Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
е оснований опасаться меня.
- Вот уж нет, - возразил я.
- А почему вы заговорили об этом?
Я пожал плечами.
- Вы странный сегодня, - заметила Гизела.
Да, я был странный. Я сам это чувствовал, но ничего поделать с собой не
мог.
- А вас не тянет в Германию? - спросил я, Вновь принимаясь за журнал.
- Нет, - твердо ответила Гизела. - Там нехорошо, а вдове особенно. Я не
хочу иметь кинд фюр фюрер. Оставьте вы журнал! Поднимите глаза. Почему вы
такой сегодня? Знаете что, подарите мне свое фото.
- У меня нет.
- Закажите!
- Хорошо. А зачем вам?
- Я хочу видеть вас ежедневно.
- Надоем.
- А я попробую...
Я решительно отодвинул журнал и спросил:
- У вас не осталось ни капельки вина от прошлого раза?
- Хочется выпить?
- Да. Сегодня такой суматошный день. Глоточек бы...
- Надеетесь, что поможет? Глоток, я думаю, найдется.
Она встала, пошла к шкафу, и в это время за стенами дома раздались
завывающие крики сирены. Произошло то, чего и следовало ожидать.
Гизела остановилась, обернулась, вслушалась. Лицо ее сразу побледнело.
- Неужели?
Я пожал плечами, взглянул на часы.
Завываниям сирены вторили тоненькие, писклявые, всхлипывающие гудки
паровозов.
Волна страха окатила меня. Но я боялся не за себя. Рядом была Гизела. Я
встал, подошел к ней:
- Вы боитесь?
Она сказала, что да. Она уже понюхала бомбежки там, в Германии.
- Но с вами я не буду бояться, - добавила она.
- А быть может, это так... ложная тревога, - сказал я.
Ответом был глухой, все время нараставший рокот. В природе его
ошибиться было очень трудно...
- Нет, не ложная, - поправился я, и в эту секунду дружно и яростно
залаяли зенитки.
Рокот мотора перестал быть слышен, но через короткие мгновения грохнули
один за другим такие сильные взрывы, что дом вздрогнул и закачался. Свет
погас. Гизела крикнула:
- Сюда! Ко мне! В угол! Тут глухая стена.
Я в темноте добрался до нее.
Бомбы сыпались одна за другой. Вибрировали оконные стекла, звенела
посуда в шкафу, потрескивали стены и пол, коробились двери и окна. Внутри у
меня что-то вздрагивало. Дико было смириться с мыслью, что в любую минуту
Гизела и я можем погибнуть.
Я взял себя в руки Стал вслушиваться в раскаты взрывов. Они раздавались
в разных концах города. Наши самолеты подавляли огонь зениток.
- Идемте на воздух, - предложил я Гизеле и взял ее за руку. - Я, честно
скажу, не люблю, когда в такое время у меня что-то над головой.
Когда мы вышли на крыльцо, над нашими головами со страшным свистом
прогремел самолет. Кругом сыпались и стучали по крышам осколки зенитных
снарядов, но нас защищал от них небольшой навес. Город был освещен, как
днем. Над ним висело с полдюжины пылающих подвесных "люстр". В их зловеще
ярком и мертвом свете поразительно четко вырисовывались самые мельчайшие
детали: вырезанный узором молодой листок клена; перекосившаяся труба на
соседнем доме; окно в подвале напротив, заложенное каким-то тряпьем; дыры от
сучков в воротах; густая трава по обочине; трещины в плитах, покрывающих
тротуар. В другое время эти мелочи вели себя тихо, мирно, а сейчас били в
глаза, кричали, требовали, чтобы их запомнили.
Зенитный огонь заметно спадал, а бомбовые удары сотрясали землю все
чаще и чаще. И вот, кажется, земля встала на дыбы. Мои барабанные перепонки
выгнулись. Ухнул какой-то сложный, комбинированный взрыв вулканической силы.
Стекла вылетели из окон. Вслед за этим последовало еще шесть взрывов, но уже
не таких сильных. Я понял, что кирпичный завод накрыт.
Я и Гизела прижались к дверям, теснее придвинулись друг к другу.
Раздался последний взрыв, и стало так тихо, что я услышал биение
собственного сердца. Я приблизил к глазам часы: налет длился всего двадцать
две минуты. Над вокзалом полыхали огромное зарево. Последняя "люстра" роняла
на землю огненные слезы. Она догорала, и свет ее был уже не так ярок. В
бескрайнем небе, под самыми звездами, глухо рокотали моторы.
- Идите домой, - мягко, но настойчиво сказала Гизела.
- Вы не боитесь одна?
- У меня есть свечи, а окна закрою наглухо.
Я осторожно, очень осторожно привлек ее к себе. От нее веяло прохладой
и свежестью. Я нашел своими губами ее открытые упругие губы и нежно, очень
нежно поцеловал.
Гизела легонько отстранилась, вздохнула и сказала:
- Теперь иди... Обо мне могут вспомнить, могут приехать.
Я почувствовал себя необыкновенно легким. Лишь перед самым домом я
сообразил, что ведь Гизела впервые за наше знакомство назвала меня на "ты".
24. Беда
Заседание подпольного горкома закончилось в девять вечера с минутами.
На дворе было еще светло: стоял июнь. Я не торопясь держал путь домой,
чувствуя удовлетворение собой и товарищами по борьбе. Мы только что подвели
боевые итоги за пять месяцев - с января по май включительно. Пусть мы
сделали не так много, но мы сделали, что могли. Нет, мы не сидели сложа
руки. Подпольщики подожгли состав с бензином на станции. Он сгорел дотла.
Пожар уничтожил депо, мост и стоявший рядом состав с круглым лесом.
Подпольщики подорвали машину с начальником полиции и его прихлебателями;
уничтожили городской радиоузел; сожгли дом с архивными документами;
подорвали восемь автомашин с различным военным грузом; забросали гранатами
типографию; расправились с пятью предателями; выпустили одиннадцать листовок
общим тиражом более тысячи экземпляров. По нашим наводкам был разгромлен
десант, выброшенный между Ельцом и Ливнами; разбомблен склад с авиационными
бомбами; дважды обработан с воздуха аэродром и трижды железнодорожный узел.
Разведывательный пункт абвера, возглавляемый гауптманом Штульдреером,
перебросил на Большую землю и в партизанские районы двадцать семь человек,
считая их верными людьми, но шестнадцать среди них были советские патриоты.
Мы регулярно обеспечивали Большую землю разведывательной информацией,
сообщали о работе железнодорожного узла, восстановлении аэродрома,
интенсивном и очень подозрительном движении частей и техники в направлении
Орла и Курска. Несмотря на потери, подполье росло. За минувшее время в него
влилось еще девять патриотов.
В решении горкома по докладу Демьяна записали пункт: бросить все силы
на выявление среди горожан предателей, агентов карательных органов, а также
всех гласных пособников оккупантов. Этого требовала Большая земля -
приближался час расплаты.
Демьян на заседании дал основательную взбучку мне, Косте и Андрею за
то, что тянем с розыском Дункеля. Его видел еще раз Пейпер, но в такой
обстановке, когда не мог за ним проследить.
Геннадий Безродный опять не явился на бюро. Через связного Усатого он
велел передать Демьяну, что занят проверкой Угрюмого и что в ближайшие дни
доложит результаты. Демьян сомневался в этом. Он считал, что Геннадий
саботирует его указание.
Свернув на свою улицу, я заметил "оппель", стоявший у дома Трофима
Герасимовича. Значит, мои услуги опять понадобились начальнику гестапо. И
хотя не было никаких оснований бить тревогу, сердце дрогнуло: а если не то?
Кроме шофера, в машине никого не оказалось; факт успокаивающий: шоферов
одних не посылают на аресты. Впрочем, могут вежливо пригласить и не
выпустить. Но это уже другое дело.
Шофер сказал, что ждет меня с полчаса.
Не заглянув домой, я сел в машину и кивнул следившему за мной из окна
Трофиму Герасимовичу.
Через несколько минут я входил в кабинет начальника гестапо.
Земельбауэр, подбоченившись, расхаживал по кабинету с сигарой во рту, а
Купейкина, сидя у маленького столика, поспешно вытирала платком заплаканные
глаза. Что произошло между ними, догадаться было трудно.
Штурмбаннфюрер кивнул мне сухо, а Валентина Серафимовна даже не подняла
головы.
- Мне можно выйти? - спросила она.
- Да, на несколько минут. Вы будете вести протокол.
Она порывисто встала и, вихляя бедрами, исчезла за дверью.
Начальник гестапо проводил свою переводчицу взглядом и изрек:
- Не женщина, а афиша. К сожалению, она не понимает, что уже не
обладает художественной ценностью. Когда-то, лет десять назад, - возможно.
"Старый петух", - отметил я про себя, но сказал, что полностью
согласен. Тем более что это была правда.
- А мои парни сегодня, - начал Земельбауэр, потирая руки, - схватили
такого жирного гуся, что пальчики оближешь.
Я внутренне насторожился: кого же им удалось схватить?
- Гусь с перспективой, - продолжал Штурмбаннфюрер. - Через него я
непременно выскочу на всю эту шайку. Но он что-то темнит, подлец. А быть
может, переводчица путает.
Я слушал Земельбауэра со смутной тревогой. В гестапо попал кто-то из
наших подпольщиков. Причем совсем недавно, три-четыре часа назад.
Земельбауэр уже беседовал с арестованным, а сейчас сделал перерыв и послал
за мной.
- Но я все-таки успел проковырять дырку в трухлявой душе этого типа, -
хвастался Земельбауэр. - Сейчас его приведут. После бодрящего укольчика.
Выгребите из него все, что возможно.
- Попытаюсь, - сказал я.
Ощущение тревоги нарастало. Рассудок предупреждал об опасности. Кого
схватили? Чей пришел черед? Демьян? Не мог. Три-четыре часа назад он вел
заседание бюро. Челнок, Усатый, Андрей, Костя также присутствовали на
заседании от начала до конца. Трофима Герасимовича я только что видел. Быть
может, один из ребят моей группы или группы Кости, Трофима Герасимовича,
Челнока, Угрюмого? А что, если сам Угрюмый? Земельбауэр сказал, что гусь
жирный, с перспективой. Неужели Угрюмый? Неужели судьба решила познакомить
нас именно так?
Штурмбаннфюрер снял со своего чернильного прибора высокую, похожую на
бокал - с такой же тонкой, как у бокала, ножкой - чернильницу и водрузил ее
на пристолик. Сюда же он положил стопку чистой бумаги и ручку. Это для
Валентины Серафимовны.
Я стоял спиной к окну, опираясь на подоконник, курил и напряженно
думал: кто же, кто? Тысячи мыслей терзали голову, от них становилось тесно.
Вошла Купейкина. Она привела в порядок лицо, и только припухшие веки не
поддались искусству косметики. Она молча села на свое место, придвинула
стул, переложила бумагу.
- Записывайте только то, что будет говорить арестованный, - предупредил
ее Земельбауэр.
Валентина Серафимовна нервно передернула плечами.
- Не дергайтесь, а слушайте, что я говорю, - продолжал начальник
гестапо. - Мои слова можно не писать, это не так важно, а вот его -
обязательно.
Купейкина выпрямилась и подняла глаза на своего шефа.
- И, пожалуйста, не редактируйте его речь. Это после. Да и в редакторы
вы не годитесь, - закончил свою мысль гестаповец.
Валентина Серафимовна закусила нижнюю губу. Она готова была расцарапать
лицо штурмбаннфюреру.
В дверь постучали.
- Можно! - выкрикнул Земельбауэр.
Громы небесные! Пол пошатнулся подо мной. Машинально я ухватился руками
за край подоконника и на несколько мгновений потерял дыхание. Конвоир
протолкнул в комнату Геннадия, оставил его и вышел, осторожно прикрыв за
собой дверь.
Я чувствовал, как холодеют виски. Как он попал сюда? Как мог Геннадий,
самоустранившийся от всех дел, провалиться? Кто повинен в его аресте?
Геннадий стоял с металлическими браслетами на руках, сгорбленный,
осунувшийся, втянув голову в плечи. Это был жалкий призрак того Геннадия,
которого знали мы прежде. Я посмотрел в его глаза, и сердце мое сразу
налилось тяжестью. Оно упало, провалилось куда-то в пропасть: мне
почудилось, будто я заглянул в разверстую могилу. Глаза его были пусты,
равнодушны, бессмысленны. Это был мой прежний друг. Мой и Андрея. Друг,
переставший им быть, человек, причинивший мне много горя, незабываемых обид,
потерявший уважение товарищей. Но скажу правду: боль сжала мне сердце. Нет,
такой судьбы я не пожелал бы никому. Во имя прежней дружбы, во имя того, что
когда-то нас связывало, во имя дела, ради которого все мы боролись, я готов
был пожертвовать жизнью за Геннадия. Но что стоила теперь эта моя
готовность! Что я мог предпринять? Ни разум, ни моя жертва уже не могли
спасти Геннадия. Будь со мной пистолет, я бы еще рискнул попытаться. Но я
безоружен, он скован, от земли нас отделяют три этажа, а внизу ходит
автоматчик.
В мою душу проник мертвящий страх. Я растерялся перед неотвратимостью
беды. Страх давил мне на желудок и вызывал тошноту. Трудно, неизмеримо
трудно было сохранить присутствие духа. Такое испытание обдало бы холодом и
более мужественное, чем мое, сердце. Но я понимал, что теперь самое главное
- не потерять самообладания.
- Надеюсь, не знакомы? - осведомился штурмбаннфюрер и, растянув губы в
улыбке, показал свои желтые зубы.
Дело оборачивалось серьезно. Я, конечно, должен был улыбнуться. Я
попытался. Я сделал судорожную попытку и утвердительно кивнул. Только
кивнул. Голос мог выдать меня.
Начальник гестапо указал Геннадию на стул.
Геннадий сделал шаг, потом вскинул вдруг вверх обе руки и выкрикнул:
- Хайль Гитлер!
Я обмер. Хорошо, что в это мгновение гестаповец и переводчица смотрели
не на меня. Страшным усилием воли я поборол в себе желание подойти к
Геннадию и плюнуть ему в физиономию. Желание это было сильнее инстинкта
самосохранения. Ничтожнейшее существо! Выродок. У него не хватило сил и
мужества даже покончить с собой. Трус презренный.
Штурмбаннфюрер тоже крикнул:
- Не изображайте из себя идиота! Переведите ему.
Геннадий вздрогнул, обвел всех бессмысленным, блуждающим взглядом и
сел. Он был уже сломан. Морально, а возможно, и физически. Заячья душа. Прав
гестаповец: он в самом деле успел проковырять дырку в трухлявой душе
Геннадия.
- Спросите его: быть может, я не вполне ясно выразился? - обратился ко
мне Земельбауэр.
Геннадий встряхнул головой, как собака, отгоняющая муху, и с
удивительной готовностью сказал, что все понял и будет вести себя как
следует.
Так именно и сказал он, не способный когда-то слушать других и
привыкший, чтобы слушали его.
Я смотрел на Геннадия новыми глазами и не мог найти оценки его падению.
Земельбауэр предложил мне сесть за пристолик, а сам продолжал стоять.
Начался допрос.
Штурмбаннфюрер потребовал, чтобы арестованный рассказал подробно свою
биографию. И не лгал.
Геннадий поерзал на стуле и, гальванизированный страхом, ответил:
- Постараюсь говорить только правду.
Я как будто преодолел внутреннюю слабость и напряг разум, чтобы он был
в состоянии управлять до последней минуты моими чувствами, лицом, голосом,
глазами.
"До последней минуты". Я не ошибся. Это точная фраза. Именно - до
последней. Что эта минута подойдет, я уже не сомневался. Если Геннадий
провозгласил "Хайль Гитлер", от него можно ожидать всего. Но я еще не знал,
как поведу себя в эту последнюю минуту. Скорее всего выпрыгну в окно, а что
дальше - видно будет.
Геннадий говорил вялым, потухшим, каким-то надломленным голосом, очень
сумбурно, бессвязно, глотая окончания слов и причиняя мне острую, почти
физическую боль. Он рассказывал свою жизнь со дня рождения, не утаивая
ничего. Все это можно было прочесть в автобиографии, хранящейся в его личном
деле. Временами он спотыкался, как бы наткнувшись на какое-то препятствие,
терял нить мыслей и виновато моргал глазами. Потом поправлялся. Поначалу мне
казалось, что говорит он, не вдумываясь в смысл, но так лишь казалось.
Геннадий придерживался хронологии, вытаскивал из закоулков памяти такие
детали и подробности, о которых я бы ни за что не вспомнил.
Меня захлестывало чувство омерзения.
Пока он говорил только о прошлом и закончил сорок первым годом - своим
появлением в Энске.
Земельбауэр подмигнул мне, безусловно довольный ходом дела, а потом
потребовал:
- Назовите своих сообщников.
Я остановил на Геннадии долгий, пристальный взгляд. Он ощутил его. Мы
встретились глазами. Он смотрел на меня как завороженный.
"Молчи. Умри, но молчи, - предупреждали мои глаза. - Ты же мужчина, в
конце концов".
Геннадий молчал. Он, кажется, потерял дар речи и не мог обрести его
вновь.
Земельбауэр прошелся в ожидании до стенного сейфа, погладил рукой его
дверцу, вернулся и произнес:
- Знаете, господин хороший, меня страшно одолевает желание пощекотать
вас. Мне кажется, вы очень боитесь щекотки.
Глаза Геннадия сделались вдруг подвижными, суматошными, они забегали,
запрыгали, в них появился подленький, угодливый блеск.
- Ну? - подтолкнул его штурмбаннфюрер. Он повернулся к Геннадию и
замер, точно сеттер, учуявший запах дичи. Разность плеч его сейчас особенно
бросалась в глаза.
Наступила тишина.
Она походила на туго сжатую пружину, которая ежесекундно могла
расправиться.
Геннадий отвел глаза в сторону и назвал сразу три фамилии: Прокопа,
Прохора и Акима.
Но у штурмбаннфюрера была поистине дьявольская память. Ведь Прохор,
Прокоп и Аким - это сорок первый год. А сейчас сорок третий.
- Хотите отделаться покойниками?! - крикнул он. - Не выйдет. Мне
подавайте живых.
Меня знобило. Я смотрел на Геннадия, прищурив глаза. Его бледное,
осунувшееся и безвольное лицо с дрожащими губами, его скатавшиеся жирные
волосы, побитые сединой, его запуганные глаза - проступали как сквозь туман.
Что делать? Как закрыть рот этому трусу? Мозг мой напрягался,
изворачивался, пытался найти какой-то выход. Я понимал одно: я должен
предупредить Геннадия. Не глазами. Это до него не доходит. Я должен сказать
ему. Но как? Если штурмбаннфюрер по-русски ни бум-бум, то ведь дочь
Купейкина русская. Значит, надо под каким-либо предлогом удалить ее на
две-три минуты, на минуту наконец. Но откуда взять этот предлог? Попросить
принести воды? Вода стоит в графине. Папирос? Пачка лежит на столе,
достаточно протянуть руку. Я чувствовал свое бессилие. Сердце протестовало,
восставало против этого трагического бессилия. Это всегда бывает в тех
случаях, когда рассудок перестает повелевать и дает "сбой".
Начальник гестапо, как и всякий начальник, не любил долго ждать и не
терпел арестованных с непослушной памятью. Он крикнул на Геннадия:
- Вы что, язык проглотили?
Геннадий сидел под обстрелом трех пар глаз. Он опять открыл рот и
назвал Крайнего, Урала.
- Опять мертвецы! - воскликнул Земельбауэр. - Вы долго будете мне
морочить голову?
Теперь с мертвецами было покончено. Я затаил дыхание.
Геннадий покрутил нелепо головой, посмотрел куда-то вбок и почти
шепотом произнес:
- Лизунов, кличка Угрюмый... Биржа труда... Кузьмин, кличка
Перебежчик... Бильярдная... Казино... Маркер.
Шепот показался мне громом. В ушах звенело. И мысль пришла самовольно,
неожиданно и поздно: я протянул руку за сигаретами, нарочно, не глядя на
них, задел бокалообразную чернильницу и опрокинул ее. Купейкина вскрикнула и
вскочила, как обваренная кипятком. Чернила залили бумаги и стол.
- Вы с ума сошли! - воскликнула Валентина Серафимовна.
- Тряпку! Быстрее! - сказал я ей.
Она выбежала.
- Надо быть осторожнее, - заметил Земельбауэр.
"К черту осторожность", - подумал я и процедил сквозь зубы Геннадию:
- Слушай, ты. В кармане у меня граната. Ты меня знаешь. Еще одно имя -
и я уложу всех. И тебя.
Геннадий закрыл глаза. Его губы дрожали.
Земельбауэр подошел к столу, нажал кнопку звонка и поинтересовался:
- Что вы ему?
- Сказ