Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Ремарк Эрих-Мария.. Черный обелиск -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  -
Бауера, также за небольшое вознаграждение и за право прочитывать все новые книги, и если я пожелаю некоторые из них приобрести, то он мне их продает со скидкой. Разумеется, весь клуб поэтов и даже Эдуард Кноблох тогда вдруг становятся моими друзьями. *** Обедня начинается в девять часов. Я уже сижу за органом и вижу, как входят последние пациенты. Они входят тихонько и рассаживаются по скамьям. Между ними и на концах скамей садятся несколько санитаров и сестер. Все совершается очень пристойно, гораздо тише, чем в деревенских церквах, где я в бытность свою учителем тоже играл на органе. Слышно лишь, как по каменному полу скользят башмаки, именно скользят, а не топают. Так ступают те, чьи мысли далеко отсюда. Перед алтарем горят свечи. Сквозь цветные стекла льется снаружи смягченный дневной свет и, смешиваясь с сиянием свечек, становится мягко-золотистым, местами тронутым голубизной и пурпуром. В этом свете стоит священник в парчовом церковном облачении, а на ступеньках - коленопреклоненные служки в красных стихарях и белых накидках. Я выдвигаю регистры флейты и vox humana (1) и начинаю. Душевнобольные, сидящие в передних рядах, все как один повертывают головы, словно их дернули за веревочку. Их бледные лица с темными впадинами глаз, поднятые кверху, откуда звучит орган, лишены всякого выражения. В золотистом сумеречном свете они похожи на парящие плоские светлые диски, а зимой, в полумраке, напоминают огромные облатки, ожидающие, чтобы в них вошел Святой Дух. Они не могут привыкнуть к звукам органа; для них нет прошлого и нет воспоминаний, поэтому каждое воскресенье все эти флейты, скрипки и гамбы кажутся их отчужденному сознанию чем-то новым и нежданным. Затем священник начинает молиться перед алтарем, и они обращают на него свои взоры. Не все больные следят за церковной службой. В задних рядах многие сидят неподвижно, сидят, словно окутанные грозной печалью, как будто вокруг них лишь пустота, - впрочем, может быть, так только кажется. Может быть, они пребывают в совсем других мирах, в которые не проникает ни одно слово распятого Спасителя, простодушно и без понимания отдаются той музыке, в сравнении с которой звуки органа бледны и грубы. А может быть, они совсем ни о чем не думают, равнодушные, как море, как жизнь, как смерть. Ведь только мы одушевляем природу. А какая она сама по себе, может быть известно только этим сидящим внизу душевнобольным; но тайны этой они открыть не (1) Человеческий голос (лат.) - в органе регистр, подражающий по звучанию голосу человека. могут. То, что они увидели, сделало их немыми. Иногда кажется, что это последние потомки строителей вавилонской башни, языки для них смешались, и эти люди уже не могут поведать о том, что увидели с самой верхней террасы. Я разглядываю первый ряд. Справа, среди мерцания розовых и голубых тонов, я замечаю темную голову Изабеллы. Она стоит на коленях возле скамьи, очень прямая и стройная. Узкая головка склонена набок, как у готических статуй. Я задвигаю регистры гамб и vox humana и выдвигаю vox coelesta (1). Этот регистр органа дает самые мягкие и далекие звуки. Мы приближаемся к минуте пресуществления. Хлеб и вино претворяются в тело и кровь Христову. Это чудо - такое же, как сотворение человека, возникшего из глины и праха. По мнению Ризенфельда, третье чудо состоит в том, что человек не знает, как ему быть со вторым, и все беспощаднее эксплуатирует и уничтожает себе подобных, а краткий срок между рождением и смертью старается как можно больше заполнить эгоизмом, хотя каждому с самого начала абсолютно ясно одно: он неизбежно должен умереть. Так говорит Ризенфельд, владелец Оденвэльдского гранитного завода, а он один из беспощаднейших дельцов и сорвиголов в делах смерти. Agnus Dei qui tollis peccata mundi (2) После обедни больничные сестры кормят меня завтраком, состоящим из яиц, холодной закуски, бульона, хлеба и меда. Это входит в мой договор. Благодаря такому завтраку я легко обхожусь без обеда, ибо по воскресеньям талоны Эдуарда недействительны. Кроме того, я получаю тысячу марок, как раз ту сумму, на которую я могу, если захочу, проехать сюда и отсюда в трамвае. Я ни разу не потребовал повышения оплаты. Почему - и сам не знаю; а за уроки у сапожника Карла (1) Небесный голос (лат.) - один из регистров органа. (2) Агнец Божий, взявший на себя грехи мира (лат.). Бриля и за репетирование сына книготорговца Бауера я добиваюсь прибавок, как упрямый козел. Позавтракав, я отправляюсь в парк, принадлежащий больнице. Это большой красивый участок с деревьями, цветами и скамейками, окруженный высокой стеной, и если не смотреть на забранные решетками окна, то кажется, что находишься в санатории. Я люблю этот парк потому, что в нем очень тихо и ни с кем не нужно говорить о войне, политике и инфляции. Можно спокойно сидеть на скамейке и предаваться весьма старомодным занятиям: прислушиваться к шуму ветра и пенью птиц, смотреть, как свет просачивается сквозь яркую зелень древесных крон. Мимо меня бредут больные, которым разрешено выходить. Большинство молчит, только некоторые говорят сами с собой, кое-кто оживленно спорит с посетителями и сторожами, многие сидят в одиночку, молча и неподвижно, склонив голову, словно окаменевшие на солнце изваяния, сидят до тех пор, пока их не уведут обратно в палату. Не сразу я привык к этому зрелищу, да и теперь еще иной раз пристально разглядываю душевнобольных, как в самом начале: со смешанным чувством любопытства, жути и еще какого-то третьего, безыменного ощущения, которое я испытал, когда впервые увидел покойника. Мне было тогда двенадцать лет, умершего звали Георгом Гельманом, неделю назад я еще играл с ним, и вот он лежал передо мной среди цветов и венков, фигура из желтого воска, что-то несказанно чуждое и до ужаса не имеющее к нам никакого отношения, оно ушло в невообразимое навсегда и все же присутствовало здесь, как немая, странно леденящая угроза. Позднее, на фронте, я был свидетелем бесчисленных смертей и испытывал при этом не больше, чем испытывал бы, попав на бойню, - но этого первого мертвеца я никогда не забуду, как не забывают все, что было впервые. В нем воплотилась смерть. И та же смерть смотрит на меня иногда из погасших глаз душевнобольных, живая смерть, пожалуй, еще более загадочная и непостижимая, чем другая, безмолвствующая. Только у Изабеллы это иначе. *** Я вижу, как она идет по аллее, ведущей к женскому флигелю. Желтое платье из шелка раскачивается, словно колокол, вокруг ее ног, в руке она держит соломенную шляпу с плоской тульей и широкими полями. Я встаю и иду к ней навстречу. Лицо у нее худое, и на нем выделяются только глаза и рот. Глаза серо-зеленые, очень прозрачные, а губы темно-алые, словно она чахоточная или густо их накрасила. Но глаза ее могут вдруг стать плоскими, тускло-серыми и маленькими, а губы - тонким и горестно поджатыми, как у старой девы, которая так и не вышла замуж. Когда она такая, она - Женни, недоверчивая и несимпатичная особа, которой никак не угодишь, а когда она другая - это Изабелла. Оба образа - иллюзия, в действительности ее зовут Женевьевой Терговен, и у нее болезнь, носящая некрасивое и несколько фантастическое название - шизофрения; при ней происходит раздвоение сознания, раздвоение личности, и поэтому Женевьева - то Изабелла, то Женни, всегда кто-нибудь другой, а не она сама. Женевьева - одна из самых молодых в этой больнице. Говорят, ее мать живет в Эльзасе, довольно богата, но мало интересуется дочерью, - по крайней мере, я ни разу ее здесь не видел, с тех пор как познакомился с Женевьевой, а это было уже полтора месяца назад. Сегодня она - Изабелла, я это сразу вижу. Тогда она живет в призрачном мире, не имеющем ничего общего с действительностью, он легок и невесом, и я бы не удивился, если бы порхающие повсюду лимонного цвета бабочки вдруг опустились, играя, к ней на плечи. - Как хорошо, что ты опять здесь! - говорит она, и лицо ее сияет. - Где ты пропадал столько времени? Когда она - Изабелла, она называет меня на "ты". Тут нет никакого особого отличия: Изабелла тогда говорит "ты" всем на свете. - Где ты был? - спрашивает она еще раз. Я делаю жест в сторону ворот. - Где-то там, за стеной... Она смотрит на меня испытующе. - За стеной? Зачем? Ты там что-нибудь ищешь? - Наверное, но если бы я хоть знал что! Она смеется. - Брось, Рольф! Сколько ни ищи, ничего не найдешь! При имени "Рольф" я вздрагиваю. К сожалению, Изабелла частенько меня так называет. Ведь она и себя и меня принимает за кого-то другого, притом не всегда за одно и то же лицо. То я Рольф, то Рудольф, а однажды появился еще какой-то Рауль. Рольф - это, видимо, некий скучный покровитель, я терпеть его не могу; Рауль - что-то вроде соблазнителя; но больше всего я люблю, когда она называет меня Рудольфом, - тогда она становится мечтательной и влюбленной. Мое настоящее имя - Людвиг Бодмер - она игнорирует. Я ей часто повторяю его, но она просто не желает считаться с ним. В первое время вся эта путаница сбивала меня с толку, но теперь я привык. Тогда я еще держался общепринятых взглядов на душевные болезни и непременно представлял себе при этом продолжительные припадки буйства, попытки совершить убийство, бессмысленно лепечущий идиотизм - и тем поразительнее выделялась на фоне таких картин Женевьева. Вначале я едва мог поверить, что она больна, настолько постоянная путаница имен и лиц казалась у нее игрой, - иногда и теперь еще кажется, - но потом я понял, что за хрупкими построениями ее фантазии все же беззвучно притаился хаос. Его еще нет, но он подстерегает ее, и это придает Изабелле особое обаяние, тем более что ей всего двадцать лет и болезнь делает ее иногда трагически прекрасной. - Идем, Рольф, - говорит она и берет меня под руку. Я еще раз пытаюсь освободиться от ненавистного имени и заявляю: - Я не Рольф, я Рудольф. - Ты не Рудольф. - Нет. Я Рудольф, Рудольф-единорог. Однажды она меня так назвала. Но мне не везет. Она улыбается, как улыбаются ребяческому вздору. - Ты не Рудольф, и ты не Рольф. Но и не тот, за кого ты себя принимаешь. А теперь пойдем, Рольф. Я смотрю на нее. И на миг у меня опять возникает ощущение, что она не больна, а только представляется больной. - Это скучно, - говорит она. - Отчего ты непременно хочешь всегда быть тем же самым? - Да, отчего? - повторяю я удивленно. - Ты права: почему человек так стремится к этому? Что нам непременно хочется сохранить в себе? И почему мы о себе такого высокого мнения? Она кивает. - И ты, и доктор! Но ведь в конце концов ветер все развеет. Почему вы не хотите этого признать? - Доктор тоже? - спрашиваю я. - Да, тот, кто себя так называет. Чего только он от меня не требует! А ведь сам решительно ничего не знает. Даже того, какая бывает трава ночью, когда на нее не смотришь. - А какая же она может быть? Наверно, серая или черная. И серебряная, если светит луна. Изабелла смеется. - Ну, конечно! Ты тоже не знаешь. В точности как доктор. - Так какая же она бывает? Изабелла останавливается. Порыв ветра проносится мимо нас, а с ним вместе - пчелы и аромат цветов. Ее желтая юбка надувается парусом. - Травы тогда просто нет, - заявляет она. Мы идем дальше. Пожилая женщина в больничном халате проходит мимо нас по аллее. Лицо у нее красное и блестит от слез. Двое растерявшихся родственников идут рядом с ней. - А что же тогда есть вместо травы? - Ничего. Только когда взглянешь, она тут как тут. Иной раз, если очень быстро обернешься, можно это уловить. - Что именно? Что ее нет? - Не это, а то, как она стремглав возвращается на место - трава и все, что позади нас. Предметы - точно слуги, которые ушли на танцы. Все дело в том, чтобы обернуться очень-очень быстро, и тогда успеешь еще увидеть, что их нет... Иначе они уже окажутся на месте и прикинутся, будто никогда и не исчезали. - Кто, Изабелла? - спрашиваю я очень бережно. - Предметы. Все, что позади тебя. Оно только и ждет, чтобы ты отвернулся и можно было бы исчезнуть! В течение нескольких секунд я обдумываю ее слова. Вероятно, это такое ощущение, словно у тебя за спиной постоянно раскрытая бездна. - А меня разве тоже нет, когда ты отвертываешься? - И тебя тоже. Ничего нет. - Ах так, - отвечаю я с некоторой обидой. - Но ведь для себя-то я все время тут? Как бы я быстро ни обернулся. - Ты повертываешься не в ту сторону. - Разве и при этом есть разные стороны? - Для тебя есть, Рольф. Я опять вздрагиваю от ненавистного имени. - А ты сама? Как обстоит дело с тобой? Она смотрит на меня и рассеянно улыбается, словно мы совсем незнакомы. - Я? Меня же вообще здесь нет! - Вот как! Но для меня ты все-таки здесь! Выражение ее лица меняется. Она снова узнает меня. - Правда? Почему ты не повторяешь мне этого как можно чаше? - Я же твержу тебе это постоянно. - Недостаточно. - Она прислоняется ко мне. Я чувствую ее дыхание и сквозь тонкий шелк платья - ее грудь. - Всегда недостаточно, - говорит она, вздохнув. - Почему этого никто не понимает? Эх вы, статуи! Статуи, мысленно повторяю я. Что же мне еще остается? Я смотрю на нее, она прекрасна, она меня волнует, она влечет к себе, каждый раз, когда мы вместе, словно тысячи голосов начинают говорить по проводам моих артерий, а потом все вдруг обрывается, как будто все их неправильно соединили, я чувствую растерянность, и в душе остается только смятение. Душевнобольную женщину нельзя желать. А если кто-нибудь и способен, то я лично не могу. Это все равно, что желать куклу-автомат или женщину, находящуюся под гипнозом. И все-таки ее близость волнует меня. Зеленые тени, лежащие па аллее, расступаются - и перед нами залитые солнечным светом клумбы с цветущими тюльпанами и нарциссами. - Надень шляпу, Изабелла, - говорю я. - Врач настаивает, чтобы ты прикрывала голову. -Она бросает шляпу в цветы. - Врач! Мало чего он хочет! Он и жениться на мне хочет, но сердце у него отощавшее. Он просто потный филин. Не думаю, чтобы филин мог потеть. Но образ все-таки убедительный. Изабелла ступает, словно танцовщица, среди тюльпанов и садится посреди клумбы. - А вот их ты слышишь? - Конечно, - заявляю я с облегчением. - Каждый их услышит. Это колокола. Они звучат в фа-диез мажоре. - Что такое фа-диез мажор? - Такая тональность. Самая пленительная из всех тональностей. Она раскидывает широкую юбку среди цветов. - А во мне они теперь звонят? Я киваю и смотрю па ее узкий затылок. Ты вся полна звоном, думаю я. Она срывает тюльпан и задумчиво разглядывает раскрывшийся цветок и мясистый стебель, на котором каплями выступает сок. - Вот это совсем не пленительно. - Хорошо, пусть колокола звонят в до мажоре. - Непременно в мажоре? - Это может быть и минор. - А не может быть и то и другое одновременно? - В музыке не может, - говорю я, загнанный в тупик. - В ней существуют известные принципы. Либо одно, либо другое. Или одно после другого. - Одно после другого! - Изабелла смотрит на меня с легким презрением. - Вечно ты находишь отговорки, Рольф. Отчего? - Да я сам не знаю. Мне самому хотелось бы, чтобы было иначе. Она вдруг встает и отшвыривает тюльпан, который держала в руках. Одним прыжком она оказывается на дорожке и решительно отряхивает платье. Потом приподнимает его и рассматривает свои ноги. На ее лице гримаса отвращения. - Что случилось? - испуганно спрашиваю я. Она указывает на клумбу: - Змеи. Я смотрю на цветы. - Нет там никаких змей, Изабелла. - Есть! Вон они! - И она указывает на тюльпаны. - Разве ты не видишь, чего они хотят? Я сразу почувствовала. - Ничего они не хотят. Цветы как цветы, - тупо настаиваю я. - Они ко мне прикоснулись! - Изабелла дрожит от омерзения и все еще не сводит глаз с тюльпанов. Я беру ее за плечи и повертываю так, что клумбы ей больше не видно. - Теперь ты отвернулась, - говорю я. - Теперь их тут уже нет. Ее грудь бурно вздымается. - Не пускай их ко мне! Растопчи их, Рудольф! - Да их уже нет. Ты отвернулась, и они исчезли. Как трава ночью и все предметы. Она прислоняется ко мне. Я вдруг перестаю быть для нее Рольфом. Она прижимается лицом к моему плечу. Ей ничего не нужно объяснять: теперь я - Рудольф и должен это понимать. - А ты уверен? - спрашивает она. И я чувствую, как ее сердце бьется возле моей руки. - Совершенно уверен. Они исчезли. Как слуги в воскресный день. - Не пускай их ко мне, Рудольф. - Не пущу, - заверяю я ее, хотя мне не вполне ясно, что она имеет в виду. Но она уже успокаивается. Мы медленно идем обратно. Она как-то сразу устает. Подходит сестра в мягких туфлях. - Вам пора кушать, мадемуазель. - Кушать? А зачем нужно то и дело есть, .Рудольф? - Чтобы не умереть. - И опять ты лжешь, - говорит она устало, как будто безнадежно непонятливому ребенку. - Сейчас нет. Сейчас я действительно сказал правду. - Вот как? А камни тоже едят? - Разве камни - живые? - Ну конечно. Они самые живые. Настолько, что они вечны. Ты разве не знаешь, что такое кристалл? - Только то, что нам рассказывали на уроках физики. Но, должно быть, все это вранье. - Чистый экстаз... - шепчет Изабелла. - , Совсем другое, чем те вон... - И она делает движение, словно желая повернуться к клумбам. Сестра берет ее под руку. - А где же ваша шляпа, мадемуазель? - спрашивает она, сделав несколько шагов и озираясь. - Подождите, я сейчас ее достану. И она идет к клумбе, чтобы извлечь оттуда шляпу. А Изабелла торопливо возвращается ко мне, в ней появилось что-то очень мягкое. - Не покидай меня, Рудольф! - шепчет она. - Я тебя не покину. - И не уходи! Мне пора. Они прислали за мной! Но ты не уходи! - Я не уйду, Изабелла. Сестра выудила шляпу и теперь спешит к нам на своих широких подметках, словно неотвратимая судьба. Изабелла стоит неподвижно и смотрит на меня. Кажется, будто мы прощаемся навеки. Но у меня каждый раз такое чувство, будто мы прощаемся навеки. Кто знает, в каком состоянии она ко мне вернется и узнает ли меня. - Наденьте шляпу, мадемуазель, - говорит сестра. Изабелла берет шляпу, и та вяло повисает на ее локте. Потом Изабелла повертывается и идет к флигелю. Она не оглядывается. Началось все это в один мартовский день, когда Женевьева вдруг подошла ко мне в парке и заговорила, словно мы давно друг друга знаем. Такие случаи нередки - в лечебнице для душевнобольных не принято знакомить людей между собой; здесь находишься по ту сторону всяких формальностей, заговариваешь, когда хочешь, без долгих предисловий, говоришь сразу же о том, что у тебя на уме, и не беда, если собеседник не поймет, это дело второстепенное. Никто никого не старается убедить или что-нибудь доказать: люди встретились и беседуют, причем собеседники нередко говорят о совершенно разных вещах, но отлично понимают, о чем речь, именно потому, что один другого не слушает. Например, низенький кривоногий человечек, папа Григорий VII, ни с кем не спорит. Ему никого не нужно убеждать в том, что он римский папа. Папа - и все, и у него немало хлопот с Генрихом Львом, Каносса недалеко, и он иногда об этом говорит. Его ничуть не с

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору