Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
тходит от витрины.
- У братца Мьелу дела-то получше моего идут, - сокрушается хозяин
"Невесты". - Я торгую тем, что потребно для свадеб, а он - для похорон. А
хоронят завсегда чаще...
Хоронили в городе и впрямь довольно часто. Попы всех четырех церквей
едва-едва управлялись с похоронами, молебнами, панихидами. Особенно много
умирало детей. На нижнем конце города - а больше половины города находилось
в низине - улицы весной заливало паводком, целые озера воды стояли в
заброшенных дворах и на опустевших площадях; озера превращались в гниющие
болота, которые отравляли воздух до самого прихода зимы, пока не скрывались
под снегом. Ослабленные, измученные малярией детишки погибали в первую
очередь. В такое время "Ангел" торговал крошечными гробиками и гробами чуть
побольше.
Кэтэлин Бызык состарился, занимаясь продажей пилюль, порошков, мазей
против вшей, забившихся в швы рубахи, в пояса, в складки порток, и
приготовлением притирок против чесотки. По четвергам, когда базарные дни, в
аптеке Бызыка густой толпой толкутся крестьяне. Робко ступают по выложенному
плитками полу. Их пугают аптечные весы, стоящие на прилавке, - маленькие,
медные, блестящие; берет оторопь при виде полок, уставленных стеклянными
банками.
- Чего тебе, дедушка?
- Порошков. У племянника живот вспучило. Должно, глисты...
- А тебе чего, тетушка?
Тетка подходит поближе и шепчет аптекарю на ухо - он плохо слышит:
- Мазь от чесотки...
Сторожа, охраняющие разбросанные по полям помещичьи фермы, пастухи,
стерегущие овечьи отары, стада свиней и коров, покупают средство от вшей.
Большинство крестьян спрашивает мазь от чесотки. Аптекарь продает им эту
мазь в серых картонных коробочках.
- Только сами сначала вымойтесь, - любезно советует аптекарь.
- Мыться-то мы моемся - люди небось, - да вот переодеться не во что. А
коли не во что переодеться, от мытья проку мало. На вымытое тело все ту же
грязную рубаху натягиваешь. Матерьял больно дорог, господин аптекарь. Да и
лекарства твои недешевы. Одна наша работа ничего не стоит...
В аптеке крестьяне стаскивают шапки, мнут их в руках. В другие лавки
входят прямо в шапках и долго торгуются о цене. А здесь отдают аптекарю,
сколько просит. С аптекарем торговаться не пристало.
Аптекарь маленький, щупленький - цыпленок, ни дать ни взять цыпленок.
Только голова огромная. Огромная и лысая, на носу очки с толстыми стеклами.
Была у него жена. Померла год назад, не пережив смерти сына.
- Вот так, - продолжает рассказ дядюшка Попугай, - взял и выбросился с
балкона на улицу с зонтиком...
- А с зонтиком почему?
- Наверно, проверял, сможет ли удержаться в воздухе.
- Он что, не в своем уме был?
- Да уж, видать, не в своем уме.
- Не понимаю, зачем люди себя жизни лишают. От смерти и так не уйдешь.
- По слабости характера, - отвечает дядюшка Попугай. - По малодушию. Не
у всех хватает мужества бороться с жизненными невзгодами.
- А какие такие невзгоды у сына аптекаря?
- В лицее сын Бызыки всегда был самым первым. Дома им гордились. "Мой
сын, - говаривал аптекарь, - станет большим ученым". И все с ним
соглашались. Паренек, и верно, способный был, смышленый. Отец послал его
учиться во Францию. Хотел, чтоб из него вышел инженер, чтоб на всю страну
ему равных не было. А в Париже парень возьми да влюбись. Началась война.
Пришлось сыну аптекаря возвратиться домой. А возлюбленную с собой взять не
удалось. По этой причине и умом тронулся. Сперва тосковал, а потом и вовсе
отчаялся. Прыгнул с балкона и переломал себе кости. Промучился несколько
дней и помер.
На портрете Кэлин Кэтэлин Бызык очень красив, большие глаза так и
светятся. Теперь этот взгляд только на портрете.
- А ну его к чертям, кладбище! Пошли в город, дядя Попугай!..
Мы спускаемся вниз. Весна в разгаре. Цветут акации. Кладбищенская
ограда вся в белой кипени цветов, от их аромата кружится голова.
Солнце клонится к западу. Я шагаю медленно. Теперь я снова хожу босиком
и ступаю осторожно, чтобы не споткнуться. Лохмотья свои я тоже наконец
сбросил.
Однажды через город проезжала моя двоюродная сестра Дица из Секары. И
случайно заметила меня перед бакалейной лавкой Вуртежану. Подошла, оглядела
с головы до пят. С головы до пят смерила меня несколько раз взглядом своих
глаз, глубоко запрятанных под густыми бровями; брови ее стали еще пышнее и
длиннее, чем прежде.
- Эй, Дарие, что ты здесь делаешь?
Заячьей губы у ней уже нет. Только шрам тонкой светлой полоской
напоминает о прежнем уродстве. Теперь Дица здоровая, широкобедрая женщина с
большими толстыми руками, одним словом - крепкая рабочая баба.
- Торгую дегтем, - отвечаю. - Дегтем, солью и пенькой.
- А зачем это тебе?
Я пытаюсь рассмеяться. Дица подходит и берет мое лицо в свои ладони.
Точь-в-точь как когда-то, очень давно, в ту ночь, когда на улице бушевала
метель.
- Чтобы есть, - отвечаю.
Я опустил глаза. Одежда, прикрывавшая мое тело, годилась только для
того, чтоб выбросить на помойку.
- Я приду в следующий четверг, - говорит Дица. - Жди меня здесь.
Она идет к телеге и возвращается с большой краюхой хлеба.
- Ты, верно, голоден. На вот, возьми, поешь...
И она укатила. Но неделю спустя снова появилась возле лавки. Протянула
мне сверток.
- Вот тут тебе рубаха и исподнее. И душегрейка. В сундуке нашлось. Еще
от Пантилие осталось. Надень, а лохмотья свои выбрось...
Я не стригся уже несколько месяцев, и волосы отросли такие длинные, что
закрывали мне шею и уши. Все это время я ходил без шапки, с головой
нечесаной и немытой. Ветер, вздымавший по улицам тучи пыли, еще пуще
растрепал мои патлы. Тайком от хозяина я взял в лавке кусок мыла и спрятал
его за пазухой.
- Хозяин, можно отлучиться на часок?
Народу в лавке не было. И хозяин отпустил меня.
- Хочу сходить повидаться с родными.
- Ладно, ступай.
Захватив сверток, подаренный Дицей, я пересек город, миновал станцию и
железнодорожное полотно и добрался до моста, через который лежал путь к
цыганскому табору, что раскинулся за лесом, на холме. Спрятавшись под
мостом, я разделся и залез в воду. Целый час, если не больше, я тер себя
мылом. Потом выплыл на середину, где глубина была несколько саженей, и
вдосталь наплавался на боку, работая одной ногой. Вода была холодная, но от
быстрого движения я согрелся. Накупавшись вдоволь, вылез на берег. Швырнул в
воду старые лохмотья и примерил одежду, принесенную Дицей. Рубаха оказалась
длинна, чуть не до земли, порты тоже велики, душегрейка слишком широка и
просторна, и все-таки чистое облаченье, оставшееся от Пантилие Уцупэра,
показалось мне несравненной роскошью. На обратном пути я зашел в
парикмахерскую. Парикмахер-турок настриг с меня машинкой целую корзину
волос.
- Я сейчас не при деньгах, мастер, завтра возьму у хозяина и заплачу.
Турок меня знал.
- Ладно, приятэл, принэсешь деньги завтыра.
На другой день я принес ему монетку в десять банов - круглую, ржавую, с
дыркой посередке.
Кладбище осталось позади. Осталась позади и городская окраина. На город
опустились сумерки - наступил теплый, окутанный синей дымкой вечер.
- Пойдем на бал, - зовет меня дядя Попугай, - повеселимся.
- Пойдем, - соглашаюсь я. - А где это?
- В низине, у домов Дудеску.
Зимой в Омиде, между рождеством и великим постом, в школе устраивали
бал - обычно в субботу вечером, чтобы те, кто проплясал всю ночь, могли в
воскресенье отоспаться. Нас, ребятишек, тоже приглашали - вытаскивать из
классов скамьи и складывать их у стены во дворе. Потом мы мели и скребли
пол, отмывали его горячей водой, чтобы сверкал как стеклышко. Под самый
потолок подвешивали ленты из разноцветной бумаги и той же цветной бумагой
заклеивали трещины в стенах. Обмазывали дегтем железную печку в углу, так
что она сияла и блестела. Отмывали даже каменные ступени входа. Почти из
семи окрестных сел съезжалась в нашу школу чистая публика: писаря с женами и
дочерьми, сборщики налогов и священники - все те, кто одевался в
заграничное, носил высокий стоячий воротничок и котелок. Одним словом,
сельская верхушка. Из города привозили музыкантов, от станции до школьного
двора их доставляли на пролетках; музыканты сидели в пролетках, положив
скрипки на колени. Из примарии и с почты собирали все лампы, и в школьном
зале становилось светло как днем. С наступлением темноты начинался бал. Мы,
вскарабкавшись на забор, заглядывали в окна. Гремела музыка, и счастливые
парочки до умопомрачения кружились в танце.
- Во веселятся-то!
- А чего им не веселиться? Едят до отвала, спят досыта, забот никаких,
работать не работают, а монет - полны карманы...
От этих балов была польза и нам. Мы начинали кое-что понимать... Под
утро бал заканчивался и в корчмах шли попойки. Мы расходились, ложились
спать и видели сны. И сны не всегда были приятные.
- Так где, вы сказали, будет бал, дядюшка Попугай?
- У Дудеску.
Поблизости от Дудеску нет никакого зала. Бал устраивают под окнами
одного из его домов, на широкой площадке, которую хозяин спрыснул водой и
подмел. Я с дядей Попугаем держусь с краешку. Музыканты играют вальс
"Голубой Дунай"... Музыка разносится далеко. Со всего города собрались
девушки и парни. Пришел и Добрикэ Тунсу, и три дочери хозяина Бэникэ. Одна
из них, которую прозвали Бутончиком, подходит ко мне.
- А тебе чего здесь надо?
- Хочу поглядеть на бал...
- А ну, брысь домой... Не твоего ума это дело...
- Оно и впрямь не моего...
Широкие улицы залиты голубым лунным светом.
Хозяин мой живет на окраине возле станции, в низеньком домике из трех
комнат. Домик - загляденье. Как-то я зашел в самую дальнюю комнату. Там
стояла широкая кровать, накрытая синим покрывалом. На ней спал хозяин с
женой. В углу между окном и зеркалом помещался жестяной умывальник, над
умывальником - большая лампа под белым абажуром...
Во второй комнате спали дочери хозяина, все пять на одной постели,
улегшись поперек, совсем как у нас в деревне. Только и разницы, что вместо
циновки на нары положен тюфяк. Дочери укладывались спать в том порядке, в
каком появлялись на свет: с одного краю - самая старшая, с другого - самая
младшая, между ними оставалось не так уж много места.
Ни одна из девушек еще не замужем. Хозяин, при всей его бойкой
торговле, богатства, похоже, не нажил. Сам он и хозяйка рубахи свои
занашивали до дыр. В латаных платьицах и рубашонках бегали и младшие дочери.
Только девицы постарше, на выданье, одевались поприличнее, чтоб можно было
показаться на людях; в этих нарядах они и щеголяли субботними вечерами на
Большой улице, прогуливаясь стайкой мимо кофеен, вокруг статуи генерала
Манту, того самого, что оставил в наследство своим племянникам окрестные
леса и имения.
В той же комнате на железной койке - такую я видел когда-то у писаря
Стэнеску - спал и любимец семьи, последыш, Бэникэ-младший...
Вечером я возвращался домой, таща Бэникэ на закорках. Когда косоглазому
отпрыску хозяина казалось, что я иду не так быстро, он колотил меня пятками
по ребрам.
- Н-но, лошадка! Н-ну, ишак! Ну же, осел!
И дергал за волосы и за уши. Царапал лицо. Пока я работал у Бэникэ
Вуртежана, щеки мои были исцарапаны так, словно я спал на одной подстилке с
кошками.
Обеденный стол обычно выставляли в садик, под окна. Он был сколочен из
длинных досок и покрыт куском серого холста. Вокруг стола - деревянные
стулья. С одного конца усаживался хозяин, с другого - хозяйка.
Подавала за столом старшая дочь. На первое всегда было одно и то же -
овощной суп, на второе - биточки, а других блюд - никаких... Впрочем, нет,
изредка варили фасоль...
Я сидел отдельно, в сторонке... Отобедав, хозяева сливали объедки с
тарелок в одну миску - это мне.
Меня, конечно, тошнило, но голод творил чудеса. Я еще дома слышал про
борзую, которая жила у турка: после того как ее несколько дней морили
голодом, она с жадностью поедала кислые яблоки.
О! С каким удовольствием я погрыз бы кислых яблок, живя у Бэникэ
Вуртежана! Они помогли бы мне побороть тошноту. Но в городе кислых яблок не
сыщешь! Не найти даже горьких!..
Белый двухэтажный дом, откуда в полдень всегда слышались звуки пианино,
принадлежал, как я вскоре узнал, семье Марциана. За пианино томилась
единственная дочь Ераклие Марциана, владельца четырех поместий, - чахоточная
барышня Семила. Она играла каждый день. И день ото дня все тише и тише. Я то
и дело слышал: "Вот умрет дочь Марциана, такие похороны устроят, каких у нас
еще не видывали..."
Отец Семилы был полковник в отставке. Однажды в клубе он заявил, что
приведет на похороны дочери целый кавалерийский полк, который будет
сопровождать гроб церемониальным маршем, под музыку. В городе не было своего
гарнизона. Девушкам очень не хватало кавалеров с галунами и шпорами. С
меланхолическим видом прогуливались они летом в компании студентов,
приезжавших на каникулы; зимой на их долю доставались только сынки
торговцев.
Игра Семилы пьянила меня, терзала душу. Эта сладкая мука всякий раз
отрывала меня от земных хлопот, уносила прочь от мешков с солью, от веревок,
от бочки с дегтем - далеко-далеко, в иной мир. И я забывал о своей
обязанности - дергать крестьян за полы и зазывать в лавку.
- Эй, придурок! Ты что, заснул?
- Нет-нет, господин Бэникэ...
Еще одно обстоятельство отравляло мое существование в доме Бэникэ;
из-за него-то однажды вечером я потребовал расчет и ушел.
В третьей комнате - узкой, два шага в ширину, - у глухой стены стояла
кровать - две доски на поперечинах, поверх брошено драное одеяло и
изголовье, набитое, как в деревне, соломой. Там спал я.
Сон у меня крепкий. Но под мою кровать ставили ведро.
Ну и что? Подумаешь, разве может ведро помешать спать уставшему парню?
Наверно, нет. И все же ведро это не давало мне покоя, вызывало отвращение к
жизни в хозяйском доме, к жизни вообще...
Вот затихло предместье. В доме потушили лампы. Откуда-то издали
доносится свисток полицейского или гудок маневрового паровоза со станции. Я
погружаюсь в черный омут сна.
Но вот из комнаты девушек доносится шлепанье босых ног. Скрипит дверь,
и в неверном свете луны, проникающем через окно, является призрачный силуэт.
Сна как не бывало.
"Это Маргарета, - догадываюсь я. - Та, у которой крупные широкие
зубы, - старшая дочь хозяина". Она достает из-под моей кровати ведро...
Вж-ж-ж... И ставит его на место. Потом исчезает.
Я пытаюсь задремать, вроде даже и задремал. Но опять шлепанье босых
ног, новое видение - низкорослое, округлое, плотное.
Это смуглянка Фифи, у которой над верхней губой пробиваются черные
усики, - второе издание хозяйки.
"Постарайся уснуть, Дарие!" Я пытаюсь. Уже сплю. Но, посудите сами,
пять девиц, каждая придет к ведру не один раз, и так до самого утра...
Я уже привык к бульканью в ведре и мог бы от этого не просыпаться. Но
резкий кислый запах, раздражающий ноздри, будил меня. От него по утрам я
вставал с красными, воспаленными глазами.
- Дайте мне расчет, хозяин!
- Тебе что же, плохо у нас?
- Да нет, хозяин, только, пожалуйста, дайте расчет...
Насколько я помнил, при найме хозяин обязался заплатить мне сто сорок
лей. Он дал меньше. Я взял не торгуясь.
Зажав в кулаке деньги, я ушел. Я знал, куда идти. Миновал дома Дудеску.
Остановился ненадолго передохнуть. И пошагал дальше. Купил в последней
городской лавке теплого хлеба, пригоршню слив. Не переставая жевать,
двинулся прямиком через поля. И до самого вечера шел по обочине большака и
прилегающих дорог.
Вот я и дома. Мама готовит ужин.
После выздоровления у нее родился еще один ребенок - дочь Стела, моя
сестричка. Мама, сидя у печи, держит ее на коленях и кормит грудью...
- Добрый вечер, мама.
- Пришел?
- Пришел.
- Пешком?
- Пешком...
- Проголодался небось?
- Проголодался.
- Подожди, сейчас все соберутся.
Я подождал, пока собрались все. Никто не удивился моему приходу. Как
никто никогда не удивлялся, если я неожиданно уходил... Не спрашивали, где
был, что делал, почему вернулся в отчий дом, - лишний рот за столом...
Я снял с гвоздя старый кожух, завернулся в него и пошел в глубь двора
соснуть. Словно до тех пор по-настоящему не спал. Я думал, что сон сморит
меня сразу. Но прошел и час, и другой, и третий, пока наконец сон сжалился и
сомкнул мне веки.
В листве шелестел ветер. Уже не было посреди двора тополя, под которым
я вырос. Я всматривался, надеясь увидеть его стройный ствол, верхушкой
упершийся в небеса. Закрывал глаза в надежде услышать шум его листьев. Но
так его и не увидел, так и не услышал шелеста тополиных листьев. Видел лишь
усыпавшие небо звезды и обступившие меня скрюченные, узловатые стволы
акаций. Свежий сырой ветер пронизывал меня до костей. Я словно вымывал из
себя воспоминания о городе. Мне снились сны.
Стояла, помнится, середина августа. Кончилась жатва, подошла к концу и
молотьба. Село набиралось сил перед началом осенней пахоты, перед уборкой
кукурузы...
Я думал: у меня около ста сорока лей; вот они на груди, завязанные
узелком в носовой платок, чтобы не украли. И чтобы про них не узнали дома.
Каждый поспешил бы выпросить себе хоть немного.
Через месяц в городе откроются школы. И я должен осуществить свою
мечту. На деньги, заработанные у Бэникэ, я протяну месяцев семь. Хватит с
избытком. Правда, понадобятся еще книги и одежда. Э, как-нибудь выкручусь,
какого черта...
Я решил учиться в Турну. В Турну никто не видел, как я таскаю на
закорках Бэникэ-младшего. Руки, правда, у меня все еще в ожогах. Зато ногти
уже отрастают и скоро сравняются с кончиками пальцев. К началу школьных
занятий следы моего пребывания в дубильне должны пройти. Кожа опять станет
чистой.
Да. Событие, о котором я вдруг вспомнил, произошло днем раньше. Это
число крепко заселю у меня в памяти. Дело в том, что дома в тот день царило
большое оживление. Брат Ион не находил себе места. Завтра день святой Марии,
мамины именины. Но мысли Иона не о маме, не об ее именинах...
В день святой Марии на окраине Турну открывалась большая ярмарка. Весь
год сельские парни и девушки только и думают что об этой ярмарке - то-то
повод поразвлечься. Загодя строят планы предстоящих увеселений. И полгода
спустя все еще вспоминают, что видели и как провели время сами, что слышали
от других...
Как на иголках и сестра Рица!.. Ей страсть хочется на ярмарку. Она уже
большая. Из всех моих сестер одна Рица такая полненькая и пухленькая. Этой
весной ее приняли в хору. По воскресеньям она ходит с парнями на холмы. Если
девушку или парня приняли в хору, им уже разрешают самостоятельно ехать в
Турну на ярмарку, мир посмотреть и себя показать.
Младшая из сестер, Елизабета, ходит от одного к другому и канючит:
"Братик, привези мне фарфоровую куклу...", "Сестричка, привези мне
фарфоровую куклу".
Брат Штефан не выпрашивает кукол. Он сам мастерит себе игрушки. Прутик,
на который он уселся верхом, - это уже конь-огонь, из ноздрей