Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
Вернике остается.
Погода установилась, и больные спокойны, насколько они вообще могут быть
спокойны.
- Почему не убивают тех, кто совершенно безнадежен? - спрашиваю я.
- А вы могли бы их убить? - в свою очередь, спрашивает Вернике.
- Не знаю. Но ведь это то же самое, как с человеком, который безнадежен и
медленно уми рает, причем заранее известно, что ничего, кроме
страданий, его не ждет. Вы сделали бы ему укол, чтобы его мучения кончились
на несколько дней раньше?
Вернике молчит.
- К счастью, здесь нет Бодендика, - продолжаю я. - Поэтому мы можем
обойтись без религиозных и моральных рассуждений. На фронте у одного моего
товарища был распорот живот, как у мясной туши. Он умолял нас застрелить
его. Мы отнесли его в лазарет. Там он кричал еще три дня, потом умер. Три
дня - это очень долгий срок, когда человек рычит от боли. Я видел, как
многие люди издыхали. Не умирали, а именно издыхали. И всем им можно было
облегчить смерть с помощью шприца. Моей матери тоже.
Вернике молчит.
- Ладно, - говорю я. - Знаю, оборвать чью-либо жизнь - всегда убийство. С
тех пор как я побывал на войне, мне даже муху убивать неприятно. И все-таки
телятина сегодня вечером показалась мне очень вкусной, хотя теленка убили
ради того, чтобы мы его ели. Все это старые парадоксы и беспомощные
умозаключения. Жизнь - чудо, даже в теленке, даже в мухе. Особенно в мухе,
этой акробатке с ее тысячами глаз. Она всегда чудо. И всегда этому чуду
приходит конец. Но почему в мирное время мы считаем возможным прикончить
больную собаку и не убиваем стонущего человека? А во время бессмысленных
войн истребляем миллионы людей?
Вернике все еще не отвечает. Большой жук с жужжанием носится вокруг
лампочки. Он стукается о нее, падает, ползет, опять расправляет крылья и
снова кружит возле источника света. Свой опыт он не использует.
- У Бодендика, этого чиновника божьего, конечно, на все найдется ответ, -
говорю я. - У животных-де души нет, а у человека есть. Но куда девается
часть души, когда повреждена какая-то извилина мозга? Куда девается эта
часть, если человек становится идиотом? Она уже на небе? Или ждет
где-нибудь свой изувеченный остаток, благодаря которому человек еще может
болтать, пускать слюни, есть и испражняться? Я видел некоторых ваших
безнадежно больных, запертых в палатах, - в сравнении с ними даже животные -
боги. А у идиота куда девается душа? Разве она делима? Или висит, как
невидимый воздушный шар, над головами этих бедных бормочущих существ?
Вернике делает движение, словно отгоняя насекомое.
- Ладно, - продолжаю я. - Пусть это вопрос для Бодендика, и он легко
разрешит его. Бодендик может разрешить любой вопрос с помощью великого
неведомого бога, неба и ада - награды для страждущих и наказания для злых.
Никто никогда не получал доказательств, что это действительно так; и, по
мнению Бодендика, только вера дает блаженство. А для чего же нам дан разум,
способность критики, жажда доказательств? Чтобы ими не пользоваться?
Странная игра для великого неведомого божества. А что такое благоговейное
отношение к жизни? Страх смерти? Страх, всегда только страх? Почему? И
почему мы спрашиваем, если на наши вопросы нет ответов?
- Все? - спросил Вернике.
- Нет, не все, но я больше не буду задавать вам вопросов.
- Хорошо. Ведь и я не в состоянии вам ответить. Вы хоть это-то понимаете
или нет?
- Конечно. Почему именно вы были бы в силах ответить, если в библиотеках
всего мира можно найти вместо ответов только умозрительные
разглагольствования на эти темы?
Делая второй круг, жук падает. Он снова с трудом перевертывается и
начинает третий. Его крылья словно сделаны из синей полированной стали. Весь
он подобен прекрасной целеустремленной машине; но свет для него все равно
что бутылка водки для алкоголика.
Вернике разливает по стаканам остатки мозельского.
- Вы долго были на фронте?
- Три года.
- Странно!
Я не отвечаю. Я приблизительно догадываюсь о том, что он имеет в виду, и
мне не хочется все это еще раз пережевывать.
- Как вы думаете, между рассудком и душой есть связь? - неожиданно
спрашивает Вернике.
- Этого я не знаю. Но разве вы считаете, что у этих низших животных,
которые сидят у вас под замком и мараются под себя, все-таки есть душа?
Вернике берет свой стакан.
- Для меня это проще, - отвечает он. - Я человек науки и ничего не
принимаю на веру. Я только наблюдаю. Бодендик же, напротив, верит априори. А
вы неуверенно порхаете между мною и им. Видите этого жука?
Жук в пятый раз идет в атаку. И будет продолжать, пока не умрет. Вернике
выключает лампочку.
Так мы его спасем.
В открытые окна входит высокая синяя ночь. Она дышит на нас запахом
земли, цветов и мерцанием звезд. Все, что я говорил, кажется мне вдруг
чудовищно глупым. Жук делает еще один жужжащий круг и решительно вылетает в
окно.
- Хаос, - говорит Вернике. - Но действительно, ли это хаос, или он только
кажется нам таким? Вы когда-нибудь думали о том, каким оказался бы мир, будь
у нас одним органом чувств больше?
- Нет.
- А на один меньше?
Я размышляю.
- Мы были бы слепы, или глухи, или у нас отсутствовали бы ощущения вкуса.
Конечно, была бы огромная разница.
- А если на один больше? Почему мы навсегда ограничили себя пятью
чувствами? Поче му мы не можем когда-нибудь развить шестое? Или
восьмое? Или двенадцатое? Разве мир не стал бы тогда совсем иным? Допустим,
что с развитием шестого чувства уже исчезло бы понятие времени. Или
пространства. Или смерти. Или страдания. Или морали. И уж, наверное,
изменились бы теперешние понятия о том, что такое жизнь. Мы проходим через
наше бытие с довольно ограниченными органами восприятий. У собаки слух
лучше, чем у любого человека. Летучая мышь вслепую находит дорогу, невзирая
на все препятствия. У мотылька есть собственный радиоприемник, и он летит за
многие километры прямо к своей самке. Перелетные птицы ориентируются куда
лучше нас. Змеи слышат поверхностью кожи. Естествознанию известны сотни
подобных примеров. Как можем мы при таких условиях знать что-нибудь
наверняка? Достаточно расширить сферу восприятия одного из органов или
развить новый - и мир изменится, изменится и понятие Бога. Ваше здоровье!
Я поднимаю свой стакан и пью. Мозельское - терпкое, земное вино.
- Значит, лучше ждать, пока у нас разовьется шестое чувство? Да? -
отвечаю я.
- Не обязательно. Делайте как хотите. Но полезно помнить, что один лишний
орган восприятия - и все наши выводы полетят к черту. Наша первобытная
серьезность исчезает от этой мысли. Как винцо?
- Отличное. А что фрейлейн Терговен? Ей лучше?
- Хуже. Приезжала мать - дочь не узнала ее.
- Может быть, не захотела узнать.
- Это почти одно и то же; дочь ее не узнала, потребовала, чтобы мать
ушла. Типичное явление.
- Почему?
- Вы хотите послушать лекцию о том, что такое шизофрения, родительский
комплекс, бегство от самого себя и действие шока?
- Да, - отвечаю я. - Сегодня хочу.
- Вы ее не услышите. Только самое необходимое. Раздвоение личности - это
обычно желание убежать от самого себя.
- А что такое само по себе человеческое "я"?
Вернике смотрит на меня.
- Не будем сегодня касаться этого. Итак, бегство в другую личность. Или в
несколько. В промежутках пациент на более или менее долгое время
возвращается в свою собственную. А вот Женевьева - нет. Она давно уже не
возвращалась. Вы, например, знаете ее совсем не такой, какая она в
действительности.
- Такая, как сейчас, она кажется вполне разумной, - говорю я неуверенно.
Вернике смеется:
- А что такое разум? Логическое мышление?
Я думаю о развитии в будущем двух новых органов чувств и не отвечаю.
- А что, она очень тяжело больна? - спрашиваю я.
- С нашей точки зрения - да. Но бывают случаи внезапного и удивительного
излечения.
- Излечения от чего?
- От болезни. - Вернике закуривает сигарету.
- Иногда она чувствует себя вполне счастливой. Почему вы не оставите ее
такой, какая она сейчас?
- Оттого, что мать платит за лечение, - сухо поясняет Вернике. - Да она
вовсе и не чувствует себя счастливой.
- Вы считаете, что она была бы счастливее, если бы выздоровела?
- Вероятно, нет. Она чувствительна, образованна, видимо, обладает живой
фантазией, и у нее тяжелая наследственность. Все это свойства, не обещающие
особенного счастья! Будь она счастлива, она едва ли убежала бы.
- Тогда почему ее не оставят в покое?
- Да, вот почему? - задумчиво повторяет Вернике. - Я тоже задаю себе
нередко этот вопрос. Почему все же оперируют больных, о которых
известно, что операция им не поможет? Вы хотели бы составить список этих
почему? Он был бы очень велик, среди них будет и вопрос: почему вы не
допиваете свой стакан и, наконец, не заткнетесь? И почему вы не ощущаете
этой ночи, а лишь свой незрелый ум? Почему рассуждаете о жизни вместо того,
чтобы ощущать ее?
Он встает и потягивается.
- Ну, мне пора делать обход моих затворников. Хотите пойти со мной?
- Хочу.
- Наденьте белый халат. Я поведу вас в особое отделение. Либо вас потом
стошнит, либо вы с глубокой радостью и благодарностью выпьете свое вино.
- Но бутылка пуста.
- У меня в комнате есть про запас еще одна. Может быть, она нам и
понадобится. И знаете, что странно? Вот вы, в ваши двадцать пять лет, видели
уже немало смертей, горя и человеческого безумия и все-таки ничему не
научились, задаете самые дурацкие вопросы, какие только можно выдумать. Но,
видно, так уж повелось на свете: когда мы действительно что-то начнем
понимать, мы уже слишком стары, чтобы приложить это к жизни, так оно и идет
- волна за волной, поколение за поколением, и ни одно не в состоянии хоть
чему-нибудь научиться у другого. Пошли!
***
Мы сидим в кафе "Централь" - Георг, Вилли И я. Мне не хотелось сегодня
оставаться дома в одиночестве. Вернике показал мне отделение сумасшедшего
дома, в котором я еще не был, а именно - палаты для жертв войны. Там
содержатся люди с разрушенной психикой, получившие ранения в голову,
засыпанные. В мягком свете весеннего вечера, среди распевающих повсюду
соловьев, это отделение казалось каким-то грозным блиндажом. Война, о
которой всюду уже почти забыли, здесь все еще продолжается. В ушах у
несчастных еще раздается вой снарядов, глаза их, как пять лет назад, полны
ужаса, штыки безостановочно вонзаются в мягкие животы, танки безжалостно
давят кричащих раненых и расплющивают их, точно камбалу, гром сражения,
взрывы ручных гранат, треск раскалывающихся черепов, свист мин, хрип
придавленных рухнувшими блиндажами - все здесь сохранено словно с помощью
какой-то чудовищной черной магии и безмолвно неистовствует в этом флигеле,
окруженном розами и прелестью позднего лета. Здесь отдаются приказы и
безмолвно повинуются неотданным приказам; кровати - это окопы и укрытия,
людей вновь и вновь заваливают и откапывают, здесь убивают и умирают, душат;
здесь задыхаются, волны газа текут по комнатам, и, обезумев от ужаса, люди
ревут и ползают, хрипят и рыдают или вдруг, сжавшись в комочек и силясь
стать как можно незаметнее, забиваются в угол и сидят там молча, уткнувшись
в стену, тесно прижавшись к ней...
- Встать! - вдруг рявкают за нашей спиной несколько юношеских голосов.
Кое-кто из посетителей лихо вскакивает и вытягивается. Оркестр кафе
исполняет "Германия, Германия превыше всего". За сегодняшний вечер это
четвертый раз. Не то чтобы оркестр или хозяин кафе были уж так охвачены
националистическим пылом; все дело в нескольких юных головорезах, которые
невесть что о себе воображают. Каждые полчаса один из них подходит к
оркестру и заказывает национальный гимн, притом с таким видом, будто идет в
наступление. Оркестр не решается возражать, и поэтому вместо увертюры из
"Поэта и крестьянина" звучит песнь о Германии.
- Встать! - раздается тогда со всех сторон, ибо при исполнении
национального гимна полагается встать, особенно после того, как под его
звуки были убиты два миллиона немцев, мы проиграли войну и получили
инфляцию.
- Встать! - кричит мне сопляк, которому сейчас нет и семнадцати, а к
концу войны было не больше двенадцати.
- Плевал я на тебя, - отвечаю, - пойди сначала нос утри.
- Большевик! - орет парень, хотя он даже еще не знает толком, что это
слово означает. - Оказывается, здесь есть большевики! - обращается он к
остальным молодчикам.
Основное стремление этих хулиганов - устроить скандал. Вновь и вновь
заказывают они национальный гимн, и каждый раз многие посетители не встают,
уж очень все это глупо. Тогда, сверкая глазами, к ним подбегают крикуны и
стараются затеять ссору. Где-то среди публики есть и несколько офицеров в
отставке, они дирижируют всем этим и чувствуют себя патриотами.
Вокруг нашего стола уже собралось пять-шесть человек.
- Встать! Не то плохо будет!
- А как плохо? - спрашивает Вилли.
- Скоро узнаете! Трусы! Изменники! Встать!
- Отойдите от стола, - спокойно говорит Георг. - Воображаете, что мы
нуждаемся в приказах молокососов?
Сквозь толпу проталкивается мужчина лет тридцати.
- Разве вы не чувствуете почтения к нашему национальному гимну?
- Не в кафе и не тогда, когда из него делают повод для скандала, -
возражает Георг. - А теперь оставьте нас в покое с вашими глупостями.
- Глупости? Вы считаете священнейшие чувства немца глупостями? Вы за это
поплатитесь! Где вы были во время войны, вы, шкурник?
- В окопах, к сожалению.
- Это каждый может сказать! Докажите!
Вилли встает. Он прямо великан. Музыка как раз смолкла.
- Вот! Слышишь? - Он приподнимает ногу, повертывается к вопрошающему
задом и издает звук, вроде выстрела из орудия среднего калибра. - Это
все, - говорит Вилли, - чему я научился у пруссаков. Раньше манеры у меня
были лучше.
Вожак банды невольно отскочил.
- Вы как будто сказали "трус"? - спрашивает Вилли, ухмыляясь. - Но вы
сами, кажется, довольно пугливы.
Подошел хозяин в сопровождении трех коренастых кельнеров.
- Спокойствие, господа, я вынужден настоятельно просить вас. Никаких
объяснений у меня в кафе!
Оркестр играет "Девушку из Шварцвальда". Хранители национального гимна
отступают, бормоча угрозы. Возможно, что на улице они попытаются напасть на
нас. Мы взвешиваем их силы; они расселись недалеко от входной двери. Их
около двадцати человек. Сражение не сулит нам успеха.
Но вдруг появляется неожиданная помощь. К нашему столу подходит очень
худой человек. Это Бодо Леддерхозе, торговец кожами и железным утилем. Мы
вместе с ним лежали во французском госпитале.
- Ребята, - заявляет он, - я был свидетелем того, что произошло. Я тут со
всем нашим певческим союзом. Вон, за колонной. Нас добрая дюжина. Мы вас
поддержим, если эти рожи к вам привяжутся. Сговорились?
- Сговорились, Бодо! Тебя нам прямо Бог послал.
- Я бы этого не сказал. Но здесь не место для разумных людей. Мы зашли
выпить только по кружке пива. К сожалению, у здешнего хозяина лучшее пиво во
всем городе. А вообще-то он ни рыба ни мясо, бесхарактерное гузно.
Я нахожу, что Бодо заходит слишком далеко, требуя, чтобы у столь
примитивной части человеческого тела был еще и характер; но именно поэтому в
таком требовании есть что-то возвышен ное. В растленные времена нужно
требовать невозможного.
- Мы уже пошли, - говорит Бодо. - Вы тоже?
- Немедленно.
Мы расплачиваемся и встаем. Но не успеваем дойти до двери, как рыцари
национального гимна оказываются уже на улице. Словно по волшебству, в их
руках появились дубинки, камни, кастеты. Полукругом выстроились они перед
входом.
Вдруг мы опять видим Бодо. Он отстраняет нас, и его двенадцать товарищей
проходят вперед. На улице они останавливаются.
- Что вам угодно, эй, вы, сопляки?
Хранители отечества таращат на нас глаза.
- Трусы! - заявляет наконец предводитель, который хотел напасть на нас
троих со своими двадцатью молодчиками. - Уж мы вас где-нибудь да накроем!
- Несомненно, - соглашается Вилли. - Ради этого мы несколько лет торчали
в окопах. Но только старайтесь, чтобы вас всегда было в три или четыре раза
больше, чем нас. Перевес в силе придает патриотам уверенность.
Мы идем вместе с певческим союзом Бодо по Гроссештрассе. В небе выступили
звезды. В магазинах горят огни. Когда иной раз бываешь вместе с боевыми
товарищами, это все еще кажется чем-то странным, великолепным,
захватывающим, непостижимым: и что можно вот так прогуливаться, и что ты
свободен и жив. Мне вдруг становится понятным, в каком смысле доктор Вернике
говорил о благодарности: это благодарность, которая не обращена ни к кому
персонально, - просто благодарность за то, что человек ускользнул на
какое-то время, ибо окончательно ускользнуть не может, конечно, никто.
- Вы должны ходить в другое кафе, - заявляет Бодо. - Как насчет нашего?
Там хоть нет этих обезьян-ревунов. Идемте с нами, мы вам его покажем!
Они показывают. Внизу подают кофе, зельтерскую, пиво, мороженое; наверху
находятся залы для собраний. Союз Бодо - это певческий союз. Город так и
кишит всякими союзами, у каждого свои вечера для сборищ, свой устав, свои
повестки дня, и каждый очень горд собой и относится к своей деятельности с
глубокой серьезностью. Союз Бодо собирается по четвергам в нижнем этаже.
- У нас прекрасный четырехголосный мужской хор, - рассказывает он. -
Только первые тенора слабоваты. Странно, но, видимо, на войне было убито
очень много первых теноров. А у смены еще голос ломается.
- Вот у Вилли - первый тенор, - заявляю я.
- В самом деле? - Бодо смотрит на Вилли с интересом. - Ну-ка, возьми эту
ноту, Вилли.
Бодо заливается, как дрозд. Вилли подражает ему.
- Хороший материал, - заявляет Бодо. - Ну, а эту?
Вилли справляется и со второй.
- Вступай в члены! - настаивает Бодо. - Не понравится - всегда можешь
выйти.
Вилли немного кокетничает, но, к нашему удивлению, в конце концов дает
согласие. Его сейчас же производят в казначеи клуба. Поэтому он заказывает
себе еще порцию пива и водки и для всех гороховый суп и холодец. Союз Бодо
держится в политике демократических принципов, если не считать первых
теноров: один, владелец игрушечного магазина, консерватор, второй,
башмачник, - сочувствует коммунистам, но в отношении первых теноров нельзя
быть особенно разборчивым - их слишком мало. Заказав третью порцию, Вилли
сообщает, что он знаком с одной дамой, которая тоже может петь тенором и
даже басом. Члены союза, молчат, прожевывают холодец, они явно сомневаются.
Тут вмешиваемся мы с Георгом и подтверждаем способность Рене де ла Тур петь
двумя голосами.
Вилли клянется, что у нее не настоящий бас, а врожденный тенор. В ответ
раздаются бурные аплодисменты. Рене заглазно тут же избирается сначала
членом, а затем и почетным членом союза. По этому случаю Вилли заказывает
для всех по кружке пива. Бодо мечтает о вставках, исполняемых загадочным
сопрано, вследствие чего на певческих праздниках другие союзы просто с ума
сойдут, вообразив, что в клубе у Бодо есть евнух; Рене, конечно, придется
выступать в мужском костюме, иначе их союз должен будет перейти в разряд
смешанных хоров.
- Я ей