Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
из наших глубоких предрассудков насчет «смысла жизни». Ведь рождение как
событие индивидуальное и необратимое столь же травматично, как и смерть.
Психоанализ формулирует это иначе: рождение и есть особого рода смерть. Да и
христианство своим обрядом крещения — коллективным священнодействием,
социальным актом — всегда стремилось именно поставить предел этому смертельному
событию рождения. Возникновение жизни — это своего рода преступление, если
только его не перенять и не искупить коллективным симулякром смерти. Жизнь
является самоценным благом только в плане исчислимых ценностей. В символическом
же плане жизнь, как и все остальное, является преступлением, если она
возникает односторонне, если ее не перенять и не уничтожить через дар и
возврат, если не «вернуть» ее смерти. Инициация как раз и отменяет это
преступление, разрешая отдельное событие рождения и смерти в едином социальном
акте обмена.
СИМВОЛИЧЕСКОЕ/РЕАЛЬНОЕ/ВООБРАЖАЕМОЕ
Символическое — это не понятие, не инстанция, не категория и не «структура», но
акт обмена и социальное отношение, кладущее конец реальному, разрешающее в себе
реальное, а заодно и оппозицию реального и воображаемого.
Акт инициации противоположен нашему принципу реальности. Он показывает, что
реальность рождения возникает лишь в резуль-
244
тате разделения рождения и смерти. Что и сама реальность жизни тоже возникает
лишь в результате разобщения жизни и смерти. Таким образом, эффект реальности в
обоих случаях — это лишь структурный эффект разобщения двух элементов, а наш
пресловутый принцип реальности, со всеми своими нормативно-репрессивными
импликациями, — это лишь распространение такого дизъюнктивного кода на все
уровни. Реальность природы, ее «объективность» и «материальность» возникают
лишь в результате разделения человека и природы — тела и не-тела, как сказал бы
Октавио Пас. Да и сама реальность тела, его материальный статус, возникают в
результате выделения духовного начала, дискриминации души и тела и т.д.
Символическое как раз и ликвидирует этот код дизъюнкции и разделенность
элементов. Это утопия, ликвидирующая раздельные топики души и тела, человека и
природы, реального и не-реалъного, рождения и смерти. При символической операции
оба элемента оппозиции теряют свой принцип реальности1. А этот принцип
реальности — просто воображаемое противоположного члена оппозиции. При делении
человека/природы природа (объективно-материальная) — это просто воображаемое
концептуализированного таким образом человека. При половом делении
мужского/женского — произвольно-структурном различии, на котором зиждется
сексуальный принцип «реальности» (и подавления), — определяемая таким образом
«женщина» есть просто воображаемое мужчины. Каждый член дизъюнкции исключает
другой, и тот становится его воображаемым.
1 Так, в плане символического нет различия между живыми и мертвыми. У мертвых —
просто иной статус, поэтому здесь требуются некоторые ритуальные меры
предосторожности. Однако зримое и незримое взаимно не исключают друг друга, это
два возможных состояния личности. Смерть — это особый аспект жизни. Канак,
попавший в Сидней и поначалу ошеломленный таким скоплением людей, быстро
объясняет его себе тем, что в этих краях мертвые ходят среди живых, а тут уже
нет ничего странного. У канаков «Do Kamo» (М.Ленар, «Do Kamo») значит «кто жив»,
и в эту категорию может войти что угодно. Здесь опять-таки живое/ неживое —
просто различительная оппозиция, которую создаем только мы одни, основывая на
ней свою «науку» и насильственную операциональность. Наука, техника,
производство предполагают отрыв живого от неживого при преобладании неживого, на
чем единственно и зиждутся наука и ее точность (ср. Ж.Моно, «Случайность и
необходимость»). «Реальность» науки и техники — это опять-таки реальность
разделения живого и мертвого. В эту разобщенность вписывается и сама целевая
установка науки как влечения к смерти (желания знать): в этом плане объекты
бывают только мертвыми, то есть водворенными в инертно-безразличную
объективность, как были в нее водворены прежде всего смерть и мертвые.
В противоположность этому первобытные люди вовсе не предаются, как это любят
говорить, «анимизму», то есть идеализму живого, магии иррациональных сил; они не
отдают предпочтения ни тому ни другому началу, по тон простой причине что не
проводят раздела между ними.
245
Так же и с жизнью и смертью в нашей современной системе: за «реальность» этой
жизни, за ее переживание как позитивной ценности мы расплачиваемся постоянным
фантазмом смерти. Для нас, определенных при этом как живые, смерть и является
нашим воображаемым1. А архетипом всех дизъюнкций, на которых зиждутся
различные структуры реального (это вовсе не абстракция: это разделяет
обучающего и обучаемого, утверждая знание как принцип реальности их отношений, —
и так далее во всех известных нам социальных отношениях), является
фундаментальная дизъюнкция жизни и смерти. Поэтому и в любой сфере «реальности»
каждый из разделенных элементов, воображаемое которого образует другой элемент,
одержим этим вторым элементом как своей смертью.
Так и во всех случаях символическое ликвидирует взаимную завороженность
реального и воображаемого, фантазматическую самозамкнутость, которую описывает
психоанализ и в которой он сам же замыкается, поскольку в нем тоже с помощью
ряда масштабных дизъюнкций (первичные/вторичные процессы, БСЗ/СЗ и т.д.)
устанавливается принцип психической реальности БСЗ, неотделимый от его принципа
психоаналитической реальности (БСЗ — как принцип реальности психоанализа! ), —
то есть символическое неизбежно ликвидирует также и психоанализ2.
НЕПРЕЛОЖНОСТЬ ОБМЕНА
Реальное событие смерти принадлежит воображаемому. Где воображаемое создает
символический хаос, там инициация восстанавлива-
1 То же правило действует и в политической сфере. Так, народы третьего мира
(арабы, негры, индейцы) играют роль воображаемого западной цивилизации (и как
объекты/пособники расизма, и как основа для революционных упований). И наоборот,
наш индустриально-технологический Запад образует их воображаемое, то, о чем они
мечтают в своей отторгнутости. На этом и зиждется реальность мирового
господства.
2 Разумеется, в психоанализе (лакановском) реальное уже не задается ни как
субстанция, ни как позитивная референция; это навсегда утраченный объект,
который невозможно найти и о котором, в пределе, нечего и сказать. Такое
реальное, понятое как отсутствие, включенное в сетку «символического порядка»,
сохраняет зато всю прелесть игры в прятки с означающим, обрисовывающим его
контуры. Превращаясь из репрезентации в след, инстанция реального исчезает — но
все-таки не до конца. В этом вся разница между бессознательной топикой и
утопией. Утопия ликвидирует реальное, даже реальное как отсутствие или нехватку.
У Лакана, во всяком случае, нет идеалистической путаницы Леви-Стросса. Согласно
последнему (в «Структурной антропологии»), «функция символической вселенной —
разрешать в идеальном плане то, что в плане реальном переживается как
противоречие». Символическое предстает здесь (а отсюда недалеко и до само-
246
ет символический порядок. То же самое осуществляет и запрет инцеста в области
родственных связей: на реальное, природное, «асоциальное» событие биологического
родства группа отвечает системой брачных союзов и обмена женщинами. Главное,
чтобы все (в одном случае женщины, в другом рождение и смерть) было доступно
для обмена, то есть попадало в юрисдикцию группы. В этом смысле запрет инцеста
находится в солидарном и дополнительном отношении к инициации. В одном случае
посвящаемые юноши циркулируют между живыми-взрослыми и мертвецами-предками — их
дарят и возвращают, и тем самым они получают символическое признание. В другом
случае циркулируют женщины: они также достигают настоящего социального статуса
лишь после того, как их отдадут и возьмут замуж, а не будут больше держать у
отца или братьев для их собственных нужд. «Кто ничего не дает, хотя бы свою дочь
или сестру, — тот мертв»3.
Запрет инцеста лежит в основе брачных союзов между живыми. Инициация лежит в
основе союза между живыми и мертвыми. Таков фундаментальный факт, который
отделяет нас от первобытных людей: у них обмен не прекращается вместе с жизнью.
Символический обмен не знает остановки, ни между живыми, ни с мертвыми (а равно
и с камнями или зверями). Это непреложный закон: обязательность и взаимность
обмена абсолютно непреодолимы. От этого никому не уйти под страхом смерти — с
кем бы и с чем бы он ни имел дело. Собственно, смерть именно и есть изъятие из
цикла символических обменов (Марсель Мосс, «Социология и антропология», статья
«Физическое воздействие на индивида коллективно внушенной мысли о смерти»)4.
Однако можно сказать, что это и не отделяет нас от первобытных людей и что у
нас все точно так же. Закон символического
го опошленного его понимания) как своего рода идеальная функция компенсации,
медиации между отдельными друг от друга реальным и идеальным. Фактически
символическое просто принижается до воображаемого.
3 И наоборот, женщина, которую нельзя отдать, тоже умирает или же оказывается
перед необходимостью продавать себя. В этом корни проституции как остатка в
процессе обмена/дара и как первой формы экономического обмена. Хотя
первоначально, в архаическом контексте, плата блуднице и является «жертвенной
платой», все же с нее открывается возможность иного типа обмена.
4 Ср. также «Do Kamo» М.Ленара: «Нет никакого представления о смерти как
уничтожении. Канаки не смешивают смерть с небытием. Пожалуй, у них и можно найти
понятие, близкое к понятию небытия, — «seri». Им обозначается ситуация человека
околдованного или проклятого, оставленного своими прсдка-ми-bao, человека
пропащего, асоциального. Он и сам ощущает себя несуществующим и по-настоящему
страдает от своего распада. Для него небытие — это самое большее социальная
отверженность и никак не связано с представлениями канаков о смерти».
247
обмена ни на йоту не изменился за время господства политической экономии: мы
продолжаем вести обмен с мертвыми, даже и отрицая и изгоняя их прочь, — просто
за разрыв символических обменов с ними мы постоянно платим своей собственной
смертью и смертельной тревогой. По сути дела, так же обстоит и с неодушевленной
природой и с животными. Только абсурдная теория свободы может утверждать, будто
мы с ними в расчете, — в действительности наш долг остается всеобщим и
неизбывным, мы непрерывно продолжаем «расплачиваться» за всю ту «свободу»,
которую себе забрали. Грандиозное прение всех этих разоблаченных нами взаимных
обязательств — таково, собственно, и есть бессознательное. Для его понимания
нет никакой нужды в либидо, желании, энергетике и судьбе влечений. БСЗ
социально в том смысле, что состоит из всего социально или символически
недообмененного. Так и со смертью: она обменивается тем или иным способом — в
лучшем случае именно обменивается в ходе социального ритуала, как у первобытных
людей, а в худшем случае искупается индивидуальной работой скорби.
Бессознательное всецело заключается в отклонении смерти от символического
процесса (обмен, ритуал) к экономическому (искупление, работа, долг,
индивидуальность). Отсюда и существенная разница в наслаждении: мы торгуемся с
мертвыми под знаком меланхолии, первобытные же люди живут с мертвыми в форме
ритуала и праздника.
БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ И ПЕРВОБЫТНЫЙ СТРОЙ
Эта взаимность отношений между жизнью и смертью, когда они обмениваются в рамках
социального цикла, а не выкраиваются порознь по схеме биологической линейности
или же фантазматического повторения, это разрешение запрета, разделяющего живых
и мертвых и столь резко бьющего по живым, — все это ставит под вопрос самую
гипотезу о бессознательном.
«Жениться на матери», «убить отца» — что все это значит? — спрашивает Э.Ортиг в
«Африканском Эдипе». «Глагол «жениться» в обоих контекстах имеет различный
смысл, различное социально-психологическое содержание. Да и глагол «убить», на
первый взгляд столь понятный, — уверены ли мы, что он не таит для нас
неожиданностей? Что же такое «мертвый отец» в стране, где предки столь близки к
живым?.. Вся система здесь иная и требует от нас заново рассмотреть смысл
каждого своего элемента.
В обществе, подчиненном закону предка, у индивида нет никакой возможности убить
отца, который всегда уже мертв и по-прежнему жив в обычаях Древних... Взять на
себя смерть отца или индиви-
248
дуализировать свое нравственное сознание, сократив отцовский авторитет до
авторитета простого смертного, которого можно заменить другой личностью и
отделить от алтаря предков и от «обычая», — это означало бы выход из группы,
подрыв самых основ родоплеменного общества.
Когда мы говорим об изживании эдипова комплекса, то имеем в виду некоторую
индивидуально переживаемую драму. А что с пей будет в родоплеменном обществе,
где религия «плодородия» и «предков» открыто кладет в основу коллективного
предания то, что у нас юный Эдип обречен переживать в своих личных фантазмах?»
Действительно, «символическая функция» в первобытных обществах строится не на
законе Отца и индивидуально-психическом принципе реальности, а на принципе
изначально коллективном, на коллективном процессе обменов. Мы видели, как при
инициации, в ходе социального процесса разрешаются биологические фигуры родства,
уступая место символическим фигурам инициатических родителей, отсылающих к
социуму, то есть ко всем отцам и матерям клана, а в пределе и к его мертвым
отцам-предкам и к его матери-земле. Инстанция Отца здесь не появляется,
разрешаясь в коллективе братьев-соперников (посвященных). «Агрессивность
смещается по горизонтали, как соперничество между братьями, сверхкомпенсируемое
сильнейшей солидарностью» (Ортиг), — почему же «смещается»? А разве «нормально»
она должна была направляться на Отца? Принципу Эдипа, который соответствует
негативному аспекту запрета на инцест (запрету на мать, налагаемому отцом),
противостоит в позитивном плане принцип обмена сестер между братьями — в центре
всего механизма здесь сестра, а не мать, и вся игра социальных обменов
происходит на уровне братьев и сестер. То есть это не десоциализированный
эдиповский треугольник, не замкнутая семейная структура, санкционированная
запретом и господствующим Словом Отца, а принцип обмена между равными, на основе
вызова и взаимности, — автономный принцип социальной организации. «Понятие дара
возникает внутри одной возрастной группы, в обстановке равенства. Когда ребенок
в детской чем-то поступается ради другого ребенка, то это явление иного порядка,
чем расставание с матерью».
Таким образом, все свидетельствует здесь о социальном принципе обмена, в
противоположность психическому принципу запрета. Все свидетельствует о
символическом процессе, в противоположность процессу бессознательному. При
первобытном строе, где все распределяется и разрешается социально, нигде не
возникает биологическая триада семьи, психически сверхдетерминированная,
дублируемая в психике узлом фантазмов и вдобавок увенчанная четвертым, чисто
249
«символическим» элементом — фаллосом, «совершенно необходимым, чтобы вывести
отношение на уровень речи и сделать его законом взаимопризнания между
субъектами». Действительно, именно здесь для нас (по крайней мере, в
психоаналитической теории) записано имя Отца, означающее Закона, который
единственно дает доступ к обмену. Слово Отца — это фокус, защищающий от
смертельного слияния, от растворения в желании матери. Без фаллоса нет и
спасения. Никуда не деться от этого Закона, от блокирующей субъекта
символической инстанции, благодаря которой и осуществляется основа всего
бессознательного — первичное вытеснение, и которая тем самым дает субъекту
доступ к его собственному желанию. Без этой инстанции, регулирующей обмены, без
этого фаллического опосредования субъект не способен к вытеснению, не имеет
доступа даже к символическому и впадает в психоз.
Вот почему иногда утверждали, что первобытные общества — это общества
«психотические»: потому что на самом деле они и не ведают действия этого Закона
и вытекающей из него структуры вытеснения и бессознательного. Для нас-то это
просто жестокое средство списать их с диагнозом тихого помешательства (если
только не учитывать, как это начинают делать сами западные психоаналитики, что
психоз может скрывать в себе и более радикальный смысл, более радикальную
символичность, нежели мы могли разглядеть до сих пор под эгидой психоанализа).
Да, эти общества имеют доступ к символическому1. Нет, они не имеют к нему
доступа через незыблемый Закон, чьи контуры совпадают с очертаниями самого
общественного порядка, порядка Отца, Вождя, Означающего и Власти. Символическое
у них не является инстанцией, доступ к которой регулируется посредством Фаллоса
— фигуры, метонимически олицетворяющей в себе вообще все фигуры Закона.
Символическое — это сам цикл обменов, дарения и отдаривания, порядок,
рождающийся из самой этой обратимости и неподвластный юрисдикции двух инстанций
— вытесненно-психической и трансцендентно-социальной2.
Когда происходит обмен отцов, даримых, получаемых и передаваемых из поколения в
поколение посвященных в форме уже мертвых и по-прежнему живых предков
(биологический же отец не под-
1 В этом они гораздо менее психотичны, чем наше, современное общество, за
которым любезно сохраняют эпитет «невротическое» и которое по нашему же
собственному определению постепенно становится «психотическим», то есть
полностью утрачивает доступ к символическому.
2 Ведь в «первобытных обществах» не существует и само «социальное». Сегодня
термин «первобытные» больше не применяется к ним, но следовало бы оставить и не
менее этноцентрический термин «общество».
250
лежит обмену, можно лишь самому запять его место, и его символическая фигура,
его слово тоже неизменны и необменны, это слово без ответа); когда мать дается
человеку отцами (это земля предков, вокруг которой вновь и вновь развертывается
игра инициации), принимается и передается другим (это относится и к языку
племени — тайному языку, к которому допускают посвященного) — тогда все, и
отец, и мать, и слово, перестают быть непроницаемо-фатальными инстанциями или
даже позициями в управляемой запретом структуре; так и смерть и рождение в
символическом сверхсобытии инициации перестают быть фатальными событиями,
теряют свой статус необходимости и закона.
Говоря об обществе без вытеснения и бессознательного, не следует искать в нем
какую-либо чудесную невинность, где свободно бродят потоки «желания» и без
запретов актуализуются «первичные процессы», — этакий порядок развытеснения,
идеализм желания и либидо, витающий в воображении теоретиков
фрейдо-райхианского, фрейдо-марксистского и даже шизо-номадического толка. Это
фантазм желания и бессознательного, «освобожденного» посредством натурализации
(и машинизации), — фантазм «свободы», который сегодня сместился из сферы
рациональной мысли в сферу иррационально-инстинктивного,
«первично»-бессознательного, но так и не перестал быть буржуазной проблематикой
(а именно картезианско-кантианской проблематикой необходимости и свободы).
Оспорить теорию бессознательного — значит оспорить и теорию Желания, которое
представляет собой, в масштабе всей нашей цивилизации, негативный фантазм
определенного порядка рациональности. В этом смысле Желание вполне вписывается
в наше царство запрета, его мечтаемая материальность вписывается в наше
воображаемое. И при эдиповском психоанализе диалектики желания и запрета, и при
анти-эдиповском восхвалении инстинктивной производительности желания оно
фантазматически сулит открыть как