за ним. Сердце замирает. Мелкой дрожью дрожат руки. И все же я иду вслед за Добрикэ Тунсу. В доме, куда мы подходим - он совсем крошечный, вроде хибарок на улице скорняков, - царит веселье... Пения не слыхать, но разговаривают громко. Доносится смех. Добрикэ Тунсу отворяет дверь. Нас разделяет один шаг, я догоняю Добрикэ, и вот мы оба стоим в дверях. Почему снаружи дом показался мне крошечным? Смотри, как здесь просторно!.. Мы топчемся на пороге. Большая зала обшита досками. Вдоль стен - стулья. В одном углу - пианино. В другом - стол. Поодаль еще стол, за которым сидит парнишка, наверно мой ровесник, уткнулся в книгу, читает. Вот он оторвался от книги, помечает что-то в тетрадке и снова углубляется в чтение. Вид у него задумчивый, он шевелит губами. Что-то шепчет. Может, к экзамену готовится или урок учит. За пианино сидит голая девушка. Только бедра обтянуты розовыми трусиками, такими маленькими, что не закрывают даже пупка. У нее длинные желтые волосы, как у мамы, и такие же, как у мамы, синие глаза... Она перебирает пальцами клавиши. Возле нее на круглом табурете сидит мужчина в сером котелке, сдвинутом на затылок, у мужчины большие пышные усы. Время от времени он щиплет девушку за бедра. На стульях вдоль стены сидят четыре девушки в коротких прозрачных платьицах... И четверо мужчин - помоложе и постарше. - Добрый вечер, Саломия. - Вечер добрый, Тупсу. А это кто с тобой? - Мой приятель. - Совсем птенец или как? - Птенец... - Ну что ж, садитесь! Саломия держит себя с нами так, словно мы важные господа. Мы садимся. Я съежился, сделавшись совсем маленьким. Ерзаю на стуле и сам понимаю, что если не перестану ерзать, то моя ветхая одежда будет вся в известке. Комната недавно побелена. Скоро рождество. Всюду дома выбелены заново. Вот и здесь тоже произвели побелку. Саломия - высокая, крупная смуглолицая девушка, на ней облегающее платье до полу. - Пойдешь со мной? - спрашивает Тунсу у девушки, которая играет на пианино; мужчина в котелке уже отстал. - Ну, Мими, пошли, что ли? - Не могу, дорогой. У меня... - Ну и что из того? Пойдем! - Да нельзя же, говорю тебе, вот сумасшедший. Погоди, вот выйдет Джика. С ней и пойдешь... - Пока Джика не вышла, угостила бы нас чем-нибудь, - просит Тунсу Саломию. - Сейчас сварится кофе. На столе в углу горит спиртовка. Саломия готовит для нас кофе. "Никогда еще не пил кофе, - думаю я, - хоть вкус узнаю". Мужчины разобрали девушек. Разошлись по комнатам. Потом опять появились. И ушли совсем. В зале остались только девушки. С Саломией их шестеро. Тупсу все ждет Джику. Та задерживается. - Она занята с Котеличем, торговцем. Когда он навещает нас, Джике трудно отделаться, еле живая вырывается, бедняжка... Распахивается дверь. По ступенькам - их всего две - в залу спускается поп - старик, смерть про него, видно, забыла. Он настолько дряхл, что кажется, будто борода его побита молью. Когда-то она была черной, потом побелела, а теперь тухло-желтая. Забрызганная грязью ряса волочится по полу. Руки у попа дрожат. В одной руке у него крест, в другой - веточка базилика. В канун праздника он обходит дома с благословением. За попом, на полшага позади, - служка с ведерком. Поп гнусавым замогильным голосом тянет молитву. Пианино смолкло. Девушки как есть, почти нагишом, подходят к попу. Поп кропит их веткой базилика, сует для поцелуя руку, дает целовать и крест... Брызжет святой водой по всем углам залы. Благословляет вошедших следом за ним клиентов, парнишку в углу, поглощенного своими занятиями, - это сын хозяйки. Не спрашивая, хочу я или нет, кропит миром и меня. Сует и мне под нос руку и крест. Ладно уж!.. Ведь для чего-то привел меня сюда Добрикэ Тунсу... Саломия задирает платье, так что видны ее икры и коленки. Она в длинных чулках. Достает из чулка кошелек. Роется в нем, отсчитывает в ладошку десять лей, все мелочью. Бросает монетки в ведерко служки. Поп видит плохо. И все-таки нагибается и заглядывает в ведерко. Служка приподымает ведерко повыше, попу под самый нос. Поп - замогильным, источенным червями и летучими мышами голосом призрака - спрашивает Саломию: - Сколько лей, Саломия, бросила ты в это ведерко? - Десять лей, батюшка, все, сколько было... - Только десять, Саломия? Я ждал по крайности двадцать. - Прости, отец Чинзякэ. Хозяйки нет дома. Ушла на базар за покупками и вот еще не вернулась. Это все, что девушки заработали за вечер... Поп трясет бородой. Лицо у него дергается. Трясутся губы. - Ах вы, б... вашу мать... Я, старик, прихожу к вам среди ночи с благословением, а вы швыряете мне десять лей, как слепому на паперти. Постыдились бы... Постыдились бы все... Поройся у себя в чулке, мерзопакостница, и выкладывай все двадцать лей, черт бы тебя побрал. Слышите, черт бы побрал вас всех!.. - Нет у меня денег, батюшка! Ей-богу, кабы были... Я уже сказала - это все, что девушки за вечер заработали. Если бы ваше преподобие пришли позже, может, было бы побольше: там, в комнатах у девушек, еще есть клиенты... Присядьте, батюшка, подождите, пока выйдут. - Ладно уж, милочка, ладно. Так и быть, подожду... Подожду. Поп опускается на стул. Садится и служка. Саломия уже успела приготовить две чашки кофе, одну для Добрикэ, другую для меня. Теперь мы остались с носом: этот кофе она подает попу и служке. А нам шепчет на ухо: - Посидите еще. Я приготовлю и вам, пусть только этот старый козел уберется... Поп выхлебал кофе. Выпил свою чашку и служка. Немного погодя поп роняет голову на грудь. Дремлет. Дремлет, но не спит. Вот открывается одна дверь. Подняв воротник пальто и надвинув на глаза кэчулу, выходит парень. Следом за ним девушка с растрепанными волосами. Она протягивает Саломии две леи. Та кладет их на стол перед попом. И до тех пор, пока не вышли все клиенты, пока перед ним на столе не оказалось еще десять лей, поп Чинзякэ терпеливо ждал, не уходил. И поднялся только после того, как Саломия бросила ему в ведерко еще половину пола и монетки со звяканьем ссыпались на дно... Поп вышел, бормоча благословения... - В какой церкви он служит? - В церкви беса рогатого, - отвечает Добрикэ Тун-су, - прямо возле нас, у святого Николая. Не слышал разве колокольного звона? - Нет, не слышал... - Эй, Добрикэ, можешь пройти в комнату, Котелич ушел... Девушкам невесело. И даже когда они смеются, кажется, будто они только скалят зубы - смех идет из горла, не из души. Душа их обливается слезами. И печалуется. Эта печаль отражается в глазах. Самая грустная из всех - Саломия. И парнишка в углу, который притворяется, будто ничего не видит, и все это время читал, что-то записывал и шептал про себя какие-то слова... Я остался в зале. После попа являлись еще какие-то парни. От моей одежды исходит тяжелый запах. Но для девушек он привычен. Я выпил свою чашку кофе. Выпил и ту, что приготовили для Добрикэ. Саломия видит, что я робею, подходит, берет меня за подбородок. Пальцы у нее короткие, толстые, как культяпки, и загрубевшие. Наверно, много лет проработала в служанках, мыла посуду, скребла половицы... - Ну, с кем ты хотел бы пойти в комнаты, птенчик? Вот уж час, как разглядываешь наших девушек. Какую же выбрал? - Никакую, - отвечаю я. - Никакую... Слышишь?.. Никакую... Меня душат слезы, тяжелые горькие слезы, которые давно уже просятся наружу... У меня и в мыслях нет зайти к дяде Тоне или к кому-нибудь еще из городских родственников. Я знаю, к чему бы это привело - ни к чему, кроме косых взглядов. Дядя Тоне, завидев меня, не постеснялся бы отвесить мне несколько затрещин. Я словно слышу его голос: "Говорили тебе, племянничек, чтоб не шлялся сюда. Чего тебе здесь надо? А ну, катись отсюда!" Дядюшкиных дочерей я иногда встречаю - они прогуливаются по Большой улице с парнями. Завидев их, я отворачиваюсь, разглядываю витрину, притворяюсь, будто их не приметил. Обхожу я стороной и двоюродного брата Мишу. Однажды, случайно столкнувшись с ним на улице, я спросил: "Эй, Мишу, как поживаешь?.." Так он сделал вид, что меня не признал. Мишу хорошо одет, и ему было бы неприятно, если бы кто увидел, как он болтает с оборванцем-лоботрясом. Правда, я работаю у хозяина, и у меня есть место на нарах, где я могу отдохнуть - если можно это так назвать, - и миска еды на обед, и другая - на ужин, но все равно я выгляжу бродягой-беспризорником вроде тех парней, что не имеют никаких занятий, спят под забором и тянут руку - то ли за милостыней, то ли чтоб залезть в чужой мешок. Одежда моя совсем истлела. По вечерам я пытаюсь ее подлатать. Научился орудовать иголкой и ниткой. Вначале дело шло туго. Игольное ушко глубоко вонзалось в пальцы. В конце концов я приспособился. Но это еще не все. Мало научиться штопать и латать. Следовало позаботиться о сменной одежде, пусть старой, рваной - лишь бы развесить ее на солнце или на ветру, вышибить тяжкий дух. Сам-то я к нему уже привык. А другие?.. Стоит мне чуть задержаться возле человека, как он отступает назад - лишь бы подальше от меня. Разве это жизнь? Конечно, можно жить и так!.. Живут ведь по-всякому. В деревне я слышал, как один мужик говорил: "Бог бережет, покуда терпишь..." Э, у нас еще терпимо. Другим куда хуже приходится, они и не такое выносят. На базаре полно бродяг - парней, которым негде найти работу, негде головы приклонить, живут они где придется и как придется, едят что попало. Есть среди них и здоровые верзилы, и хилая мелюзга. Они бы и рады работать, да негде или за работу платят такие гроши, что жалованья этого не хватит ни на еду, ни на жилье, где они могли бы ночевать, как все люди. А когда на деньги ничего путного не купишь, поневоле несешь их в корчму. Пьешь цуйку, вино - чего душа пожелает. А точнее - чего жаждет твоя глотка. Глядишь, на час, а то и на два ты - счастливейший человек в мире. Когда пьешь, тебе уже все нипочем... Я сторонюсь родственников. Избегаю и своих односельчан, приезжающих по пятницам на базар с товаром или за покупками. Боюсь, как бы меня не углядели. Если увидят - засмеют: "Гляньте-ка, гляньте на этого хромоногого, до чего дошел!.." Но далеко не всегда выходит так, как хотелось бы. Дома я постоянно слышал разговоры о маминых братьях: о дяде Тоне и дяде Лисандру. Дядю Тоне я теперь знаю хорошо, лучше некуда! А вот дядю Лисандру в лицо не видел. Он умер в ту самую осень, в октябре, когда ранним утром, скорчившись на груде початков возле телеги, родила меня мама. Это случилось вдали от нашего села - возле Белитори, во владениях Гогу Кристофора, на уборке кукурузы. Отец перерезал пуповину серпом. И перевязал бечевкой. Потому-то и получился такой большой пупок. Ребятишки, с которыми я купался на речке, вечно поднимали меня на смех: - Гляньте-ка на Зубатого! У него целых две пипки! Одна - посередь пуза... Теперь хоть сразу двух жен бери... Оттого и пошла у меня привычка - когда иду купаться, прикрываю живот, пока не залезу в воду. Умерла и жена дяди Лисандру, а после них, как я узнал, остался один сын, Янку, и его взяли в приемыши какие-то крестьяне, у которых своих детей не было. Еще какое-то время до меня доходили слухи о Янку, что он учится в ремесленном училище, стал смышленым красивым парнем, а уж тихоня - будто девушка. Правда, теперь я о своем двоюродном брате забыл и думать. Если думать о каждом родственнике, не останется времени ни на какие другие мысли... Как же я удивился, когда в подвал, где я укладывал в чаны сырые шкуры, чтобы залить их дубильным раствором, спустился верзила Гогу Шорик и подошел ко мне, вроде чем-то напуганный: - Эй, ты, хромой, тебя там спрашивают. Поди-ка, почистись, а то больно воняешь. Хозяину за тебя стыдно будет... Да разве тут отчистишься, разве скроешь, каков ты на самом деле! "Что-то стряслось у нас в деревне, - решил я, - вот мама или брат приехали сообщить мне новость или забрать меня отсюда и устроить к другому хозяину". - Кто-нибудь из деревни, дядя Гогу? - Да нет. Из городских. Молодой такой. Я поднялся по лестнице и вошел в контору. Хозяин, только что оправившийся после болезни, пожелтевший и осунувшийся, восседал на своем стуле и дремал. Дело было к вечеру. В помещении почти полный мрак. Кроме хозяина, я заметил у дверей хорошо одетого господина, стройного, сухощавого, высокого. Как был, в вонючих лохмотьях, я шагнул в его сторону. Он протянул мне руку. Я протянул свою - покрасневшую, распухшую, обожженную, с отвалившимися ногтями. Незнакомец, едва дотронувшись до моей руки, почувствовал, что кожа обожжена. Подвел меня к двери, усадил на свету и долго меня разглядывал. Потом обратился к хозяину: - Я прошу отпустить моего двоюродного брата со мной на часок. Мне надо с ним потолковать... Двоюродный брат? Кто же это? Что за двоюродный брат? Сколько я тогда ни думал, мне так и не стукнуло, что это мой двоюродный брат Янку, сын покойного дяди Лисандру. Мы вышли на улицу. - Погуляем немножко. Ты ведь меня не помнишь, верно? - Верно. Не помню. Я разглядывал его. Он был очень красив, таких мужских лиц я до тех пор не встречал. А может, мне показалось... Кожа у него была белая, чуть с желтизной, густые черные брови

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору