Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
де рассмотреть обстоятельства подлога, - обратился он к членам.
- Конечно-с, - отвечали те в один голос.
Вице-губернатор торопливо поклонился им и, как бы желая прекратить эту
тяжелую для него сцену, проворно вышел. Князь тотчас же юркнул за ним.
Проходя по канцелярии, Калинович сказал ему что-то очень тихо. Красный цвет
в лице князя мгновенно превратился в бледный. Некоторые писцы видели, как
он, почти шатаясь, сошел потом с лестницы, где ожидал его полицеймейстер, с
которым он и поехал куда-то.
В тот же день, вечером, по городу разнеслась страшная молва, что князь
Иван пойман с фальшивым свидетельством и посажен вице-губернатором в острог.
VII
Политика моего маленького мирка поколебалась в самом основании.
Дворянство решительно восстало на Калиновича. Каким образом дворянина князя,
без суда и следствия, посадить в острог? - говорилось всюду на вечерах,
балах и клубах. Губернский предводитель, под стрекаемый доброжелателями
князя, официально спросил вице-губернатора, на каком основании князь Иван
арестован без депутатов со стороны дворянства. На это последовал дерзкий
ответ, что по незаконности вопроса не считают даже за нужное отвечать на
него. Предводитель донес о том министру. Молодой прокурор, решившийся в
последнее время кончить свою танцевальную карьеру и жениться именно на
дочери губернского предводителя, тоже вошел к управляющему губерниею с
вопросом, по какому именно делу содержится в тюремном замке арестант,
коллежский советник, князь Иван Раменский и в какой мере важны взводимые на
него обвинения. В лаконическом ответе, что князь Иван содержится по делу
составления им фальшивого свидетельства, прокурору вместе с тем предложено
было обратить исключительное свое внимание, дабы употреблены были все
указанные в законе меры строгости к прекращению всякой возможности к побегу
или к другим упущениям и злоупотреблениям при содержании сего столь важного
арестанта. Следствие производить начал красноносый полицеймейстер: отчасти
по кровожадности собственного характера, отчасти для того, чтоб угодить
вице-губернатору, он заставлял, говорят, самого князя отвечать себе часа по
два, по три, не позволяя при этом садиться. Посажен был тоже в острог
неизвестно за что один из княжеских лакеев; потом взят в Эн-ске
дьячок-резчик, и, наконец, схвачен на дороге в Москву беглый кантонист,
умевший будто бы подписываться под всевозможные руки.
Мягкосердый секретарь строительной комиссии удавился от страха. Проходя
мимо полиции, некоторые слышали, что там раздавались крики и стоны, которые
показывали, что вряд ли несчастных подсудимых не пытают во время допросов.
Словом, страсти господни, что рассказывалось по всем закоулкам! Мужчины
только качали головами и с часу на час ожидали, что управляющему губернией
будет, наконец, сверху такой щелчок, после которого он и не опомнится. Дамы
были тоже в ужасном волнении. Они беспрестанно делали друг другу визиты,
чтоб сообщить или узнать какую-нибудь новость. Про князя они говорили, что
не знают, может быть, он и виноват и достоин своей участи, но семейства
нельзя было не пожалеть. Несчастная княгиня, эта кроткая, как ангел,
женщина, посвятившая всю жизнь свою на любовь к мужу, должна была видеть его
в таком положении - это ужасно! Обыкновенная молчаливость княгини перешла,
говорят, в какой-то идиотизм. Лечивший ее доктор положительно опасался за ее
умственные способности; ко всему этому толстый Четвериков выкинул такую
штуку, в которой выразилась вся его торговая душа. Едва только узнал он о
постигшем несчастии тестя, как тотчас же ускакал в Сибирь, чтоб отклонить от
себя всякое подозрение на участие в этом деле и бросил даже свою бедную
жену, не хотевшую, конечно, оставить отца в подобном положении. Про
Калиновича и говорить уж нечего, каким чудовищем казался он дамам.
- Ведь, согласитесь, он бы недурен был собою, но всегда у него в лице
было что-то инквизиторское! - говорили они почти открыто.
Как бы подлаживаясь к этому всеобщему страху и печальному настроению
общества, наступила туманная, сырая осень. Вечера сделались бесконечны. В
один из них порывисто дул по улицам холодный, с изморозью, ветер. Фонари
едва мерцали в темноте. Хоть бы человек прошел, хоть бы экипаж проехал; и
среди этой тишины все очень хорошо знали, что, не останавливаясь,
производится страшное следствие в полицейском склепе, куда жандармы то
привозили, то отвозили различные лица, прикосновенные к делу. В настоящий
час сам вице-губернатор присутствовал при допросе старого энского
почтмейстера, на днях только еще взятого и привезенного в губернский город.
Молча и крупными буквами, как видели писцы, писал старик свои ответы, но что
именно - неизвестно.
В вице-губернаторской квартире тоже было мрачно и пустынно. Огонек
светился только в огромной официантской, где дремал швейцар и с полчаса уже
дожидался какой-то господин в оборванном пальто. На другом конце дома падал
на мостовую свет из наугольной и единственной комнаты, где Полина, никуда не
выезжавшая в последнее время, проводила целые дни. Поступок мужа ее против
родственника и друга дома, конечно, не мог быть ей приятен. В этот раз,
впрочем, она была не одна: у ней сидела m-me Четверикова, и, боже мой, как
изменились в последнее время обе дамы! Вице-губернаторша была совсем уж
старуха; и смолоду болезненное лицо Полины теперь, как на трупе, обвалилось;
на исхудалых пальцах ее едва держались, хлябая, несколько дорогих колец.
Ясно было, что семейная жизнь, и когда-то не много давшая ей радости,
доканывала ее теперь окончательно. M-me Четверикова, этот недавний еще
цветок красоты и свежести, была тоже немного лучше: бледный, матовый отлив
был на ее щеках вместо роз; веки прекрасных глаз опухли от слез; хоть бы
брошка, хоть бы светлая булавка была видна в ее костюме. Вместо цветных и
блестящих платьев из дама{402}, на ней был надет простой черный шелковый
капот. Роскошная коса ее, едва свернутая, была кое-как приколота шпильками.
Ей ли, дочери преступника, было иначе одеваться? По беспристрастию историка,
я должен сказать, что в этой светской даме, до сих пор не обнаружившей пред
нами никаких человеческих чувств, как бы сразу откликнулась горячая и нежная
душа женщины. Понятно стало, что она для отца готова на все, что он
единственный идеал ее, как мужчина, ее любовь, ее счастье... Князь умел
воспитывать в свою пользу детей, как вообще умеют это делать практические
люди.
С полчаса, я думаю, сидели обе дамы молча. У каждой из них так много
наболело на душе, что говорить даже было тошно, и они только перекидывались
фразами.
- Ты когда его видела? - спросила Полина.
- Вчера. Смотритель тут добрый; пускает меня, - отвечала Четверикова,
закрывая лицо руками.
- Что, он переменился?.. Упал духом?
- Ужасно! Денег, говорит, главное, теперь ему нужно; а у меня
решительно нет. Муж уехал и оставил какие-то пустяки. Чаю, вообрази, chere
amie, не дают ему: говорят, что сожжет острог.
Проговоря это, Четверикова заплакала. У Полины тоже были полны глаза
слез.
- Вся теперь надежда, как мне говорят, это - просить Якова Васильича.
Неужели, наконец, он не сжалится? Есть же в нем хоть капля сострадания!
Полина горько улыбнулась.
- Яков Васильич никогда, кажется, и ни над чем еще не сжалился, где
говорит его самолюбие. Я успела его узнать хорошо! - отвечала она.
- Нет, chere amie, я уговорю его, я, наконец, стану перед ним на
колени, буду умолять его... Я женщина: он поймет это. Позволь только мне
просить его и пусти меня к нему одну.
- Хорошо, - отвечала Полина, - но только наперед тебе говорю, что это,
я не знаю, какой ужасный человек! - прибавила она с каким-то нервным
содроганием.
На этих словах дамы замолчали и задумались, но раздавшийся вскоре
сердитый звонок заставил их вздрогнуть.
- Это он приехал! - проговорила Полина.
- Он! - повторила Четверикова, и обе они побледнели.
Воротился действительно Калинович. При входе его швейцар вскочил и
вытянулся в струнку. Господин в пальто подскочил к нему.
- Записка, ваше высокородие... - начал было он.
- Дожидайся тут, болван; лезет! - крикнул сердито вице-губернатор.
Пальто подалось назад и стало на прежнее место. Калинович прошел прямо
в свой кабинет. Человек поставил на стол две зажженные свечи.
Вице-губернатор, показав ему головой, что он может уйти, опустился в кресло
и глубоко задумался: видно, и ему нелегок пришелся настоящий его пост,
особенно в последнее время: седины на висках распространились по всей уж
голове; взгляд был какой-то растерянный, руки опущены; словом, перед вами
был человек как бы совсем нравственно разбитый... Но послышались тихие шаги
Полины - и лицо Калиновича в одну минуту приняло холодное и строгое
выражение.
- Четверикова там приехала, желает тебя видеть, - проговорила та.
- Что такое? - спросил Калинович.
- Не знаю. Об отце, кажется, желает что-то тебя попросить, - отвечала
Полина.
Вице-губернатор покраснел. В первый раз еще приходилось ему встретиться
с семейством князя после несчастного с ним случая. Несколько минут он
заметно колебался. Отказать было чересчур жестоко; но, с другой стороны,
принять он стыдился и боялся за самого себя.
- Просите! - проговорил он, наконец.
Полина с удовольствием пошла. Ответ этот дал ей маленькую надежду.
Вошла m-me Четверикова и проговорила: "Bonsoir!"* Она была так же стройна и
грациозна, как некогда; но с бесстрастным и холодным выражением в лице
принял ее герой мой.
______________
* Добрый вечер! (франц.).
- Bonsoir! - ответил он ей и пригласил движением руки садиться.
- Я пришла, Яков Васильич, просить вас за отца. Сжальтесь, наконец, вы
над ним! - начала она прямо.
- Но что я могу сделать, Катерина Ивановна? - спросил Калинович.
- Господи! Говорят, вы все можете! - воскликнула m-me Четверикова,
всплеснув руками.
Вице-губернатор пожал плечами.
- Послушайте, Калинович, - продолжала она, протягивая ему прекрасную
свою ручку, - мне казалось, что я когда-то нравилась вам; наконец, в
последнее время вы были так любезны, вы говорили, что только встречи со мной
доставляют вам удовольствие и воскрешают ваши прежние радости... Послушайте,
я всю жизнь буду вам благодарна, всю жизнь буду любить вас; только спасите
отца моего, спасите его, Калинович!
Проговоря это, m-me Четверикова все еще не выпускала руку Калиновича;
он тоже не отнимал ее.
- За прежнее, - начал он, - я не говорю: вы можете называть меня
тираном, злодеем; но теперь, что теперь я могу сделать? Научите вы меня
сами.
- Послушайте, - начала Четверикова, - говорят, вот что теперь надо
сделать: у отца есть другое свидетельство на имение этого
старика-почтмейстера: вы возьмите его и скажите, что оно было у вас, а не
то, за которое вы его судите, скажите, что это была ошибка, - вам ничего за
это не будет.
Калинович нахмурился и отнял руку.
- Старик этот сознался уж, что только на днях дал это свидетельство, и,
наконец, - продолжал он, хватая себя за голову, - вы говорите, как женщина.
Сделать этого нельзя, не говоря уже о том, как безнравствен будет такой
поступок!
- Спасти человека не безнравственно, Калинович! - проговорила
Четверикова.
Вице-губернатор пожал плечами.
- Но что ж из этого будет? Поймите вы меня, - перебил он, - будет одно,
что вместе с вашим отцом посадят и меня в острог, и приедет другой чиновник,
который будет делать точно то же, что и я.
- Нет, можно: не говорите этого, можно! - повторяла молодая женщина с
раздирающей душу тоской и отчаянием. - Я вот стану перед вами на колени,
буду целовать ваши руки... - произнесла она и действительно склонилась перед
Калиновичем, так что он сам поспешил наклониться.
- Господи! Катерина Ивановна! Что вы делаете? - восклицал он, силясь
поднять ее.
- Я не встану, не уйду от вас. Спасите моего отца!.. Спасите! -
говорила она и начала истерически рыдать.
Калинович почти в объятиях поддерживал ее.
- Успокойтесь, Катерина Ивановна! - говорил он. - Успокойтесь! Даю вам
честное слово, что дело это я кончу на этой же неделе и передам его в
судебное место, где гораздо больше будет средств облегчить участь
подсудимого; наконец, уверяю вас, употреблю все мои связи... будем
ходатайствовать о высочайшем милосердии. Поймите вы меня, что один только
царь может спасти и помиловать вашего отца - клянусь вам!
Четверикова встала и, как безумная, забросила своей восхитительной
ручкой разбившийся локон волос за ухо.
- Злой вы человек! Не даст вам бог счастья! - проговорила она и,
шатаясь, вышла из кабинета. За дверьми приняла ее Полина.
- Tout est fini!* - проговорила молодая женщина голосом, полным
отчаяния.
______________
* Все кончено! (франц.).
- Слышала, - отвечала вице-губернаторша, не менее встревоженная. -
Ecoutez, chere amie*, - продолжала она скороговоркой, ведя приятельницу в
гостиную, - ты к нему ездишь. Позволь мне в твоей карете вместо тебя ехать.
Сама я не могу, да меня и не пустят; позволь!.. Я хочу и должна его видеть.
Он, бедный, страдает за меня.
______________
* Послушай, дорогая (франц.).
- Да, съезди, Полина, съезди, chere amie! Но, господи, что с ним будет?
- заключила Четверикова, и обе дамы, зарыдав, бросились друг к другу в
объятия.
Калинович между тем, как остался, взявшись за спинку кресла, так и
стоял, не изменяя своего положения.
"Все меня проклинают, все меня ненавидят, и за что?" - проговорил он с
ироническою улыбкою и потом, как бы желая задушить внутреннюю муку, хотел
чем-нибудь заняться и позвонил.
Вошел тот же лакей.
- Там какой-то человек стоит на лестнице. Позови его сюда! - проговорил
Калинович.
Пальто явилось.
- Кто ты такой? - спросил довольно строго вице-губернатор.
- Суфлер, ваше превосходительство, - отвечало пальто. - Так как труппа
наша имеет прибыть сюда, и госпожа Минаева, первая, значит, наша
драматическая актриса, стали мне говорить. "Ты теперь, говорит, Михеич,
едешь ранее нашего, явись, значит, прямо к господину вице-губернатору и
записку, говорит, предоставь ему от меня". Записочку, ваше
превосходительство, предоставить приказано.
Проговоря это, суфлер модно подал небольшое письмецо и, сделав
несколько шагов назад, принял ту позу, которую обыкновенно принимают, в
чулках и башмаках, театральные лакеи, роли которых он, вероятно, часто
исполнял.
- Что такое? - проговорил между тем Калинович, развертывая письмо.
Там было написано:
"По почерку вы узнаете, кто это пишет. Через несколько дней вы можете
увидеть меня на вашей сцене - и, бога ради, не обнаружьте ни словом, ни
взглядом, что вы меня знаете; иначе я не выдержу себя; но если хотите меня
видеть, то приезжайте послезавтра в какой-то ваш глухой переулок, где я
остановлюсь в доме Коркина. О, как я хочу сказать вам многое, многое!..
Ваша..."
При чтении этих строк лицо Калиновича загорелось радостью. Письмо это
было от Настеньки. Десять лет он не имел о ней ни слуху ни духу, не
переставая почти никогда думать о ней, и через десять лет, наконец, снова
откликнулась эта женщина, питавшая к нему какую-то собачью привязанность.
- Что ж, скажи: госпожа Минаева у вас в труппе и будет здесь играть всю
зиму? - спросил он каким-то смешным от внутреннего волнения тоном.
- Точно так, ваше превосходительство! - отвечал модно суфлер. - Будет
публика довольна, собственно, через них, - надеемся на то! - прибавил он.
- И хорошая, значит, она актриса? - проговорил Калинович. Голос его
перехватывался.
Суфлер усмехнулся этому вопросу.
- Актриса такая, ваше превосходительство, что понимай только умеючи, -
отвечал он с каким-то умилением. - Хоть бы теперь про себя мне сказать:
человек я маленький! Значит, все равно, что свинья, бесчувственный, и то без
слез не могу быть, когда оне играть изволят; слов моих лишаюсь суфлировать
по тому самому, что все это у них на чувствах идет; а теперь, хоть бы в
Калуге, на пробных спектаклях публика тоже была все офицеры, народ буйный,
ветреный, но и те горести сердца своего ощутили и навзрыд плакали... Самим
богом уж, видно, им на то особливое дарование дано за их, может быть,
ангельскую добрую душу, которой и пределов, кажется, нет.
Проговоря это, Михеич заметил, что вице-губернатор в каждое слово его
как бы впивается, и потому, еще более расчувствовавшись, снова
распространился.
- Хоть бы теперь, ваше превосходительство, опять мне самого себя взять:
сколько я ихними милостями взыскан - так и сказать того не могу! Жалованье
тоже получаю маленькое. Три рубля серебром в месяц, а хлеба нынче пошли
дорогие; обуться, одеться из этого надобно прилично своему званию: не мужик
простой - артист!.. В затрапезном халате не пойдешь. А в этой нашей
проклятой будке ужасно как платье дерется по тому самому, что нечистота...
сырость... ужасно-с! И оне, видев собственно меня в бедном моем положении,
прямо мне сказали: "Михеич, говорят, живи, братец у меня; я тебя прокормлю!"
- "Благодарю, говорю, сударыня, благодарю!" А что я... что ж?.. Я служить
готов. Дяденька вот теперь при них живет: хоша бы теперь, сапоги или платье
завсегда готов для них приготовить; но они только сами того не допускают:
сами изволят все делать.
- А дядя разве с ней живет? - спросил Калинович, закидывая голову на
спинку кресла.
- При них, ваше превосходительство, старичок добрейший. Уж как Настасью
Петровну любят, так хоть бы отцу родному так беречь и лелеять их; хоть и про
барышню нашу грех что-нибудь сказать: не ветреница! Сами, может быть, ваше
превосходительство, изволите знать: у других из их званья по два, по три за
раз бывает, а у нас, что-что при театре состоим, живем словно в монастыре:
мужского духу в доме не слыхать, сколь ни много на то соискателей, но ни к
кому как-то из них наша барышня желанья не имеет. В другой раз, видючи, как
их молодость втуне пропадает, жалко даже становится, ну, и тоже, по нашему
смелому, театральному обращению, прямо говоришь: "Что это, Настасья
Петровна, ни с кем вы себе удовольствия не хотите сделать, хоть бы насчет
этой любви или самых амуров себя развлекли". Оне только и скажут на то: "Ах,
говорит, дружок мой, Михеич, много, говорит, я в жизни моей перенесла горя и
перестрадала, ничего я теперь не желаю"; и точно: кабы не это, так уж
действительно какому ни на есть господину хорошему нашей барышней заняться
можно: не острамит, не оконфузит перед публикой! - заключил Михеич с
несколько лукавой улыбкой, и, точно капли кипящей смолы, падали все слова
его на сердце Калиновича, так что он не в состоянии был более скрывать
волновавших его чувствований.
- Хорошо, хорошо! - поспешил он перебить. - Кланяйся Настасье Петровне
и скажи, что я непременно буду в театре и всем, что она пишет мне, я
воспользуюсь. Понимаешь?
- Понимаю, ваше превосходительство, - отвечал с глубокомысленным
выражением Михеич.
- Да, скажи ей! -