Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
ение получаса молодые люди молчали, напрасно
заговаривали о предметах, совершенно чуждых для капитана: он не трогался с
места и продолжал смотреть в книгу.
- Есть с вами папиросы? - сказала, наконец, Настенька Калиновичу.
- Есть, - отвечал он.
- Дайте мне.
Калинович подал.
- А сами хотите курить?
- Недурно.
- Пойдемте, я вам достану огня в моей комнате, - сказала она и пошла.
Калинович последовал за ней.
Войдя в свою комнату, Настенька как бы случайно притворила дверь.
Капитан, оставшись один, сидел некоторое время на прежнем месте, потом
вдруг встал и на цыпочках, точно подкрадываясь к чуткой дичи, подошел к
дверям племянницыной комнаты и приложил глаз к замочной скважине. Он увидел,
что Калинович сидел около маленького столика, потупя голову, и курил;
Настенька помещалась напротив него и пристально смотрела ему в лицо.
- Вы не можете говорить, что у вас нет ничего в жизни! - говорила она
вполголоса.
- Что ж у меня есть? - спросил Калинович.
- А любовь, - отвечала Настенька, - которая, вы сами говорите, дороже
для вас всего на свете. Неужели она не может вас сделать счастливым без
всего... одна... сама собою?
- По моему характеру и по моим обстоятельствам надобно, чтоб меня
любили слишком много и даже слишком безрассудно! - отвечал Калинович и
вздохнул.
Настенька покачала головой.
- Так неужели еще мало вас любят? Не грех ли вам, Калинович, это
говорить, когда нет минуты, чтоб не думали о вас; когда все радости, все
счастье в том, чтоб видеть вас, когда хотели бы быть первой красавицей в
мире, чтоб нравиться вам, - а все еще вас мало любят! Неблагодарный вы
человек после этого!
Капитан покраснел, как вареный рак, и стал еще внимательнее слушать.
- Любовь доказывается жертвами, - сказал Калинович, не переменяя своего
задумчивого положения.
- А разве вам не готовы принести жертву, какую вы только потребуете?
Если б для вашего счастья нужна была жизнь, я сейчас отдала бы ее с радостью
и благословила бы судьбу свою... - возразила Настенька.
Калинович улыбнулся.
- Это говорят все женщины, покуда дело не дойдет до первой жертвы, -
проговорил он.
- Зачем же говорить, когда не чувствуешь? С какою целью? - спросила
Настенька.
- Из кокетства.
- Нет, Калинович, не говорите тут о кокетстве! Вы вспомните, как вас
полюбили? В первый же день, как вас увидели; а через неделю вы уж знали об
этом... Это скорей сумасшествие, но никак не кокетство.
Проговоря это, Настенька отвернулась; на глазах ее показались слезы.
- Помиримтесь! - сказал Калинович, беря и целуя ее руки. - Я знаю, что
я, может быть, неправ, неблагодарен, - продолжал он, не выпуская ее руки, -
но не обвиняйте меня много: одна любовь не может наполнить сердце мужчины, а
тем более моего сердца, потому что я честолюбив, страшно честолюбив, и знаю,
что честолюбие не безрассудное во мне чувство. У меня есть ум, есть знание,
есть, наконец, сила воли, какая немногим дается, и если бы хоть раз шагнуть
удачно вперед, я ушел бы далеко.
- Вы должны быть литератором и будете им! - проговорила Настенька.
- Не знаю... вряд ли! Между людьми есть счастливцы и несчастливцы.
Посмотрите вы в жизни: один и глуп, и бездарен, и ленив, а между тем ему
плывет счастье в руки, тогда как другой каждый ничтожный шаг к успеху,
каждый кусок хлеба должен завоевывать самым усиленным трудом: и я, кажется,
принадлежу к последним. - Сказав это, Калинович взял себя за голову,
облокотился на стол и снова задумался.
- Послушайте, Калинович, что ж вы так хандрите? Это мне грустно! -
проговорила Настенька вставая. - Не извольте хмуриться - слышите? Я вам
приказываю! - продолжала она, подходя к нему и кладя обе руки на его плечи.
- Извольте на меня смотреть весело. Глядите же на меня: я хочу видеть ваше
лицо.
Калинович взглянул на нее, взял тихонько ее за талию, привлек к себе и
поцеловал в голову.
С лица капитана капал крупными каплями пот; руки делали какие-то
судорожные движения и, наконец, голова затекла, так что он принужден был
приподняться на несколько минут, и когда потом взглянул в скважину,
Калинович, обняв Настеньку, целовал ей лицо и шею...
- Анастаси... - говорил он страстным шепотом, и дальше - увы! - тщетно
капитан старался прислушиваться: Калинович заговорил по-французски.
- Зачем?.. - отвечала Настенька, скрывая на груди его свое пылавшее
лицо.
- Но, друг мой... - продолжал Калинович и опять заговорил
по-французски.
- Нет, это невозможно! - отвечала Настенька, выпрямившись.
- Отчего же?
- Так... - отвечала Настенька, снова обнимая Калиновича и снова
прижимаясь к его груди. - Я тебя боюсь, - шептала она, - ты меня погубишь.
- Ангел мой! Сокровище мое! - говорил Калинович, целуя ее, и продолжал
по-французски...
Настенька слушала его внимательно.
- Нет, - сказала она и вдруг отошла и села на прежнее свое место.
Лицо Калиновича в минуту изменилось и приняло строгое выражение. Он
начал опять говорить по-французски и говорил долго.
- Нет! - повторила Настенька и пошла к дверям, так что капитан едва
успел отскочить от них и уйти в гостиную, где уже сидел Петр Михайлыч.
Настенька вошла вслед за ним: лицо ее горело, глаза блистали.
- Где же наш литератор? - спросил Петр Михайлыч.
- Он, я думаю, сейчас придет, - отвечала Настенька, села к окну и
отворила его.
- Полно, душа моя! Что это ты делаешь? Холодно, - заметил ей Петр
Михайлыч.
- Нет, папаша, ничего, позвольте... мне душно... - отвечала Настенька.
Вошел Калинович.
- Милости просим! Портфель ваша здесь, принесена. Извольте садиться и
читать, а мы будем слушать, - сказал Петр Михайлыч.
- Нет, Петр Михайлыч, извините меня: я сегодня не могу читать, -
отвечал Калинович.
- Это что такое? Отчего не можете? - спросил с удивлением Петр
Михайлыч.
- Что-то нездоровится; в другое время как-нибудь.
- Полноте, что за вздор! Неужели вас эти редакторы так опечалили? Врут
они: мы заставим их напечатать! - говорил старик. - Настенька! - обратился
он к дочери. - Уговори хоть ты как-нибудь Якова Васильича; что это такое?
Настенька ничего не сказала и только посмотрела на Калиновича.
- Решительно сегодня не могу читать, - отвечал тот и, взяв портфель,
шляпу и поклонившись всем общим поклоном, ушел.
- Вот тебе и раз! - проговорил Петр Михайлыч. Что с ним сделалось!
Настенька, не знаешь ли ты, отчего он не хотел читать?
- Он на меня, папенька, рассердился: я сказала ему, что он не может
быть литератором, - отвечала Настенька.
При этом ответе ее капитан как-то странно откашлянулся.
- Экая ты, душа моя! Зачем это? Он и так расстроен, а ты его больше
сердишь!
- Очень нужно! Пускай сердится! Я сама на него сердита, - сказала
Настенька и, напоив всех торопливо чаем, сейчас же ушла к себе в комнату.
Два брата, оставшись вдвоем, долго сидели молча. Петр Михайлыч, от
скуки, читал в старых газетах известия о приехавших и уехавших из столицы.
- Где Настенька? - спросил он наконец.
Капитан молча встал, вышел и тотчас же возвратился.
- У себя в спальне, - проговорил он.
- Что ж она там делает? - спросил Петр Михайлыч.
- Лежат вниз лицом в постельке, - отвечал капитан.
Петр Михайлыч покачал головой.
- Рассорились, видно. Эх, молодость, молодость! - проговорил он.
Капитан в продолжение всего вечера переминал язык, как бы намереваясь
что-то такое сказать, и ничего, однако, не сказал.
VIII
Прошло два дня. Калинович не являлся к Годневым. Настенька все сидела в
своей комнате и плакала. Палагея Евграфовна обратила, наконец, на это
внимание.
- Что это барышня-то у нас все плачет? - сказала она Петру Михайлычу.
- Поссорились с молодцом-то, так и горюют оба: тот ходит мимо, как
темная ночь, а эта плачет.
Палагея Евграфовна на это отвечала глубоким вздохом и своей
обыкновенной поговоркой: "э-э-э, хе-хе-хе", что всегда означало с ее стороны
некоторое неудовольствие.
На третий день Петру Михайлычу стало жаль Настеньки.
- А что, душа моя, - сказал он, - я схожу к Калиновичу. Что это за
глупости он делает: дуется!
- Нет, папаша, я лучше ему напишу; я сейчас напишу и пошлю, - сказала
Настенька. Она заметно обрадовалась намерению отца.
- Напиши. Кто вас разберет? У вас свои дела... - сказал старик с
улыбкою.
Настенька ушла.
Капитан, бывший свидетелем этой сцены и все что-то хмурившийся, вдруг
проговорил:
- Я полагаю, братец, девице неприлично переписываться с молодым
мужчиной.
- Да, пожалуй, по-нашему с тобой, Флегонт Михайлыч, и так бы; да нынче,
сударь, другие уж времена, другие нравы.
- Вы бы могли, кажется, остановить в этом Настасью Петровну: она,
вероятно бы, вас послушалась.
- Что ж останавливать? Запрещать станешь, так потихоньку будет писать -
еще хуже. Пускай переписываются; я в Настеньке уверен: в ней никогда никаких
дурных наклонностей не замечал; а что полюбила молодца не из золотца, так не
велика еще беда: так и быть должно.
- Огласка может быть, пустых слов по сторонам будут много говорить! -
заметил капитан.
- А пусть себе говорят! Пустые речи пустяками и кончатся.
Настенька возвратилась.
- Флегонт Михайлыч, Настенька, находит неприличным, что ты
переписываешься с Калиновичем; да и я, пожалуй, того же мнения... - сказал
ей Петр Михайлыч.
- Что ж тут такого неприличного? Я пишу к нему не бог знает что такое,
а звала только, чтоб пришел к нам. Дяденька во всем хочет видеть неприличие!
- Он видит это потому, что любит тебя и желает, чтоб все твои поступки
были поступками благовоспитанной девицы, - возразил Петр Михайлыч.
- Странная любовь: видеть во всяких пустяках дурное!
- Это вот, милушка, по-вашему, по-нынешнему, пустяки; а в старину у
наших предков девицы даже с открытым лицом не показывались мужчинам.
- Что ж из этого следует? - спросила Настенька.
- А то, что это выражало, - продолжал Петр Михайлыч внушительным тоном,
- застенчивость, стыдливость - качества, которые украшают женщину гораздо
больше, чем самые блестящие дарования.
Настенька хотела было что-то возразить отцу, но в это время пришел
Калинович.
- А, Яков Васильич! - воскликнул Петр Михайлыч. - Наконец-то мы вас
видим! А все эта шпилька, Настасья Петровна... Не верьте, сударь ей, не
слушайте: вы можете и должны быть литератором.
Калинович, кажется, совершенно не понял слов Петра Михайлыча, но не
показал виду. Настеньке он протянул по обыкновению руку; она подала ему свою
как бы нехотя и потупилась.
- Принесли ли вы ваше сочинение? - спросил Петр Михайлыч.
- Со мной, - отвечал Калинович и вынул из портфеля знакомую уж нам
тетрадь.
Петр Михайлыч, непременно требуя, чтоб все сели чинно у стола, заставил
подвинуться капитана и усадил даже Палагею Евграфовну.
В продолжении чтения он очень часто восклицал:
- Хорошо, хорошо! Язык обработан; интерес растет... - и потом, когда
Калинович приостановился, проговорил: - Погодите, Яков Васильич; я вот очень
верю простому чувству капитана. Скажите нам, Флегонт Михайлыч, как вы
находите: хорошо или нет?
- Я не могу судить-с! - отвечал тот.
- Пустое, сударь, уполномочиваем вас от лица автора сказать ваше
мнение.
Капитан решительно отказывался.
- Заартачился! - произнес Петр Михайлыч и отнесся к дочери: - Ну, а ты
как находишь?
- Хорошо, кажется... - отвечала та довольно сухо.
Она была очень грустна. Петр Михайлыч погрозил ей пальцем.
Калинович снова приступил к чтению, и когда кончил, старик сделал ему
ручкой и повторил несколько раз:
- Bene, optime, optime!*
______________
* Хорошо, прекрасно, прекрасно! (лат.).
- Неужели же эти господа редакторы находят недостойною напечатать вашу
повесть? - сказала с усмешкою Настенька.
- Не знаю, - отвечал Калинович.
Между тем лицо Петра Михайлыча начинало принимать более и более
серьезное выражение.
- Погодите, постойте! - начал он глубокомысленным тоном. - Не позволите
ли вы мне, Яков Васильич, послать ваше сочинение к одному человеку в
Петербург, теперь уж лицу важному, а прежде моему хорошему товарищу?
- Вряд ли будет успех! - возразил Калинович.
- Будет-с! - произнес решительно Петр Михайлыч. - Человек этот
благорасположен ко мне и пользуется между литераторами большим авторитетом.
Я говорю о Федоре Федорыче, - прибавил он, обращаясь к дочери.
- Он напечатает, - подтвердила Настенька.
- Еще бы! Он заставит напечатать: у него все эти господа редакторы и
издатели по струнке ходят. Итак, согласны вы или нет?
- Извольте, - отвечал Калинович.
Петр Михайлыч остался очень этим доволен.
- Значит, идет! - проговорил он и тотчас же, достав пачку почтовой
бумаги, выбрал из нее самый чистый, лучший лист и принялся, надев очки,
писать на нем своим старинным, круглым и очень красивым почерком, по
временам останавливаясь, потирая лоб и постоянно потея. Изготовленное им
письмо было такого содержания:
"Ваше превосходительство,
милостивый государь,
Федор Федорович!
Хотя поток времени унес далеко счастливые дни моей юности, когда имел я
счастие быть вашим однокашником, и фортуна поставила вас, достойно возвыся,
на слишком высокую, сравнительно со мной, ступень мирских почестей, но,
питая полную уверенность в неизменность вашу во всех благородных
чувствованиях и зная вашу полезную, доказанную многими опытами любовь к
успехам русской литературы, беру на себя смелость представить на ваш
образованный суд сочинение в повествовательном роде одного молодого
человека, воспитанника Московского университета и моего преемника по службе,
который желал бы поместить свой труд в одном из петербургских периодических
изданий. Хотя еще бессмертный Карамзин наш сказал, что Парнас - гора высокая
и дорога к ней негладкая; но зачем же совершенно возбранять на него путь
молодым людям? Слышал я, что редакторы журналов неохотно печатают
произведения начинающих писателей; но милостивое участие и ручательство
вашего превосходительства в достоинстве представляемого вашему
покровительству произведения может уничтожить эту преграду. Будучи знаком с
автором, смею уверить, что он исполнен образованного ума и благородных
чувствований.
Прошу принять уверение в совершенном моем почтении и преданности, с
коими имею честь пребыть
Вашего превосходительства
покорнейшим слугою
Петр Годнев".
Прочитав все это вслух, Петр Михайлыч спросил Калиновича, доволен ли он
содержанием и изложением.
- Очень, - отвечал тот.
Старик самодовольно улыбнулся и послал Настеньку принести ему из
кабинета сургуч и печать. Та пошла.
- Что ж им беспокоиться? Позвольте мне сходить, - проговорил Калинович
и, войдя вслед за Настенькой в кабинет, хотел было взять ее за руку, но она
отдернула.
- Палачи жертв своих не ласкают! - проговорила она и возвратилась к
отцу.
Взяв рукопись, Петр Михайлыч первоначально перекрестился и, проговорив:
"С богом, любезная, иди к невским берегам", - начал запаковывать ее с таким
старанием, как бы отправлял какое-нибудь собственное сочинение, за которое
ему предстояло получить по крайней мере миллион или бессмертие. В то время,
как он занят был этим делом, капитан заметил, что Калинович наклонился к
Настеньке и сказал ей что-то на ухо.
- Да, - отвечала она.
Во весь остальной вечер молодой смотритель был необыкновенно весел:
видимо, стараясь развеселить Настеньку, он беспрестанно заговаривал с ней и,
наконец, за ужином вздумал было в тоне Петра Михайлыча подтрунить над
капитаном.
- Мне сегодня, капитан, один человек сказывал, что вы на охоте убиваете
дичь больше серебряной пулей, чем свинцовой: прикупаете иногда? - сказал он
ему.
Капитан, сверх ожидания, вдруг побледнел, губы у него задрожали.
- Я человек бедный: мне не на что покупать, - сказал он удушливым
голосом.
Калинович сконфузился.
- Что ж бедный! Честь охотника для человека дороже всего, - возразил
он, усиливаясь продолжать шутку, - и я хотел только вас спросить, правда это
или нет?
- Прошу вас оставить меня!.. Братец Петр Михайлыч могут, а вы еще
молоды шутить надо мной, - отрезал капитан.
- Вы, дяденька, не понимаете, видно, что с вами шутят, - вмешалась
Настенька.
- Нет-с, я все понимаю... - отвечал капитан.
- Воин! - произнес торжественным тоном Петр Михайлыч. - Успокой свой
благородный рыцарский дух и изволь кушать!
- Я ем, братец. Извините меня, я им только хотел заметить...
- Нет, вы не только заметили, - возразил Калинович, взглянув на
капитана исподлобья, - а вы на мою легкую шутку отвечали дерзостью.
Постараюсь не ставить себя в другой раз в такое неприятное положение.
- Я вас сам об этом же прошу, - отвечал капитан и, уткнув глаза в
тарелку, начал есть.
- Ну, будет, господа! Что это у вас за пикировка, терпеть этого не
могу! - заключил Петр Михайлыч, и разговор тем кончился.
Калинович ушел домой первый. Капитан отправился за ним вскоре. При
прощанье он еще раз извинился перед Петром Михайлычем.
- Извините, братец; я не мог этого снести.
- Ничего, ничего; помиритесь только. В чем вам ссориться? Он человек
хороший, а вы бесподобный!
Опять у капитана, кажется, вертелось что-то на языке, но и опять он
ничего не сказал.
Вышед на улицу, Флегонт Михайлыч приостановился, подумал немного и
потом не пошел по обыкновению домой, а поворотил в совершенно другую
сторону. Ночь была осенняя, темная, хоть глаз, как говорится, выколи;
порывистый ветер опахивал холодными волнами и воймя завывал где-то в
соседней трубе. В целом городе хотя бы в одном доме промелькнул огонек: все
уже мирно спали, и только в гостином дворе протявкивали изредка собаки.
Дошед до квартиры Калиновича, капитан остановился, посмотрел несколько
времени на окно и пошел назад. Возвратившись к дому брата, он сел на
ближайший тротуарный столбик, присек огня и закурил трубку. В это же самое
время с заднего двора квартиры молодого смотрителя промелькнула чья-то тень,
спустилась к реке и начала пробираться, прячась за установленные по всему
берегу березовые поленницы. Против сада Годневых тень эта пропала. Между тем
на соборной колокольне сторож, в доказательство того, что не опит, пробил
два часа. Испуганная этими звуками целая стая ворон слетела с церковной
кровли и понеслась, каркая, в воздухе... Наконец внимание капитана обратили
на себя две тени, из которых одна поворотила в переулок, а другая подошла к
воротам Петра Михайлыча и начала что-то тут делать. В несколько прыжков
очутился он у ворот и схватил тень за шиворот.
- Кто вы такие? Что вы здесь делаете? - спросил он.
Тень вместо ответа старалась вырваться, но тщетно. Она как будто бы
попала в железны