Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
гическая
машина бывает жива или мертва. В символическом порядке не бывает такой
абстрактной бинарности. Даже и биология допускает, что организм начинает умирать
с самого своего рождения, но это еще не выходит за рамки функционального
понимания1. Совсем другое дело утверждать, что смерть сочленяется с жизнью,
взаи-
1 Любопытно, кстати, что для самой науки технически все труднее и труднее
констатировать смерть: сначала это была остановка сердца, потом прямая линия на
энцефалограмме, потом... что дальше? Это не просто объективный прогресс: здесь в
сердце самой науки вновь даст себя знать глубинная неопределенность,
неопределимость смерти в символическом плане.
285
мообменивается с нею, является ее апогеем, — ведь тогда абсурдным становится
рассматривать жизнь как процесс, приходящий к своему крайнему сроку в смерти,
еще абсурднее — отождествлять смерть с недостатком или же упадком жизни. Тогда
ни у жизни, ни у смерти не может быть никакого конца; то есть смерть больше не
может быть точечной, конечно-определенной.
Мы всецело зависим от эволюционистской мысли, толкующей о движении от жизни к
смерти; такова иллюзия субъекта, которую совместно поддерживают биология и
метафизика (биология считает себя опровержением метафизики, на самом деле она
лишь ее продолжение). Между тем не существует даже самого субъекта, умирающего
в какой-то данный момент. Ближе к реальности будет сказать, что целые части
нашего «я» (нашего тела, вещей, языка) еще при жизни отмирают, претерпевают
работу скорби. Иным удается таким образом еще при жизни мало-помалу забыть о
себе — как в песне Брехта Бог забывает о юной утопленнице, плывущей по течению
реки:
Und es geschah, dass Gott sie allmahlich vergass,
zuerst das Gesicht, dann die Hande, und zuletzt das Haar...
И вышло так, что Бог постепенно забыл ее, сперва лицо, потом руки, и наконец
волосы...
Идентичность субъекта ежеминутно распадается, забывается Богом. Но такая смерть
не имеет ничего общего с биологической. На одном, биохимическом полюсе —
бесполые одноклеточные, которые не знают смерти, размножаясь делением (так и
генетический код не знает смерти — он передается неизменным, независимо от
судьбы своих индивидуальных носителей). На другом, символическом полюсе
смерть/небытие тоже не существует, жизнь и смерть здесь взаимообратимы.
И только в ничтожно узком пространстве индивидуального сознательного субъекта
смерть принимает необратимый характер. Собственно, это даже не событие, а миф,
переживаемый заранее. Для своей идентичности субъекту нужен миф о конце, так же
как и миф о начале. В действительности субъект никогда не есть нечто данное —
подобно лицу, рукам и волосам, да, пожалуй, и еще раньше них, он всегда уже
вдали, стремительно перераспределяется в бесконечном цикле, движимом смертью.
Эту повсюду присутствующую в жизни смерть необходимо обуздать, локализовать в
одной точке времени и места — в теле.
При биологической смерти смерть и тело не взаимовозносятся, а взаимопогашаются.
Биология в основе своей держится на дуализме души и тела. В известном смысле
этот дуализм и есть смерть, ведь
286
именно ею тело объективируется как нечто остаточное, как умирающий и мстящий за
себя дурной объект. Именно по сравнению с душой тело становится
грубо-объективным фактом, фатальностью пола, тревоги и смерти. Именно по
отношению к душе, своему воображаемому расщеплению, тело становится
«реальностью», которая существует лишь в своей обреченности на смерть.
Таким образом, смертное тело не более «реально», чем бессмертная душа: они
возникают одновременно как плоды одной и той же абстракции, а вместе с ними и
две взаимодополнительных метафизики — идеалистическая метафизика души (со всеми
ее моральными метаморфозами) и «материалистическая» метафизика тела, со всеми
своими биологическими продолжениями. Биология точно так же живет разделенностью
души и тела, как и любая христианская или картезианская метафизика, только она
об этом умалчивает — о душе больше не говорят открыто, она стала идеальным
началом и вошла в моральную дисциплину пауки, в принцип легитимности технических
операций над реальностью и над реальным миром, в принципы «объективного»
материализма. Те, кто толковал о душе в средние века, были менее далеки от
«знаков тела» (Октавио Пас, «Слияния и разъединения»), чем биологическая наука,
которая своей техникой и аксиоматикой всецело перешла на сторону «не-тела».
НЕСЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ И КАТАСТРОФА
В современной буржуазной рациональности по отношению к смерти кроется парадокс.
Понимание смерти как природной, профанной и необратимой является главным знаком
«Просвещения» и Разума, однако вступает в острое противоречие с принципами
буржуазной рациональности — индивидуальными ценностями, неограниченным
прогрессом науки, покорением природы во всех ее аспектах. Нейтрализованная как
«природный факт», смерть зато оказывается фактом все более и более скандальным.
Это прекрасно проанализировал Октавио Пас в своей теории Несчастного Случая
(«Слияния и разъединения»): «Современная наука одержала верх над эпидемиями и
дала нам правдоподобные объяснения других природных катастроф; природа
перестала быть вместилищем нашего чувства вины; вместе с тем техника расширила
и распространила понятие несчастного случая, придав ему совершенно новый
характер... Несчастный Случай составляет часть пашей обыденной жизни и тревожит
своим призраком наши бессонные ночи... Эквивалентом Несчастного Случая в
историческом мире являются принцип неопределенности в физике и теорема Гёделя в
логике... Аксиоматические детерминистские системы утратили свой
последовательный
287
характер и обнаруживают внутренний изъян. Этот изъян фактически не является
таковым — это свойство самой системы, ее неотъемлемая принадлежность как
системы. Несчастный Случай не составляет какого-либо исключения, какой-либо
болезни наших политических режимов, не является он и каким-то исправимым
недостатком нашей цивилизации: это естественное следствие нашей пауки, политики
и морали. Несчастный Случай — это составная часть нашего понятия о Прогрессе...
Несчастный Случай стал парадоксом необходимости: в нем есть и фатальная
закономерность и недетерминированность свободы. Не-тело, преобразованное в
материалистическую науку, равнозначно ужасу; Несчастный Случай — один из
атрибутов нашего обожаемого разума... Христианская мораль уступила ему свою
репрессивную власть, но одновременно у этой сверхчеловеческой власти не стало и
никаких моральных претензий. Возвращается страх ацтеков, хоть и без предвестий
и небесных знамений. Катастрофа становится ничтожно-банальной, потому что
Несчастный Случай, в конечном счете, это всего лишь несчастный случай».
Подобно тому как в процессе нормализации общества на его периферии появляются
безумцы и аномальные индивиды, так и разум в ходе все более глубокого покорения
природы порождает вокруг себя катастрофы и аварии — проявления неразумности
«органического тела природы»; для него такая неразумность нетерпима, ибо он мнит
себя полновластным и даже думать не желает о чьем-либо неповиновении, и
неразрешима, ибо у нас больше нет ритуалов умилостивления и умиротворения, —
несчастный случай, как и смерть, абсурден, вот и все. Это чье-то вредительство.
Какой-то злобный демон все время делает так, что замечательная машина то и дело
ломается. Итак, наша рационалистическая культура сильнее какой-либо иной
страдает коллективной паранойей. Что бы ни случилось, малейший непорядок,
катастрофа, землетрясение, рухнувший дом, непогода — все это чье-то покушение:
ведь должен же за это кто-нибудь отвечать. Поэтому не столь интересен рост
самого вредительства, терроризма и бандитизма, сколько тот факт, что все
происходящее интерпретируют в этом смысле. Несчастный случай или нет? Вопрос
неразрешим. Да он и неважен, поскольку категория Несчастного Случая,
анализируемая Октавио Пасом, слилась с категорией Покушения. И в рациональной
системе так и должно быть: случайность может быть отнесена только на счет
чьей-то человеческой воли, а потому любая неполадка расценивается как порча —
или, в политическом контексте, как покушение на общественный порядок1. И это
1 Некоторые политические группы даже только тем и занимаются, что 6ерут на себя
ответственность за тот или иной несчастным случай или террори-
288
действительно так: природная катастрофа представляет опасность для
установленного порядка, не только из-за вызываемого ею реального расстройства,
по и потому, что она наносит удар всякой полновластной «рациональности» — в том
числе и политической. Поэтому на землетрясение отвечают осадным положением (в
Никарагуа), поэтому на месте катастроф развертываются силы порядка (при
катастрофе в Эрменонвиле их собралось больше, чем при какой-нибудь
демонстрации). Неизвестно ведь, до чего дойдет разбушевавшееся из-за несчастного
случая или катастрофы «влечение к смерти» и не обернется ли оно вдруг против
политического строя.
Примечательно, что при безраздельном господстве системы разума и при
неукоснительном следовании ее логике мы вернулись к «первобытным» воззрениям,
приписывая любое событие, и особенно смерть, чьей-то враждебной воле. На самом
деле это мы, мы одни находимся в первобытном состоянии (в том самом, которое
пытаемся заклинать, приписывая первобытным людям), потому что у «первобытных»
людей подобное представление соответствовало логике их амбивалентных
взаимообменов со всем окружающим миром, так что в рамках их социальных структур
даже природные катастрофы и смерть оставались постижимыми уму, — а у пас оно
сугубо паралогично, это паранойя разума, чьи аксиомы повсюду вокруг порождают
абсолютную неумопостижимость: Смерть как нечто неприемлемо-неразрешимое,
Несчастный Случай как наваждение, как абсурдно-злобное сопротивление материи и
природы, не желающей смириться с «объективными» законами, куда мы ее загнали.
Отсюда наша все растущая завороженность катастрофой, несчастным случаем,
покушением — это сам разум, гонимый надеждой на мировое восстание против его
норм и привилегий.
«ЕСТЕСТВЕННАЯ» СМЕРТЬ
Биологическому пониманию смерти и логической воле разума соответствует
идеальная, стандартная форма смерти, а именно смерть «естественная». Это
«нормальная» смерть, поскольку она наступает «в конце жизни». Само ее понятие
возникает из возможности раздвинуть жизненные пределы: жизнь становится
процессом накопления, и в этой количественной стратегии играют свою роль наука
и техника. Наука и биомедицинская техника заняты вовсе не удовлетворением
изначального желания жить как можно дольше — к про-
стический акт, происхождение которого неизвестно; в этом состоит вся их
«практика» - превращать случайность в подрывную деятельность.
289
длению жизни их толкает превращение жизни в жизненный капитал (ее количественная
измеримость) посредством символического упрощения смерти.
Таким образом, естественная смерть означает не приятие такой смерти, которая
происходит «в порядке вещей», а систематическое отрицание смерти. Естественная
смерть — это смерть, которая подлежит ведению пауки и которую паука должна
изничтожать. В ясном виде это значит вот что: смерть бесчеловечна, иррациональна
и бессмысленна, как и неодомашненная природа (западноевропейское понятие
«природы» — это всегда понятие природы вытесняемой и одомашниваемой). Хорошая
смерть — побежденная смерть, подчиненная закону: вот в чем идеал естественной
смерти.
Каждый должен иметь возможность до конца истратить свой биологический «капитал»,
пользоваться своей жизнью «до предела», без всякой насильственно-преждевременной
смерти. Как если бы каждому выдавался документальный план его жизни, этакий
«пожизненный контракт» на «нормальную продолжительность» жизни; отсюда
социальные требования качества жизни, включающего в себя естественную смерть.
Новый общественный договор: общество в целом, вооруженное наукой и техникой,
становится солидарно ответственным за смерть каждого индивида1. Впрочем,
подобные требования, так же как требования повышения зарплаты и всякого рода
надбавок, могут включать в себя и критику существующего строя: это
требование-справедливой продолжительности жизни, все равно как справедливой
оплаты рабочей силы. Это право, как и все остальные, по сути скрывает в себе
репрессивную юрисдикцию. Каждый вправе, по вместе с тем и обязан умереть
естественной смертью. В самом деле, такая смерть является характерным,
обязательным типом смерти в системе политической экономии:
I. Это система максимализации производительных сил (при «экстенсивной» системе
использования трудовых ресурсов никакой естественной смерти не бывает, рабов
убивают изнурительным трудом).
II. Еще важнее другое: каждый имеет право на жизнь (habeas corpus — habeas
vitam), а это означает распространение юрисдикции общества на смерть. Смерть
социализируется, как и все прочее: она может теперь быть только естественной,
ибо всякая иная смерть в социальном плане есть скандальный непорядок — это
значит, не было сделано все, что требовалось. Что это, социальный прогресс? Нет
—
1 В самом деле, сегодня требование такого контракта обращается именно к
социальной инстанции — это раньше договор о долголетии, богатстве и
наслаждениях заключали с дьяволом. Тот же договор — и та же ловушка: выигрывает
всегда дьявол.
290
это прогресс социального, которое теперь захватывает даже смерть. Смерть отнята
у каждого члена общества, ему уже не позволено умереть так, как хочется. Отныне
он волен только жить как можно дольше. Помимо прочего, это означает запрет
прожигать свою жизнь, не думая о ее пределах. Принцип естественной смерти
равнозначен нейтрализации жизни как таковой1. Так же и с равенством по
отношению к смерти: чтобы приспособить жизнь к демократии и закону
эквивалентностей, ее нужно свести к количественным величинам (то есть свести к
нулю смерть).
СТАРОСТЬ И «ТРЕТИЙ ВОЗРАСТ»
Здесь победы науки над смертью опять-таки входят в противоречие с
рациональностью системы: «третий возраст» тяжким мертвым грузом отягощает
общественный баланс. На него уходит значительная часть общественного богатства
(денег и моральных ценностей), но так и не может придать ему смысл. Тем самым
треть членов общества оказывается в состоянии экономического паразитизма и
сегрегации. Земли, отвоеванные у смерти, остаются социальной пустыней.
Старость, недавно колонизованная современным обществом, отягощает его таким же
грузом, как и раньше население колониальных стран. Выражение «третий возраст»
точно передает суть дела — своего рода «третий мир».
Теперь это просто определенный жизненный слой — маргинальный, а в пределе и
вообще асоциальный; гетто, отсрочка, пограничная полоса перед смертью. По сути,
старость просто ликвидируется. Чем дольше живут люди, чем больше они
«выигрывают» у смерти, тем больше утрачивают свою символическую признанность.
Обреченный на смерть, которая все больше отодвигается, этот возраст теряет
свой статус и прерогативы. В других общественных формациях старость существует
по-настоящему, как символический стержень группы. Статус старца, а в высшем
своем выражении — родоначальника является самым почетным. «Годы» образуют
реальное богатство, которое обменивается на авторитет и власть, тогда как
сегодня «выигранные» годы — это годы чисто расчетные, их можно копить, но не
обменивать. Таким образом, увеличение средней продолжитель-
1 Это еще важнее, чем максимальная эксплуатация рабочей силы. Это хорошо видно
в случае стариков: их больше не эксплуатируют — им дают жить непосредственно за
счет общества, их принуждают жить, так как они являют собой живой пример
накопления (а не прожигания) жизни. Общество содержит их как образец накопления
и сбережения потребительной стоимости жизни. Оттого-то в нашем обществе они и не
имеют никакого символического статуса.
291
ности жизни привело лишь к дискриминации старости, которая логически вытекает
из дискриминации самой смерти. Здесь опять-таки на славу потрудилось
«социальное». Оно сделало старость территорией «социальной жизни» (под такой
рубрикой та и фигурирует в газетах, наряду с проблемами иммигрантов и абортов),
социализировало эту часть жизни, замкнув ее в себе. Под «благоприятным» знаком
естественной смерти оно превратило старость в упреждающую социальную смерть.
«...Жизнь отдельного человека, жизнь цивилизованная, включенная в бесконечный
«прогресс», по ее собственному внутреннему смыслу не может иметь конца,
завершения. Ибо тот, кто включен в движение прогресса, всегда оказывается перед
лицом дальнейшего прогресса. Умирающий человек не достигает вершины — эта
вершина уходит в бесконечность. Авраам или какой-нибудь крестьянин в прежние
эпохи умирал «стар и пресытившись жизнью», потому что был включен в органический
круговорот жизни, потому что его жизнь по самому ее смыслу и на закате его дней
давала ему то, что могла ему дать; для него не оставалось загадок, которые ему
хотелось бы разрешить, и ему было уже довольно того, чего он достиг. Напротив,
человек культуры, включенный в цивилизацию, постоянно обогащающуюся идеями,
знанием, проблемами, может «устать от жизни», но не может пресытиться ею... и
поэтому для него смерть — событие, лишенное смысла. А так как бессмысленна
смерть, то бессмысленна и культурная жизнь как таковая — ведь именно она своим
бессмысленным «прогрессом» обрекает на бессмысленность и самое смерть» (Макс
Вебер, «Ученый и политик»)1.
ЕСТЕСТВЕННАЯ И ЖЕРТВЕННАЯ СМЕРТЬ
Почему же смерть от старости, ожидаемая и предвидимая, смерть в кругу семьи,
единственно обладавшая полноценным смыслом в глазах традиционного общества от
Авраама до наших дедов, — почему же сегодня она этого смысла совершенно
лишилась? Она даже перестала быть трогательной, она теперь едва ли не смешна, во
всяком случае социально незначима. И почему, напротив, насильственная смерть,
смерть от несчастного случая, которая была нонсенсом для прежнего сообщества (ее
боялись и проклинали, так же как у нас — самоубийство), имеет так много смысла
для пас: только о ней все и говорят, только она завораживает и трогает наше
воображение.
1 Макс Вебер, Избранные произведения, М., Прогресс, 1990, с. 714 — 715. -Прим.
перев.
292
Повторим еще раз: наша культура, по словам Октавио Паса, это культура
Несчастного Случая.
Может быть, это средства массовой информации недостойно эксплуатируют смерть?
Нет, они всего лишь обыгрывают тот факт, что непосредственной, прямой и
безрасчетной значимостью для нас обладают только те события, в которых так или
иначе замешана смерть. В этом смысле самые недостойные масс-медиа —
одновременно и самые объективные. Здесь опять-таки легковесна и лишена интереса
интерпретация в понятиях вытесненных индивидуальных влечений, бессознательного
садизма и т.д. — ведь страсть-то это коллективная.
Насильственно-катастрофическая смерть не удовлетворяет собой чье-то мелкое
индивидуальное бессознательное, бессовестно манипулируемое средствами массовой
информации (таково вторичное и, стало быть, морально искаженное представление),
— она оттого так сильно и глубоко потрясает, что вовлекает в игру группу как
таковую, с ее страстным интересом к самой себе, давая ей чувство какого-то
преображения или искупления.
«Естественная» смерть не имеет смысла, потому что в ней никак не участвует
группа. Она банальна, так как относится к опошленному индивидуальному субъекту,
к опошленной семейной ячейке, так как в ней больше нет коллективной скорби и
радости. Каждый сам хоронит своих покойников. У первобытных людей «естественной»
смерти нет: любая смерть социальна, публична, коллективна, это всегда следствие
чьей-то враждебной воли, которая должна быть погло