Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Станку Захария. Босой -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  -
е за поражением... А немец взял да и ворвался к нам в страну, ограбил и разорил села. Тяжел немецкий сапог, и с каждым днем все тяжелее. В помещичьих имениях работают те немногие мужики, которые еще остались в селе, работают женщины и дети, а с некоторых пор и пленные румыны. Милиарезь, колченогий помещик из Бэнясы, тоже пользуется трудом пленных румын; приказчики держат их в черном теле и жмут из них последние соки. Не отстают от Милиарезя и Гогу Кристофор из Белитори, и Стате Пантазь из Кырлигаца. Так и гнут спины румынские пленные на румынских бояр под присмотром немецких солдат. Пленные эти - выходцы из Молдовы. Бежать им невозможно. Да и некуда. На дорогах всюду охрана. Шагу ступить не даст. Чуть подальше от села отъехал - уже пропуск нужен, аусвайс называется - такая желтая бумага, сплошь покрытая подписями и печатями немецкой комендатуры. Боже упаси прийти в комендатуру за пропуском. Немец из тебя все жилы вытянет, самого выпотрошит и наизнанку вывернет: куда едешь да зачем, а может, лучше и не ездить? Прямо душу из тебя вынимает. Пленные спят в хлевах - оборванные, заросшие, грязные. Жизнь им уже невмоготу, хоть сейчас готовы с ней покончить, только ввалившиеся глаза блестят голодным блеском, как у обложенного волка. У всех у нас глаза ввалились от постоянного голода. Наступает обычная ночь, а кажется, будто наступил конец света. Послышались на улице шаги - и ты уже дрожишь от страха, потому как знаешь - это немцы! И что-то, видать, ищут! За кем-то, наверно, пришли! Страх охватывает тебя всякий раз, как заслышишь свистки, выстрелы, человеческий вскрик или стон. Ночью нам запрещено выходить на улицу. Занимается утро, восходит яркое солнце - ласковое и теплое солнце новой весны, а для тебя будто все еще ночь. Не радует нас рассвет, нет радости и от яркого солнца... Я чувствую себя ненужным в доме, где вырос. Мы словно одичали, стали чужими друг другу, хоть и долгие годы жили бок о бок. Озлобился и я вместе со всеми - а может, и больше других, - ведь словно бы лишний за общим столом; мне кажется, что все подсчитывают, сколько я съел, следят за каждой крошкой, которую я отправляю в рот. - Есть вы все горазды, а как в дом что принести - никто и не почешется. Я пытаюсь оправдаться: - Все, что я заработал у хозяев в Руши-де-Веде, все домой принес. - Несколько пол всего и принес-то! Нечего сказать, осчастливил. Ты, дурень, больше за так работал. Я тебя к хорошему хозяину определил, к господину Моцату, думал, ремеслу обучишься, да еще какому - дубильному, дело нешуточное. Сколько народу ему обучилось, и все довольны, разбогатели, в люди вышли. А ты осрамил меня - удрал. Как бродячий пес - за год трех хозяев сменил. Что из тебя в жизни выйдет, подумал бы. Что с тобой станется, голова садовая? Вбил себе в башку блажь - учиться, вишь, захотелось. Ученье, парень, не про нашего брата. А ты и хромой к тому же. Я знаю, что за мысли у тебя в голове. Думаешь небось про брата Георге, он-де вот выучился! Так ему, сынок, просто повезло. Это Берта на себя всю заботу взяла, определила его в ученье. А тебя кто устроит? Да и когда? Война еще долго протянется. Ты к тому времени взрослым уж станешь. Отец любит меня. Если бы при нем так заговорил обо мне кто-нибудь другой, он бы накинулся на обидчика, схватил за грудки и показал бы, где раки зимуют. Но очень уж ему лихо - как, наверно, никому в целом мире. Вот и изливает злость на ком придется. Когда у него на глазах я ковыляю по дому или по двору - шкандыб-шкандыб, - его охватывает жалость, и, чтобы скрыть ее, он принимается честить меня всякими словами. Я терплю, но и мое терпение имеет предел. Никто из близких и не представляет, какой я самолюбивый и легкоранимый. Скажи мне кто ласковое слово, я бы от радости трижды через голову перевернулся, как клоуны в цирке. А бранью и злобой меня не проймешь. Я упрусь, до остервенения дойду, даже заболеть могу от злости, но чтоб уступить - никогда. Меня может растрогать ива, теряющая листву. Мне мучительно больно смотреть на закат и видеть, как бледнеет и гаснет солнце. Петре Рэдоя - у него наконец померла последняя из дочерей, и он, как мечтал, женился на молодке, привезенной издалека, из Бэрчела, - я ненавижу за то, что он не пролил ни слезинки, пока смерть опустошала его дом. Я, наверно, сродни скрипке. Только и скрипка не могла бы петь, если вколотить в нее гвоздь. Грубое слово, брошенное в мой адрес, больно задевает меня. Так и кажется, будто в мое живое и увечное тело гвоздь вбивают. Я терплю. Страдаю молча. Лишь иногда делаю попытку защититься, хоть и понимаю, что все зря. - И еще как-то раз я приносил деньги - с месяц назад. Но отец, поглощенный другими заботами, уже не слушает меня. Зимой на станции строили вторую водокачку. Очень много немецких поездов проходило на фронт с солдатами и снаряжением. Меня взяли чернорабочим, но строительство было закончено за две недели. Я заработал двадцать лей и, радостный, принес их отцу. Ради заработка я охотно нанялся бы еще куда-нибудь, но было некуда. Меня, как и других моих сверстников, немцы отправляли на принудительные работы. А за это, разумеется, вовсе не платят. Может, я и нашел бы заработок, согласившись батрачить за гроши, как в свое время мой брат Ион у Шоавэ. Но в своем селе мне было трудно устроиться батраком, да и стыдно. Я уже понял, что, с тех пор как охромел, меня уже не принимают всерьез, считают ни к чему не пригодным. Кому какое дело, о чем твои мысли, что у тебя на сердце? Если ты не можешь ходить за плугом, не можешь ползать на четвереньках по жнивью, когда солнце печет тебе макушку, если ты не в силах взвалить на спину мешок и по узкой дощечке перетащить его на баржу - зачем тебе жить на свете? Грош тебе цена. Калек не щадят. Их удел - презрение и насмешки. Вот и я такой. Жизнь жестока, и у нее свои законы. Говоря по правде - а правде надо смотреть в глаза, - я и впрямь не стоил ломаного гроша при всех фантазиях, круживших мне голову. Побывав в городе, я вернулся полный решимости - представьте, какая наглость! - поехать учиться. Я уже купил себе на ярмарке зимнюю одежду и строил планы насчет того, как поступлю в гимназию, как найду пристанище, как накуплю книг, как засяду за учебу... Все мои планы перечеркнула война, приход чужих войск, немецкая оккупация. Война все тянулась и тянулась. Ей не было видно конца. И я торчал дома, став обузой для родных. Ел и чувствовал себя нищим, которого кормят из милости. Косились на меня братья и сестры. Даже мама нет-нет да и взглянет на меня искоса. И промолчит. А мне становилось совсем уж не по себе - лучше бы она отругала меня, как позволял себе порой отец. Я ел, когда было что есть, но кусок застревал у меня в горле. Пил, но даже глоток воды казался мне горькой отравой. Даже дышать было трудно. Потолок и небо словно всей тяжестью навалились на плечи. Нет. Больше терпеть было нельзя. Надо было уходить. Уходить - это ясно. Неясно только куда. Куда направить стопы? И вот, сам не знаю почему, я вдруг решил: пойду вниз по Кэлмэцую, на юг, к Дунаю. XVIII В ПУТЬ За нашим селом, если глядеть в сторону Болгарии, находится Кырломан - вытянутый длинной полосой хутор, зажатый между красноватыми кручами гор и рекой, которая здесь широка и глубока и только у берега заросла камышом и осокой. В этих местах живет кривая тетушка Чуря и моя бабка, как прежде, гордая и неприступная, в неизменно белой крахмальной рубахе. На лице бабки даже время бессильно оставить свой след. Сыновья и зятья тетушки Чури на войне. И оказалось их так много - даже вагона на всех не хватило. Ни от кого из них за все эти месяцы не пришло ни одной весточки, словно всех поглотила изголодавшаяся земля. Постаревшая, слабенькая, осталась тетушка одна с дочерьми и невестками, с внуками и внучками. Присматривает за этим бабским табуном, пытаясь держать всех в строгости, не дать повода для сплетен, незапятнанной сохранить честь семьи, пока не вернутся домой мужчины - если кому суждено вернуться. Бабка моя все еще живет в своем старом домике, белом и чистеньком как стекло, вместе с невесткой, теткой Аникой, и ее отпрысками; плодущей оказалась невестка - пятеро или шестеро детишек возятся под окнами; бабка то накинется на нее, отругает, то помирится и только ворчит - свекровь, ничего не поделаешь, на то и свекровь! Придурковатый дядя Думитраке дерется с врагами в горах Молдовы, если, конечно, уже не валяется где-нибудь мертвый, уткнувшись лицом в землю. Несмотря на слабоумие и добродушно-блаженный нрав, дядю Думитраке взяли в армию, а потом и на фронт отправили - скорее на потеху унтерам, чем для пользы дела. Как же подивились односельчане, узнав, что в боях Думитраке обнаружил полное пренебрежение к смерти - он первым бросался в атаку и умело обращался с оружием. Уже после первых сражений повесили ему на грудь медаль. Уцелеет - вернется домой с наградой. Мой кроткий дедушка покоится на кладбище. Уже много лет. Идет ли дождь, сыплет ли снег - ему все едино. Может, оно даже лучше для него и для всех, кто лежит и гниет с ним рядом. Им не привелось узнать, сколько бед выпало на долю живущих. После Кырломана, стоит немного пройти по большаку или по рядом бегущей тропке - семь затяжек цигарки, - и ты уже в Путинее, в том самом селе, где священником старший сын нашего Бульбука из Омиды, бабник и стяжатель Ион, из-за которого много крестьян, вместе с женами и детьми, перешли в новую веру; их-то примеру и последовал мой брат Ион. Вместе со своей женой-сербиянкой он стал адвентистом. Облаянный, как положено, всей сворой путинейских - собак, подымаешься на холм, огибаешь его - и вот ты уже в Секаре. Я хотел было остановиться на часок у тетушки Уцупэр, передохнуть, взглянуть на тетушку, услышать ее голос, и если он покажется достаточно бодрым, то и вызвать ее на разговор о прошлых временах, а заодно перекусить и напиться. Хотелось мне повидать и двоюродную сестру Дицу; она стала уже крепкой женщиной, матерью четверых детей, что цепляются теперь за ее подол. Уже два раза подряд у нее родится двойня. Хотел зайти, да передумал. И вот Секара тоже осталась позади. Муж Дицы - на войне. Как и всюду, в доме Уцупэров поселилась тоска, отягченная скорбью. Я спешу, чтобы ночь не застигла меня в поле. Рано утром ушел я из дому. Не сказал никому, куда и зачем. Сейчас дело к полудню. Утро было холодное. Но потом, чем выше подымалось солнце, тем больше прогревался воздух и становилось теплее. Мне знакомы эти дороги и села. Бывал я тут перед войной с одним торговцем - мы продавали рыбу, закупленную оптом у рыбаков на большом озере, что возле Дуная. Торговец - Банку Вене из Стэникуц. Помнится, возле Драчи стоял большой помещичий двор с многочисленными постройками и кучей прислуги. Попытаю счастья там - постучусь в ворота и спрошу, нет ли какой работенки. А вдруг повезет и удастся подзаработать. Род бояр Гинеску известен издревле, и многие мужи этого рода в те времена, о которых любит рассказывать тетушка Уцупэр, были важными сановниками. Я даже читал о них в книгах, там и портреты их помещали; это были высокие бородатые мужчины с костистыми лицами и крупными носами. Одного из них - наверно, за то, что он был смуглей других в роду, - прозвали, кажется, Арапчик. В том кровавом девятьсот седьмом, памятном страданиями и гибелью многих людей, в Драче тоже грозно поднялся народ. Сейчас я в верхней части Секары. Тихо бреду вдоль большака, разбитый усталостью, с трудом волоча больную ногу. Вдруг прямо передо мной вырастает могильный холм; тут спит вечным сном - вместе с другими крестьянами, с женщинами и детьми, расстрелянными в один день, - мой дядя Прекуп Урбан Уцупэр. Деревянный крест такой же, каким я его помнил, - один на всех, кто лежит под ним, но только очень обветшал. Потемнел от дождей, потрескался от солнца, но стоит все так же прямо. У самой дороги. Проходят мимо босые, оборванные, голодные крестьяне, хлебнувшие горя. Сдергивают с головы кэчулу и кладут поклон. Склонив голову, шепчут чуть слышно: "Мир их праху!" Нахлобучивают свои кэчулы и бредут дальше по своим делам навстречу невзгодам. Они не забыли. Не забывают. Не могут забыть. Нельзя, чтоб забыли. Я тоже останавливаюсь перед могилой. Молча смотрю на крест. Снимаю с головы кэчулу. И словно вновь вижу дядю Прекупа: он держит меня на ноге и раскачивает. До меня будто доносится его голос: "Хочешь, Дарие, стать моим сыном? Ведь у меня больше нет сыновей. Пантилие в армии сгубили". Кругом, насколько хватает глаз, поля и поля. Одни поля. Местами видны черные пятна. Должно, недавно вспахали и посеяли кукурузу. В других местах что-то уже зеленеет. Это взошла пшеница. Яркая, сочная, поднявшаяся уже на ладонь от земли. Над просторами полей сияет солнце. Над всей землей раскинулось голубое небо, но дорогу, по которой я пришел, совсем развезло. Недавно здесь пролился дождь, весенний теплый дождь. Крест от времени почернел. Стал чернее черной земли. А мне снова видится дядя Прекуп Урбан Уцупэр, как он вонзает лемех плуга в грудь помещичьего приказчика Филипа Писику. Я точно наяву вижу, как он грязью счищает с рук кровь и вытирает их о штаны. Мне будто слышится, как он кричит полковнику Пьенару: "Нас вы расстреляете. И других тоже. Но весь народ расстрелять вам не удастся!.." Война... Помещики попрятались, поразбежались - одни удрали в Молдову и сидят там, не распаковывая мешков, готовые драпать дальше при первых слухах о прорыве фронта, который пока что голой грудью удерживает армия бедняков. Другие - те, что всех громче призывали к войне и добились своего, - с самого начала ударились в бега и не успокоились, пока не добрались до самых северных стран. А тут, на юге, раздетая, голодная Румыния истекает кровью в борьбе с врагом. Есть, однако, и такие помещики, которые остались на оккупированных землях: у них нет никаких причин бояться немцев. Они всегда держались их и настаивали, чтоб. Румыния выступила на стороне Германии, а вовсе не против нее. К примеру, старый полковник в отставке Пьенару, тот, что в девятьсот седьмом приказал расстрелять моего дядю Прекупа Уцупэра и других бедняков. Живет себе полковник в полном довольстве с молодой содержанкой, привезенной из Бухареста, транжирит свое состояние, устраивая кутежи в большом помещичьем доме с высокими окнами, ярко освещенными до самого утра. Барином жил, по-барски и доживай... Порой кличет музыкантов для себя и содержанки, приглашает со всей округи немецкие высшие чины, с которыми он прекрасно ладит: с их помощью он дерет высокую цену за зерно, которое собирают крестьяне в его имении. Случается, иной крестьянин соберется с духом и попросит у помещика четверик кукурузы: - Работой рассчитаюсь, барин... - Работой? Работать ты и так должен. Попробуй только не явиться! Сей момент немцам в руки передам... Так и уходит проситель, с чем пришел - с пустыми руками. Немцы очень предусмотрительны. Требуют, чтоб был вспахан и засеян каждый клочок земли. Немецким солдатам и офицерам нужен хлеб. Будь жив мой дядя Прекуп Урбан Уцупэр, ему бы теперь уже не надо спрашивать, хочу ли я стать его сыном. Дица родила двух мальчиков и двух девочек. И дядя мог бы тешиться со своими внуками и внучками. Может, и не стал бы так горько печалиться о сыне своем Пантилие, веселом парне, острослове, умевшем слагать и мятежные песни, и песни любви... Спит в земле дядя Прекуп, но не перевелось брошенное им семя, как не перевелось и никогда не переведется семя других расстрелянных крестьян. Угаснет боярский род Пьенару, как угасает род Гинеску, о котором упоминается в летописи. От всего знатного рода бояр Гинеску осталась лишь старая дева по имени Мадалена. Мне доводилось видеть ее на станции - она уезжала в Бухарест или возвращалась оттуда. Карета - в упряжке четверка лошадей - уносила ее по дороге со станции в Драчу и привозила обратно. На козлах восседал кучер в цилиндре, перепоясанный цветной лентой. Упряжь на лошадях вся изукрашена серебром. Мадалена была женщина тощая и длинная, с землистым лицом и большим крючковатым носом - как у всех ее предков, - а в уголках губ пробивались черные усики. Одевалась она самым нелепейшим образом. Взглянешь - смех разбирает. А какой уж тут смех? Мрачная и озлобленная, она разъезжала по имению в мужском костюме верхом на быстром породистом скакуне - таких лошадей у нее была целая конюшня, - не выпускала из рук хлыста, с которым расставалась разве что ночью. Ничего никому не прощала. И никому не доверяла. Слуги звали ее госпожой Мадаленой, а в селе окрестили Гадюкой. Гадюка и была, как ни крути. Когда она селом проезжала, даже собаки умолкали, тявкнуть боялись. Люди говорили, что, когда госпожа Гинеску гуляла по полям, смолкали кузнечики и переставали петь жаворонки. И только крестьяне, досадуя, что нельзя свернуть госпоже шею, распускали про Мадалену всякие слухи. Не знаю отчего, но я не боюсь Гадюки: я уже побывал в работниках у хозяина Моцату, где меня шпынял Гогу Шорик своими увесистыми кулаками; работал я и у Мьелу Гушэ, и у Бэникэ Вуртежану. Почему бы не наняться теперь и к Гадюке? Душу из меня - сколько ее еще осталось - небось не вытрясет. Пробьет когда-нибудь и час расплаты. Уж как-нибудь доживу, дотяну до этого дня. Доживу непременно. По обочине дороги длинной вереницей тянутся муравьи. Из своего муравейника в чужой направляются. Я обхожу их колонну, чтобы не наступить ненароком. И, насколько могу, ускоряю шаг. Побыстрей бы добраться до Драчи, узнать, повезет мне там или не повезет. Схожу с мощеной дороги - больно уж она петляет, - оставив позади крест, под которым вечным сном спят убитые, и шагаю по мягкой стежке, протоптанной прямиком через поле. Липнет к постолам грязь. Тяжелеют ноги. Добравшись наконец с грехом пополам до барских владений, обнесенных, как замок, высокой стеной, стучу палкой в железные ворота. Мне открывает работник - рыжий венгр с осовелыми от пьянства глазами и усищами необыкновенной длины. - Чего тебе? - Работу ищу. - Нет у нас работы. - Я хотел бы поговорить с госпожой Гинеску. - С кем, с кем? С барыней? - С Гадюкой. - Привет, парень. Она давно в Молдову удрала. - А кто за поместьем присматривает? - Приказчики. - А можно поговорить с кем-нибудь из них? - Нельзя. - Что так? - А так, что времени у них нет с такими, как ты, балакать. Давай-ка проваливай, слышь?! В руках у венгра толстенная оглобля. Он направляется ко мне - испытать, крепка ли у меня спина. Оглобля изрядной длины и толщины, а венгру силушки не занимать. Не выдержать моей спине - хлипкая... Топаю через поле в Олоджь. Там я тоже знаю помещика, господина Женике Диаку, - он не то чтобы совсем уж помещик, скорее состоятельный мужик. Есть у него земля, есть и скотина. А в доме полно незамужних дочерей. Господа за них не сватаются, не хотят брать их в жены и местные богатеи - слишком-де бедны. А крестьяне насчет до

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору