Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
ная графика — графика
монополии; две башни WTC, правильные параллелепипеды высотой 400 метров на
квадратном основании, представляют собой безупречно уравновешенные и слепые
сообщающиеся сосуды; сам факт наличия этих двух идентичных башен означает
конец всякой конкуренции, конец всякой оригинальной референции. Парадоксально,
но если бы башня была только одна, монополия не воплощалась бы в пей, так как мы
видели, что она стабилизируется в двоичной форме. Чтобы знак обрел чистоту, он
должен продублировать себя; самодублирование знака как раз и кладет конец тому,
что он обозначал. В этом весь Энди Уорхол: его многочисленные копии лица Мэрилин
являют собой одновременно и смерть оригинала и конец репрезентации как таковой.
Две башни WTC являют зримый знак того, что система замкнулась в
головокружительном самоудвоении, тогда как каждый из остальных небоскребов
представляет собой оригинальный момент развития системы, непрерывно
преодолевающей себя через этапы кризиса и вызова.
В такой редупликации есть особенная завораживающая сила. При всей своей высоте,
выше всех остальных зданий, эти две башни тем не менее знаменуют собой конец
вертикальности. Они не обращают внимания на остальные небоскребы, они — другой
расы, и вместо того чтобы бросать им вызов и мериться силами, они лишь любуются
друг другом, высясь в очаровании взаимного сходства. Они отражают друг в друге
идею модели, каковой они и являются друг для друга, и их одинаковая высота уже
не обладает смыслом превосходства — она просто означает, что стратегия моделей
и подстановок отныне исторически возобладала в самом сердце системы (а Нью-Йорк
действительно ее сердце) над традиционной системой конкуренции. Здания
Рокфеллеровского центра еще отражались друг в друге своими фасадами из стекла и
бетона, включаясь в бесконечную зеркальную игру города. Эти же башни слепы и не
имеют фасадов. Здесь устранена всякая референциальность жилища, фасада как лица,
интерьера и экстерьера, заметная еще в здании Чейз Манхэттен Бэнк или же в самых
смелых зеркальных небоскребах 60-х годов. Вместе с риторикой вертикальности
исчезает и риторика зеркала. Остается только серия, замкнутая на цифре 2, как
будто архитектура, как и вся система, выводится теперь из неизменного
генетического кода, из раз навсегда установленной модели.
ГИПЕРРЕАЛИЗМ СИМУЛЯЦИИ
Все сказанное характерно для бинарного пространства, для магнитного поля кода,
с его поляризациями, дифракциями, гравитациями моделей и постоянным, непрерывным
потоком мельчайших дизъюнктивных единиц (элементов «вопрос/ответ»,
представляющих собой кибернетический атом значения). Следует понимать, сколь
велико различие между этим полем контроля и репрессивным пространством
традиционного общества — пространством полицейского порядка, который еще
соответствовал что-то значащему насилию. То было пространство дрессировки
реакций, в основе которой лежал разработанный Павловым аппарат
программированных, повторяющихся агрессий и которую в умноженном масштабе можно
было встретить в рекламном «вдалбливании» и политической пропаганде 30-х годов.
Таким насилием ремесленно-индустриального типа вырабатывалось поведение,
основанное на страхе и животном повиновении. Теперь все это не имеет смысла.
Концентрационно-тоталитарная и бюрократическая система — это схема, относящаяся
к эпохе рыночного закона стоимости. Действительно, система эквивалентностей
предопределяет и форму всеобщего эквивалента, то есть централизацию всех
процессов в целом. Это архаическая рациональность по сравнению с
рациональностью симулятивной: в последней регулирующую роль играет уже не один
всеобщий эквивалент, а дифракция моделей, форма не всеобщего эквивалента, а
различительной оппозиции. От предписания [injonction] система переходит к
расписанию [disjonction] с помощью кода, от ультиматума — к побуждающей заботе,
от императива пассивности — к моделям, изначально построенным на «активном
ответе» субъекта, на его вовлеченности, «игровой» сопричастности и т.д., тя-
148
готея к созданию тотальной модели окружающей среды, состоящей из непрестанных
спонтанных ответов, радостных обратных связей и многонаправленных контактов.
Никола Шёффер называет это «конкретизацией общей среды». Великий праздник
Сопричастности: ее образуют мириады стимулов, мини-тестов, бесконечно ветвящихся
вопросов/ответов, которые тяготеют к нескольким моделям в светлом поле кода.
Грядет великая Культура тактильной коммуникации, на знаменах которой —
техно-люмино-кинетическое пространство и всеобъемлющее спациодинамическое
зрелище!
К этому миру операциональной симуляции, мультисимуляции и мультиответа
прививается богатое воображаемое контакта, сенсорного миметизма, тактильного
мистицизма; но сути, это вся экология. Чтобы натурализовать непрестанное
тестирование на успешную адаптацию, его уподобляют животному миметизму
(«Адаптация животных к цветам и формам окружающей среды — феномен,
затрагивающий также и людей» — Никола Шёффер) и даже индейцам, с их «врожденным
экологическим чувством»! Тропизмы, мимикрия, эмпатия — в эту брешь устремляется
все экологическое евангелие открытых систем с негативной или позитивной
обратной связью, вся идеология регулирования через информацию, то есть новое
обличье павловских рефлексов, в рамках более гибкой системы мышления. Так в
психиатрии средством формирования душевного здоровья считают уже не электрошок,
а телесное самовыражение. Повсюду силовые, форсированные приемы уступают место
приемам влияния через среду, предполагающие операциоиализацию понятий
потребности, восприятия, желания и т.д. Всюду правит бал экология, мистика
«экологической ниши» и контекста, симуляция среды — вплоть до предусмотренных
VII планом социально-экономического развития (почему бы и нет?) «Центров
эстетико-культурного возрождения» или же какого-нибудь Центра сексуального
досуга в форме женской груди, каковой будет предоставлять «повышенное чувство
эйфории благодаря пульсирующей внешней среде... Такие стимулирующие центры будут
доступны для трудящихся всех классов». Спациодинамическая фасцинация — вроде
«тотального театра», устроенного в виде «кругового гиперболического сооружения,
вращающегося вокруг веретенообразного цилиндра»: здесь нет больше сцепы с ее
отделённостью от зала, нет «взгляда» — зрелище и зрелищность отменяются ради
тотальной, не различающей субъекта и объекта, тактильно-эстезической (а не
эстетической) среды, и т.д. Остается лишь с черным юмором вспоминать о тотальном
театре Арто, о его Театре жестокости, отвратительную карикатуру на который
являет эта Спациодинамическая
149
симуляция. Здесь вместо жестокости — минимальный и максимальный «пороги
стимулов», для чего изобретены «перцептивные коды, рассчитанные относительно
порогов насыщения». Даже старый добрый «катарсис» классического театра страстей
превратился нынче в симулятивную гомеопатию. Так обстоят дела в сфере
художественного творчества.
Из того же разряда и разрушение реальности в гиперреализме, в тщательной
редупликации реальности, особенно опосредованной другим репродуктивным
материалом (рекламным плакатом, фотографией и т.д.): при переводе из одного
материала в другой реальность улетучивается, становится аллегорией смерти, но
самим этим разрушением она и укрепляется, превращается в реальность для
реальности, в фетишизм утраченного объекта; вместо объекта репрезентации —
экстаз его отрицания и ритуального уничтожения: гиперреальность.
Подобная тенденция началась уже в реализме. Риторика реальности сама по себе
уже свидетельствует о том, что статус этой реальности серьезно подорван
(золотым веком был век языковой невинности, когда языку не приходилось
дублировать сказанное еще и эффектом реальности). Сюрреализм был все еще
солидарен с реализмом, критикуя его и порывая с ним, но и дублируя его в сфере
воображаемого. гиперреальность представляет собой гораздо более высокую стадию,
поскольку в ней стирается уже и само противоречие реального и воображаемого.
Нереальность здесь — уже не нереальность сновидения или фантазма, чего-то до-
или сверхреального; это нереальность галлюцинаторного самоподобия реальности.
Чтобы выйти из кризиса репрезентации, нужно замкнуть реальность в чистом
самоповторении. Прежде чем появиться в поп-арте и живописном неореализме, эта
тенденция была уже заметна в «новом романе». Его замысел уже состоял в том,
чтобы создать вокруг реальности вакуум, удалить всякую психологию, всякую
субъективность и свести реальность к чистой объективности. Фактически эта
объективность оказывается объективностью чистого взгляда — объективностью,
которая наконец освободилась от объекта, сделала его лишь слепым ретранслятором
осматривающего его взгляда. Соблазн замкнутого круга, в котором нетрудно
распознать бессознательную попытку стать невидимкой.
Именно такое впечатление производит неороман — яростное стремление избавиться от
смысла в тщательно воссозданной и слепой реальности. Исчезают синтаксис и
семантика — вместо явления объекта его принуждают к явке с повинной и
допытываются с пристрастием подробностей о его разрозненных фрагментах; никакой
метафоры и метонимии, одна имманентная череда фрагментов под поли-
150
цейской властью взгляда. Такой «объективный» микроскопизм, доходя до пределов
репрезентации ради репрезентации, вызывает головокружение от реальности и
смерти. Долой старые иллюзии рельефа, перспективы и глубины (пространственной и
психологической), связанные с восприятием объекта: вся оптика, вся скопика в
целом становится операциональной, располагаясь на поверхности вещей, взгляд
становится молекулярным кодом объекта.
Есть несколько видов такого головокружения реалистической симуляции:
I. Деконструкция реальности на ее детали — замкнутое в себе парадигматическое
склонение объекта по падежам, сплющенность, линейность и серийность частичных
объектов.
II. Самоотражение — всевозможные эффекты раздвоения и удвоения объекта в одной
из его деталей. Такое умножение объекта выдает себя за глубинный взгляд, даже за
критический метаязык, и при рефлексивном устройстве знака, в рамках диалектики
зеркала это, пожалуй, действительно было так. Теперь же это бесконечное
преломление объекта оказывается не более чем другим типом серийности:
реальность в нем уже не отражается, а инволютивно свертывается до полного
истощения.
III. Собственно серийная форма (Энди Уорхол). Здесь отменяется не только
синтагматическое измерение, по заодно и парадигматическое, потому что вместо
видоизменения форм или даже внутреннего самоотражения имеет место простая
соположенность одинакового: и флексивность и рефлексивность равны нулю. Как
сестры-близнецы на эротической фотографии: плотская реальность их тел обращается
в ничто их подобием. Куда направлять психическую инвестицию, если красота одной
тут же дублируется красотою другой? Взгляду остается только двигаться между
ними, и всякое видение замыкается в этом движении туда-сюда. Утонченный способ
убийства оригинала, по также и странный соблазн, где всякая направленность на
объект перехвачена его бесконечным самопреломлением (сценарий, обратный
платоновскому мифу или же воссоединению двух разделенных половинок символа, —
здесь знак размножается делением, словно инфузория). Быть может, этот соблазн
есть очарование смерти, в том смысле что для пас, живых существ, обладающих
полом, смертью является, возможно, не небытие, а просто дополовой способ
воспроизводства. Действительно, бесконечная цепь копий одной порождающей модели
смыкается с размножением одноклеточных и противостоит половому размножению,
которое для нас отождествляется с жизнью.
IV. Однако такая чистая машинальность — по-видимому, все же парадоксальная
крайность; настоящей генеративной формулой,
151
вбирающей в себя все прочие и образующей, так сказать, стабилизированную форму
кода, является формула бинарности, кибернетической двоичности — не чистое
повторение, а мельчайшее отклонение, минимальный зазор между двумя элементами,
то есть «мельчайшая общая парадигма», способная поддерживать фикцию смысла. В
произведении живописи и в предметах потребления это была комбинаторика отличий;
в современном искусстве эта симуляция сокращается до бесконечно малого зазора,
еще разделяющего гиперреальность и гиперживопись. Эта последняя пытается
истончиться, пожертвовать собой, самоустраниться перед реальностью, но
известно, как в этом ничтожно малом различии вновь оживают все чары искусства:
теперь вся живописность скрывается в узкой кайме между картиной и стеной. И еще
в подписи — метафизическом знаке живописи и всей метафизики репрезентации, в
той предельной точке, где она сама становится своей моделью («чистым взглядом»)
и обращается сама на себя в навязчивом повторении кода.
Само определение реальности гласит: это то, что можно эквивалентно
воспроизвести. Такое определение возникло одновременно с наукой, постулирующей,
что любой процесс можно точно воспроизвести в заданных условиях, и с
промышленной рациональностью, постулирующей универсальную систему
эквивалентностей (классическая репрезентация — это не эквивалентность, а
транскрипция, интерпретация, комментарий). В итоге этого воспроизводительного
процесса оказывается, что реальность — не просто то, что можно воспроизвести, а
то, что всегда уже воспроизведено. гиперреальность.
Итак, значит, конец реальности и конец искусства в силу их полного
взаимопоглощения? Нет: гиперреализм есть высшая форма искусства и реальности в
силу обмена, происходящего между ними на уровне симулякра, — обмена привилегиями
и предрассудками, на которых зиждется каждое из них. Гиперреальность лишь
постольку оставляет позади репрезентацию (см. статью Ж.-Ф.Лиотара в
посвященном гиперреализму номере «Ар виван»), поскольку она всецело заключается
в симуляции. Коловращение репрезентации приобретает в ней безумную скорость, но
это имплозивное безумие, которое вовсе не эксцентрично, а склоняется к центру, к
самоповторению и самоотражению. Это аналогично эффекту дистанцирования от
собственного сновидения, когда мы говорим себе, что видим сон, но это всего
лишь игра цензурирования и продления сна; так и гиперреализм является составной
частью кодированной реальности, которую он продлевает и в которой ничего не
меняет.
На самом деле гиперреализм следует толковать в противоположном смысле: сегодня
сама реальность гиперреалистична. Уже и
152
секрет сюрреализма состоял в том, что наибанальнейшая реальность может стать
сверхреальной, но только в особые, привилегированные моменты, еще связанные с
художеством и с воображаемым. Сегодня же вся бытовая, политическая, социальная,
историческая, экономическая и т.п. реальность изначально включает в себя
симулятивный аспект гиперреализма: мы повсюду уже живем в «эстетической»
галлюцинации реальности. Старый лозунг «Реальность превосходит вымысел»,
соответствовавший еще сюрреалистической стадии эстетизации жизни, ныне сам
превзойден: нет больше вымысла, с которым могла бы сравняться жизнь, хотя бы
даже побеждая его, — вся реальность сделалась игрой в реальность: радикальное
разочарование, кибернетическая стадия cool сменяет фантазматическую стадию hot.
Так, чувство виновности, страх и смерть могут подменяться наслаждением чистыми
знаками виновности, отчаяния, насилия и смерти. Это и есть эйфория симуляции,
стремящейся к отмене причины и следствия, начала и конца, к замене их
дублированием. Подобным способом любая замкнутая система предохраняет себя
одновременно и от референциальности и от страха референциальности — и от
всякого метаязыка, упреждая его игрой своего собственного метаязыка, то есть
дублируя себя собственной критикой. При симуляции металингвистическая иллюзия
дублирует и дополняет собой иллюзию референциальную (патетическая галлюцинация
знака — и патетическая галлюцинация реальности).
«Какой-то цирк», «настоящий театр», «как в кино» — таковы старые выражения,
которыми разоблачали иллюзию во имя натурализма. Теперь на повестке дня уже не
это, а сателлизация реальности: на орбиту выходит некая неразрешимая реальность,
несоразмерная с иллюстрировавшими ее прежде фантазмами. А недавно такая
сателлизация словно материализовалась, когда на орбиту реально вывели (как бы
возвели в космическую степень) двухкомнатную квартирку с кухней и душем — под
названием лунного модуля. Сама обыденность этого земного жилища, вознесенного в
ранг космической ценности, абсолютной декорации, гипостазированной в
космическом пространстве, — есть конец метафизики и наступление эры
симуляции1. И такая космическая трансценденция банальной двухкомнат-
1 Коэффициент реальности пропорционален запасу воображаемого, которое и придаст
ей ее удельный вес. Это относится и к географическим и космическим
исследованиям: когда не остается больше неизведанных территорий, открытых для
работы воображаемого, когда вся территория оказывается покрыта картой, то словно
бы исчезает и принцип реальности. В этом смысле завоевание космоса есть
необратимый таг к утрате земной референции. Когда пределы некогда ограниченного
мира отодвигаются в бесконечность, то из него истекает реальность, то есть
внутренняя связность. Завоевание космоса начинается после завоевания планеты,
как одно и то же фантазматическое предприятие с целью расширить юрисдикцию
реальности - скажем, доставить на Луну национальный флаг, передовую технику и
двухкомнатную квартиру; та же самая попытка, что и при субстанциализации
концептов или территориализация бессознательного, — и она равнозначна
дереализации человеческого пространства или же его переводу в гиперреальность
симуляции.
153
пой квартиры, и ее машинное cool-изображение в гиперреализме2 имеют одинаковый
смысл: лунный модуль, такой как он есть, уже принадлежит к гиперпространству
репрезентации, где каждый обладает технической возможностью моментального
воссоздания своей жизни, где пилоты разбившегося в Ле-Бурже «Туполева» могли на
своих мониторах наблюдать собственную гибель в прямом показе. Это явление того
же разряда, что и короткое замыкание ответа на вопрос при тестировании —
процесс моментального продления, в ходе которого реальность сразу же оказывается
заражена собственным симулякром.
Раньше существовал особый класс аллегорических, в чем-то дьявольских объектов:
зеркала, отражения, произведения искусства (концепты?) — хоть и симулякры, но
прозрачные, явные (изделие не путали с подделкой), в которых был свой
характерный стиль и мастерство. И в ту пору удовольствие состояло скорее в том,
чтобы в искусственном и поддельном обнаружить нечто «естественное». Сегодня же,
когда реальное и воображаемое слились в одно операциональное целое, во всем
присутствуют эстетические чары: мы подсознательно, каким-то шестым чувством,
воспринимаем съемочные трюки, монтаж, сценарий, передержку реальности в ярком
свете моделей — уже не пространство производства, а намагниченную знаками ленту
для кодирования и декодирования информации; реальность эстетична уже не в силу
обдуманного замысла и художественной дистанции, а в силу ее возведения на вторую
ступень, во вторую степень, благодаря опережающей имманентности кода. Над всем
витает тень какой-то непреднамеренной пародии, тактической симуляции,
неразрешимой игры, с которой и связано эстетическое наслаждение — наслаждение
самим чтением и правилами игры. Тревелинг знаков, масс-медиа, моды и моделей,
беспроглядно-блестящей атмосферы симулякров.
Искусство давно уже предвидело этот нынешний разворот повседневного быта.
Художественное произведение очень рано начина-
2 Так же и с дорогими сердцу гиперреалистов металлическим автоприцепом или
супермаркетом, или с супо