Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
ить, что,
будь он чудом из чудес, придет все равно пора, когда надобность в нем у
врага минует. И тут же встанет вопрос: как поступят с ним? Чем преданнее
служил он хозяевам, чем успешнее выполнял их задания, чем ближе они
подпускали его к себе и к своим тайнам, тем безжалостнее будет приговор.
Это один возможный вариант. Допустим и другой. Дункель разведал об
аресте Филина. Разведал и все же решился на свидание с ним, отлично понимая,
что хотя это и крайне рискованный, но тем не менее единственный шанс зажать
Филину рот и навсегда избавиться от него.
В нашем смелом, хорошо продуманном плане нашлось уязвимое место.
Дункель перешиб нас и Филина. Он оказался хитрее и предусмотрительнее.
Теперь о другом. Весь ноябрь я пролежал в Москве. Дело быстро шло на
поправку. Меня все время навещали Решетов, Аванесов, Гусев. Один раз вместе
с Фомичевым и на его машине приезжали Лидия и Оксана. Приходил Плавский.
Четвертого декабря неожиданно позвонил Дим-Димыч. Звонил он с
Ленинградского вокзала. В его распоряжении, от поезда до поезда, оставалось
два десятка минут. Он ехал добровольцем на фронт. Пока я болел, началась
война с Финляндией.
Положив телефонную трубку, я ощутил какую-то странную пустоту. Со слов
друга, а ранее из разговора с Фомичевым я узнал, что вопрос о партийности
Дим-Димыча и восстановлении его в органах по-прежнему висит в воздухе. Он
изнервничался, измотался и, боюсь, пал духом.
Меня вся эта волокита возмущала до глубины души. Как можно так жестоко,
несправедливо, необъективно относиться к человеку? Да и к какому человеку!
Ведь Дима, если это понадобится, отдаст за наше дело и кровь, каплю за
каплей, и жизнь. И не задумается!
А теперь он там, где полыхает война.
Пятнадцатого декабря капитан Кочергин прислал в Москву за мной свою
"эмку". В сумерки я сел в машину, а когда звездная пыль осыпала небо,
окраины Москвы остались позади.
Ночь стояла морозная, ветреная.
Километров за сто от дома у "эмки" полетела цапфа. Шофер и я развели
костер в кювете и, подживляя его высохшими стеблями травы, затоптались у
огня. Под утро нас взяла наконец на буксир попутная грузовая машина.
Вместо левого переднего колеса мы смастерили из доски, оторванной от
чьей-то изгороди, подобие лыжи. Ехали страшно медленно.
Дома я измерил температуру: тридцать восемь. На другой день она
скакнула до тридцати девяти с половиной. На третий - я оказался в военном
госпитале с двусторонним воспалением легких. И только сегодня, пятьдесят три
дня спустя, я почувствовал себя способным сесть за дневник.
Я не одинок. Хоботов, Оксана, Варя, не говоря уж о жене, теще и сыне,
часто навещают меня. Не хватает лишь Дим-Димыча.
Вчера был капитан Кочергин. Просидел больше часа. Говорили о многом, и
в частности о Филине, Кошелькове, Дункеле. Кочергин рассказал, что две
недели назад арестовали активного эмиссара гитлеровской разведки. На допросе
выяснилась интересная вещь. Оказывается, адмирал Канарис, глава абвера*, дал
указание своим резидентурам не только в Советском Союзе, но и во Франции,
Румынии, Венгрии, Болгарии провести решительную чистку агентурной сети. Вся
пассивная, колеблющаяся или "выдохшаяся" часть ее должна быть физически
уничтожена. Следовательно, расправа над Рождественским, Брусенцовой,
Суздальским, Филиным - звенья одной цепи.
______________
* Абвер - военная разведка в гитлеровской Германии.
Эмиссар рассказал также, что гитлеровская разведка пытается разными
методами компрометировать в глазах партии, Советской власти и народа высший
командный состав Красной Армии. Это провокация, рассчитанная на определенный
эффект в будущем.
- Сейчас любое дело, на первый взгляд даже чисто уголовное, - пояснил
Кочергин, - должно приковывать к себе самое пристальное внимание. Вполне
возможно, что за обычной уголовщиной скрывается или хитрый маневр, или
шантаж, или попытка скрыть политическую подкладку дела. Ну, а при такой
обстановке возможны и ошибки, и перестраховка со стороны отдельных
товарищей.
23 декабря 1939 г.
(суббота)
Я дома. Два часа как дома. Выкупался, побрился и, обновленный, сижу в
качалке. Сижу и курю. Курю первую папиросу с той злосчастной ночи, когда
схватил воспаление легких.
Я ожидаю Фомичева. Он звонил только что. У него какие-то радостные
вести. Какие? Фомичев не говорит по телефону, а я не могу догадаться. Скорее
бы приходил.
Приятно сознавать, что все страшные недуги остались позади, что из
схватки со смертью ты вышел победителем, что ты вновь здоров, силен, можешь
встать и пойти куда угодно, крепко пожать протянутую руку, поднять хотя бы
вот эту качалку.
Подобная радость доступна лишь тому, кто испытал тяжесть больничной
койки, будь она хоть на семи пружинах.
Я делаю неглубокие затяжки, но все равно голова приятно кружится, как
после первой рюмки водки. Ничего, привыкну.
Лидия настаивает, чтобы я бросил курить. Не смогу. Долго думал над
этим, но, кажется, не брошу. Не выйдет. Не стоит и пытаться.
Дим-Димыч смотрит на меня с кабинетной фотокарточки, что стоит на
письменном столе. Как раз против меня. Его темные и почему-то усталые глаза
как бы говорят мне: "Ничего, дружище! Разлука нам не впервой".
Теперь я смотрю на портрет друга веселее. Дима прислал вчера
телеграмму, коротенькую, но бодрую: "Жив, здоров. Жди письма". Молодчина
Димка! Не унывает.
Фомичев появился через час после звонка с тоненькой серой папкой под
рукой. Раздевшись в передней, он вошел, положил папку на стол, обнял меня,
похлопал по спине и, всмотревшись в лицо, шутливо сказал:
- Вот с таким, как ты сейчас, я согласен играть в бильярд так на так.
- И обставлю, - заверил я.
- Ну прямо... Сначала соков наберись, а потом петушись.
- Дай-ка лапу, - предложил я.
Фомичев подал руку. Я так ее стиснул, что даже у самого суставчики
захрустели. Фомичев сморщился и еле сдержал озорное слово, готовое сорваться
с языка.
- Медведь! - сказал он и стал разминать кисть правой руки.
Я усадил гостя на диван, сам сел рядом и потребовал:
- Ну, выкладывай!
Фомичев перевел глаза с меня на Димину карточку и сказал:
- Половина сражения, и половина главная, выиграна. Дим-Димыч - член
партии.
Я разинул рот и уставился на Фомичева.
Он объяснил: горком отменил решение нашего парткома. Дима был и
остается коммунистом.
- Лидка! - крикнул я.
Жена вошла. Я подскочил к ней, схватил ее и оторвал от пола.
- С ума сошел... Пусти! - запротестовала Лидия.
- Димка - коммунист! Ты понимаешь - по-прежнему коммунист! - выпалил я.
- Господи! - воскликнула жена. - Вот Варька обрадуется! Давайте пошлем
сейчас телеграмму Диме.
Предложение было одобрено незамедлительно. Фомичев тут же сел к столу,
набросал текст телеграммы и поставил под ней свою и мою фамилии. Лидия
сейчас же оделась и побежала на телеграф.
- А теперь давай все по порядку! - настоял я.
И Фомичев рассказал. С ведома и согласия Осадчего он был в Москве и
Смоленске по делу Дим-Димыча. Все разузнал, проверил, поставил вопрос о
проведении официального расследования. Картина вскрылась до того
неприглядная, что неприятно говорить. Жену брата Дим-Димыча, Валентину
Брагину, арестовали на основании клеветнического доноса. В материалах нет ни
одной улики, ни одного свидетельского показания о связях ее с троцкистами.
Сотрудники, ведшие дело, отстранены от занимаемых должностей.
- Вот все, - Фомичев положил свою тяжелую руку на серую папку, - что
осталось от двух коммунистов, в честности которых я не сомневаюсь.
Я не знал ни брата Димы, ни жены его, но я верил другу. Верил, что это
были настоящие советские люди, хорошие коммунисты. Я ждал, что еще скажет
Фомичев. Он молчал, хмуро смотрел своими глубокими глазами в пол и большими
лапами поглаживал себе колени.
Потом я спросил, как же с восстановлением Дим-Димыча в органах.
Фомичев выпятил губы и пожал плечами. Я понял, что делю выглядит
безнадежно. В чем же закавыка? Что еще требуется? Кажется, все ясно. Осадчий
же заявлял, что восстановление по службе зависит целиком от решения вопроса
о партийности? Да, Осадчий заявлял. Такой точки зрения он держится и сейчас.
Но дело не только в Осадчем. Есть наркомат, а в наркомате - управление
кадров, а в управлении кадров сидит твердолобый чинуша. И у него тоже есть
своя точка зрения: пусть Брагин докажет, что он ничего не знал. Он-де
утратил политическое доверие. Железная логика!
Я не первый год состою в партии, немало повидал, кое-что испытал, но
понять подобную логику не в силах.
31 декабря 1039 г.
(воскресенье)
Случилось это сегодня, в воскресенье. Я один был дома. Лидия вместе с
Оксаной помогали жене Фомичева готовиться к встрече Нового года. Теща и
сынишка гуляли. Я тоже собирался на прогулку, оделся, закурил и при выходе в
дверях столкнулся с письмоносцем. Он передал мне газеты и письмо.
Авиазаказное. Адрес написан совершенно незнакомым почерком. Но не это
удивило меня, а то, что внизу конверта, где напечатано "Обратный адрес", я
прочел: "Ленинград, почтовый ящик такой-то. Брагин Д.Д.".
Мне стало не по себе. Что за ерунда! Писал, конечно, не Дима. Уж его-то
руку я знал.
Я вернулся в комнату, торопливо вскрыл конверт и снова увидел тот же
чужой почерк. Волнение мое усилилось. Не вчитываясь, я перевернул лист и
посмотрел на оборотную сторону, на подпись. Там стояли четыре слова: "Крепко
обнимаю. Твой Дмитрий".
Слава богу, жив! Глаза забегали по фиолетовым, удивительно ровным и
четким строчкам. Кто-то чужой, неизвестный мне, заговорил устами Дим-Димыча.
"Андрей, дружище! Отвоевался я. Сейчас, следуя твоему примеру (дурные
примеры заразительны), лежу в ленинградском госпитале. Восемнадцать дней
(всего лишь восемнадцать) прошагал я, отгоняя смерть, а в начале
девятнадцатого она подкараулила меня, подлая.
Но я жив, ты не волнуйся.
Я понял, на что ты намекал в нашем последнем разговоре по телефону. Ты,
дорогой, ошибался. Странно даже, дружили всю жизнь - и не знаем друг друга.
Странно и горько. Нет, брат, не так уж я безразличен к собственной судьбе,
как тебе показалось. Я не искал смерти. Есть люди, которые сами лезут на
дуло автомата или, допустим, на нож диверсанта (какие люди - уточнять не
будем...), но я не отношу себя к их числу. Памятуя о том, что чему быть -
того не миновать, я все же не стремился и не стремлюсь быть покойником. Меня
даже не устраивает и то, что после моей смерти кто-нибудь скажет обо мне,
что, мол, покойник был неплохой человек. К черту! Хочу жить...
Утром шестого я отправил тебе телеграмму, а вечером во главе группы из
восьми человек перешел линию фронта. Приказ был короток и предельно ясен:
поднять на воздух армейские склады боеприпасов противника.
Все мы пошли добровольно. Не скрою: идя на такое дело, все отдавали
себе отчет, что эта "экскурсия" в тыл врага может стать для нас первой и
последней. Для шестерых из нас она и оказалась последней. Приказ мы
выполнили. Это было двадцать четвертого. Вернулись двое: я и радист, совсем
молодой паренек и большой счастливец. Смерть его даже не коснулась. А
благодаря радисту остался жить и я. Короче говоря, я сделал все, что должен
был сделать.
Меня царапнуло в двух местах. И контузило. Скажу не таясь: оробел я.
Оробел, когда почувствовал, как по капельке уходит из меня кровь, как
угасают силы, как все труднее становится шагать и держать свое тело на
лыжах, когда руку, свою руку, я уже не мог сжать в кулак. "Вот он и конец",
- подумал я. А потом померк свет. По-настоящему померк. Стоял день, но перед
глазами была ночь. Контузия вызвала временную потерю зрения. Я подчеркиваю:
временную. И ты не хныкай. Затронут какой-то нерв. Не такой уж и важный, но
все же...
Я могу, конечно, поплакаться, пожалеть себя, разжалобить тебя, но к
чему все это? Теперь я чувствую себя бодро, а тогда... не особенно. Врача я
спросил: "У вас есть сердце?" Он, шутник такой, ответил, что сердце у него
должно быть, но на всякий случай он проверит. Я попросил его (дурак этакий!)
одолжить мне на одну минуту пистолет. Я люблю оружие и объяснил, что хочу
погладить холодную сталь. Ну, не идиот ли? Он ответил: "Потерпите две
недели. Только две". - "Почему?" Врач потянул меня за нос и сказал: "Если вы
не прозреете к этому времени, я принесу вам не один, а сразу два пистолета.
Так вернее. С двух сторон, в оба виска. Пиф-паф - и деньги на бочку!
Согласны?" Что мне было ответить? Конечно: "Согласен". Врач заверил, что я
получу возможность вновь зрительно обрести тот мир, в котором сейчас
существую и в котором живете вы - ты, Лидия, Оксана, Варя.
Вообще-то говоря, не особенно приятно лежать и не отличать день от
ночи.
Скорее пиши! Обязательно и подробно напиши, как и чем завершилась
филинская история. Анекдотов я здесь в госпитале нахватался - уйма!
Настроение у меня, как видишь, далеко не похоронное. Целуй Лидию и Максима.
Привет от слепого зрячим: Кочергину, Фомичеву, Хоботову, Оксане, Варе и
всем, кто не забыл о моем существовании. Обнимаю. Твой Дмитрий. 27 декабря.
Ленинград".
Я, как был в одежде, тяжело опустился, в кресло у стола. Бедный Димка!
Как не повезло ему! И он еще шутит, как всегда. "Настроение далеко не
похоронное"... "От слепого зрячим"...
Я взял его карточку, посмотрел в смелые темные глаза и почувствовал,
как щекочет у меня в горле...
Вечером, точнее, ночью, часа за полтора до наступления сорокового года,
я прочел вслух письмо Дим-Димыча в доме Фомичева. Слушали его Кочергин,
Хоботов, наши жены, Оксана и Варя.
Женщины плакали. Все, исключая Оксану. Варе стало плохо, и
потребовалось вмешательство Хоботова.
Оксана не проронила ни слезинки. Лицо ее напряглось и стало до
неузнаваемости суровым и холодным. Сухими, горящими глазами смотрела она в
какую-то точку и думала неведомо о чем.
Сороковой год встретили не особенно весело. У всех на уме был Дима, все
жалели Варю Кожевникову. Выпив первый праздничный бокал, она извинилась и
покинула нас. Да и остальные долго не задержались.
Кочергин с женой, я с Лидией и Оксаной до Лермонтовской улицы шли
вместе. Когда начали прощаться, Кочергин сказал мне:
- Правильно сделали, что прочли письмо Брагина.
Я не был уверен в этом. Наоборот, сожалел, что прочел. Не стоило
портить настроение людям в праздничную ночь. Я так и сказал Кочергину.
Он возразил. Нет. Хорошо, что Брагин сегодня был среди нас.
Оксана шагнула к Кочергину вплотную, молча посмотрела ему в глаза и
энергично встряхнула его руку.
Странная Оксана. Чувства она выражает по-своему, по-особенному. Вот и
сейчас. Она, конечно, хотела поблагодарить Кочергина за его хорошие слова.
Мне это понятно. Понятно Лидии. Но как расценили ее порыв Кочергин, его
жена? Ведь они, я думаю, не имеют представления о чувствах Оксаны к моему
другу.
По предложению опять-таки Лидии (все же умница она у меня!) мы всей
компанией отправились на Центральный телеграф.
Коллективно диктовали, а Кочергин писал телеграмму Дим-Димычу в
Ленинград, в госпиталь. Получилась огромная, чуть не в пятьдесят слов.
Поставили не только свои фамилии, но и Фомичева, Хоботова, Вари
Кожевниковой.
Уже дома Лидия вдруг спросила:
- А что, если зрение не вернется к Диме? Что тогда?
Я почувствовал неприятный озноб. В самом деле: что тогда? Дима -
слепой... Как и сам Дима, я верил тому шутнику врачу, который установил
двухнедельный срок, ну а вдруг? Это было страшно. Я ответил твердо:
- Вернется!
Лидия вздохнула, провела ладонью по моему плечу и тихо проговорила:
- Дай бог... А Варя, я боюсь, не перенесет. Каким числом подписано
письмо?
Это я помнил отлично: 27 декабря. Ясно - теперь Лидия начнет считать
дни.
6 января 1940 г.
(суббота)
Отпуск по болезни окончен. Сегодня я должен приступить к своим
служебным обязанностям.
Выбритый, причесанный, я сидел за столом и завтракал.
В это время зазвонил телефон. Лидия поднялась, неторопливо подошла к
столу и сняла трубку.
- Да, я... Здравствуй, Оксаночка! Что ты? В сегодняшней? Честное слово?
Ой! Ты подумай! Рада? А я? Я тоже рада... Сейчас посмотрю. Что? Ладно...
Тоже целую.
Я вслушивался, но ровным счетом ничего не понял.
Лидия, положив трубку, вприпрыжку, пощелкивая пальцами, заторопилась в
переднюю.
- Чему ты обрадовалась? - поинтересовался я.
- Сейчас узнаешь, - загадочно ответила она, скрываясь за дверью.
Я отхлебывал горячий чай и размышлял над тем, что могла сказать Оксана.
Что значит: "В сегодняшней?" - или: "Я тоже рада"?
Лидия отсутствовала несколько минут. И не вошла, а буквально влетела в
столовую. В руках она держала развернутую газету "Красная звезда". Лицо у
Лидии сияло, что бывает с нею не так часто.
Положив газету передо мной, она ткнула пальцем в строку и потребовала:
- Читай!
Я прочел:
- Брагин Дмитрий Дмитриевич.
И такая радость охватила меня - я опять, как недавно при Фомичеве,
поднял жену и закружился с нею по комнате.
- Здорово!
- С ума сойти можно!
Потом мы еще раз, вместе, прочли указ. Ошибки или опечатки быть не
могло: в числе награжденных орденом Красного Знамени был Дим-Димыч.
Аккуратно сложив газету - так, чтобы, не развертывая ее всю, можно было
прочесть, что следует, - я положил ее в боковой карман пиджака, оделся и
отправился в управление.
Я шествовал по морозу, по скрипучему свежему снегу в приподнятом
настроении. На сердце было легко, весело, радостно, будто орденом наградили
не Диму, а меня В голове роились планы: кому первому показать газету -
Фомичеву, Кочергину, Осадчему? И потом вдруг решил: Безродному. Да, именно
ему - недругу Дим-Димыча, честолюбцу, властолюбцу, завистнику... Испорчу
сегодня ему настроение. Он большой мастер портить его другим, так пусть сам
испытает.
Я зашел в свой кабинет, разделся и направился к Безродному.
Вошел без стука.
Геннадий оторвался от бумаг. Давненько я не видел его рыхловатого, без
четких линий, тепличного цвета лица. Давненько... Он не изменился, но,
кажется, еще немножко раздался, расплылся.
- Восставший из мертвых! - воскликнул Геннадий. - Рад. Очень рад. Как
твои недуги?
Он опять обращался ко мне по-старому, на "ты", и этим словно располагал
к дружеской беседе.
- Все недуги сданы в архив, - ответил я, протягивая руку.
Его лицо растянулось в каком-то подобии улыбки. Желая казаться любезным
и внимательным, он, не ожидая, когда я стану сам рассказывать, принялся
расспрашивать, как протекала операция, кто меня оперировал, какой был уход,
думаю ли я поехать на курорт, как обстоят дела дома. О Филине - ни слова. Я
предвидел: об этом не заговорит. Зачем воскрешать старое? Ведь если речь
зайдет о Филине, нельзя обойти Брусенцову, нельзя не вспомнить о Мигалкине,
о Кульковой. А это, как ни говори, воспоминания не из приятных.
Потом я положил перед Безродным свернутую газету.
- Что это? - сухо и деловито осведомился он.
- Прочти! - посоветовал я.
Я подсунул ему эту горькую пилюлю и невозмутимо наблюдал, как он ее
проглотит. Геннадий прочел, фыркнул и оттолкнул от себя газету концами
пальцев, как крапиву.
- Не сомневался, что Брагин отправился зарабатывать орден.
Меня покоробило. Я посмотр