Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
т стакан.
- Может быть, вам покажется смешным, но таких вещей не откладывают.
В эту минуту Лиза появляется на пороге своей двери. На ней обтягивающий
фигуру черный костюм и туфли с такими высокими каблуками, каких я еще не
видывал. Ризенфельд замечает ее в ту же минуту, что и я. Он хватает со стола
свою шляпу и выбегает из комнаты с возгласом:
- Лови момент!
Я вижу, как он стрелой мчится по улице. А потом, держа шляпу в руке,
почтительно шагает рядом с Лизой, которая дважды оглядывается. Наконец оба
скрываются за углом. Я гадаю, чем все это кончится. Георг Кроль уж, конечно,
мне все расскажет. Может быть, ему еще раз повезет и удастся все-таки
выжать из Ризенфельда второй памятник шведского гранита.
Через двор проходит столяр Вильке.
- Как насчет того, чтобы собраться сегодня вечером? - кричит он мне в
окно.
Я киваю. Я ждал, что он мне это предложит.
- Бах тоже будет? - спрашиваю я.
- Ясно. Иду за сигаретами для него.
***
Мы сидим в мастерской Вильке среди опилок, гробов, цветочных горшков,
сосновых досок и горшков с клеем. Пахнет смолой и свежими сосновыми
стружками. Вильке д остругивает крышку гроба для близнецов. Он решил сделать
на ней бесплатно цветочную гирлянду, даже позолоченную. Когда он чем-нибудь
заинтересуется, на заработок ему наплевать. А тут он заинтересовался.
Курт Бах сидит на черном лакированном гробу, украшенном имитацией бронзы;
подо мной - шедевр из мореного дуба. Перед нами пиво, колбаса, сыр: мы
решаем провести с Вильке "час духов". Дело в том, что гробовщиком примерно
между двенадцатью и часом овладевают меланхолия, страх и сонливость. Это час
его слабости. Трудно поверить, но тогда он начинает бояться призраков, и
общества канарейки, которая живет в клетке для попугая над его верстаком,
ему становится недостаточно. Тогда он впадает в уныние, говорит о
бесцельности бытия и тянется к водке. Мы не раз находили его потом утром
храпящим на опилках в самом большом гробу, с которым он четыре года назад
так ужасно влип. Гроб был сделан для Блейхфельда, великана из цирка, который
тогда гастролировал в Верденбрюке и внезапно скончался после ужина,
состоявшего из лимбургского сыра, крутых яиц, копченой колбасы, ржаного
хлеба и водки, скончался - однако лишь по видимости, ибо в то время, как
Вильке наперекор всем привидениям всю ночь строгал гроб, великан,
вдруг вздохнув, восстал со своего смертного ложа и вместо того, чтобы, как
полагается честному человеку, тут же известить Вильке, допил оставшиеся
полбутылки водки и завалился спать. На другое утро он заявил, что денег у
него нет и гроба он не заказывал. Возразить тут было нечего. Цирк уехал, и,
так как гроб этот никто не покупал, Вильке так с ним и остался, и его
мировоззрение на время даже окрасилось некоторой горечью. Особенно негодовал
он на молодого врача Вюльмана, которого счел во всем виноватым. Вюльман
служил два года в армии, исполняя обязанности военного врача, и в нем
развился некоторый авантюризм. Но ведь у него в лазарете перебывало столько
полумертвых и на три четверти мертвых солдат, причем никто не возлагал на
него ответственность ни за их смерть, ни за криво сросшиеся кости, так что к
концу войны у него накопилось в памяти немало интересных случаев. Поэтому он
еще раз прокрался к великану и сделал ему какой-то укол - Вюльман не раз
наблюдал в лазарете, как от таких уколов умершие снова оживали; быстренько
вернулся к жизни и великан. С тех пор Вильке стал испытывать к Вюльману
невольную антипатию, не исчезла она и позднее, когда тот стал вполне
приличным врачом и посылал родственников своих умерших пациентов к Вильке. А
для Вильке гроб великана служил постоянным напоминанием о том, что не надо
быть слишком легковерным; и, вероятно, он поэтому же отправился с матерью
близнецов к ней на квартиру, желая самолично убедиться, не разъезжают ли
умершие ребята опять на деревянных лошадках. Для Вильке, при его
самоуважении, было бы нестерпимо, если бы рядом с непродававшимся
великанским гробом у него застрял также квадратный гроб для близнецов и в
его мастерской образовался бы какой-то склад гробов. Больше всего сердился
он на Вюльмана за то, что ему так и не удалось поговорить с великаном по
душам. Он все бы ему простил, если бы проинтервьюировал от носительно
того света. Ведь великан был в течение нескольких часов все равно что мертв,
а Вильке, с его любительской страстью ко всяким исследованиям и страхом
перед духами, многое бы дал за то, чтобы получить сведения о потустороннем
мире.
Курт Бах всем этим абсолютно не интересуется. Это дитя природы все еще
состоит членом берлинской общины свободно верующих, чей лозунг гласит: "Ты
жизнь земную сделай доброй и красивой - ведь нет миров иных, не свидимся с
тобой мы". И особой причудой судьбы кажется то, что он все же стал
скульптором, связанным с потусторонним миром - с ангелами, умирающими львами
и орлами! Однако раньше он стремился к иному. Когда он был моложе, он ощущал
себя чем-то вроде племянника Микеланджело.
Канарейка заливается. Свет мешает ей спать. Рубанок Вильке издает шипящий
звук. За открытым окном стоит ночь.
- Как вы себя чувствуете? - спрашиваю я Вильке. - Потустороннее уже
стучится в дверь?
- И да и нет. Ведь только половина двенадцатого. У меня такое же чувство,
как если бы я, при длинной бороде и в дамском платье с глубоким вырезом,
отправился гулять. Довольно неприятно.
- А вы сделайтесь монистом, - советует Курт Бах. - Когда ни во что не
веришь, особой жути никогда не испытываешь и не бываешь смешон.
- Тоже не годится, - говорит Вильке.
- Может быть. Но уж, во всяком случае, не будешь чувствовать себя, как
человек с большой бородой и в декольтированном дамском платье. Так я себя
чувствую, только когда ночью смотрю в окно, вижу небо с его звездами и
миллионами световых лет и должен верить, будто надо всем этим восседает
некое существо вроде сверхчеловека и для него очень важно, что получится из
Курта Баха.
Дитя природы спокойно отрезает себе кусок колбасы и ест его. Вильке
нервничает все больше. Полночь уже совсем близко, а в эту пору он не любит
таких разговоров.
- Холодно, правда? - замечает он. - Уже осень.
- Можете спокойно оставить окно открытым, - говорю я, видя, что он хочет
закрыть его. - Это бесполезно. Духи отлично проходят сквозь стекло. Лучше
взгляните-ка вон на ту акацию! Прямо Лиза Вацек среди акаций. Слышите, как в
ее листве шумит ветер! Точно вальс в шелковых нижних юбках молодой женщины.
Но настанет день, когда акацию срубят, и вы будете делать из нее гробы.
- Из дерева акации нельзя. Их делают из дуба, ели, красного дерева...
- Ладно, ладно, Вильке! Что, водка еще осталась?
Курт Бах передает мне бутылку. Вдруг Вильке вздрагивает всем телом, он
чуть при этом не отхватил себе рубанком палец.
- Слышите? - испуганно спрашивает он. На лампочку налетел жук.
- Спокойно, Альфред, - говорю я. - Это не весть из потустороннего мира.
Просто скромная драма в царстве животных. Навозный жук, стремящийся к
солнцу, которое воплотилось для него в стосвечовой лампочке, висящей в
заднем флигеле дома номер три по Хакенштрассе.
Мы договорились, что начнем перед самой полночью и будем до конца "часа
духов" называть Вильке па "ты". Ему кажется, что он тогда более защищен.
После часу мы опять перейдем на формальное "вы".
- Не понимаю, как можно жить без религии, - обращается Вильке к Курту
Баху. - Что же тогда делать ночью, когда просыпаешься во время грозы?
- Летом?
- Конечно, летом. Зимою гроз не бывает.
- Надо выпить чего-нибудь холодного, - отвечает Курт Бах. - А потом
продолжать спать.
Вильке качает головой. В "час духов" он становится не только пугливым, но
и чрезвычайно религиозным.
- Я знал одного человека, который, когда начиналась гроза, отправлялся в
бордель, - говорю я. - У него прямо потребность возникала. Так-то он был
импотентом; и только во время грозы это проходило. Едва он замечал
приближение грозовой тучи, он тут же хватал телефонную трубку и просил Фрици
принять его. Лето 1920 года было для него лучшим периодом его жизни - оно
так и кишело грозами. Иной раз бывали четыре или пять на дню.
- А что он делает теперь? - с интересом спрашивает Вильке, этот любитель
исследований.
- Умер, - отвечаю я. - Скончался во время последней страшной грозы, в
октябре 1920 года.
В доме напротив ночной ветер шумно захлопывает какую-то дверь. На
церковных колокольнях бьют часы. Полночь. Вильке опрокидывает стаканчик
водки.
- А что, если бы нам прогуляться на кладбище? - спрашивает безбожник
Курт, который иногда бывает недостаточно чуток.
Усы Вильке дрожат от ужаса, ветер дует прямо в окно.
- И это называется друзья! - восклицает он с горькой укоризной. И тут же
снова пугается. - Слышите?
- Парочка в саду. Перестань-ка строгать, Альфред. Ешь! Привидения не
любят людей, которые едят. Шпротов у тебя не найдется?
Альфред смотрит на меня, как пес, которого пнули в ту минуту, когда он
следовал зову природы.
- Неужели нужно напоминать мне об этом именно сейчас? Напоминать о моих
неудачах в любви и о том, как тяжело одиночество для мужчины, когда он
в самом соку?
- Ты жертва своей профессии, - отвечаю я. - Не каждый может это сказать о
себе. Но пора сесть за наш souper (1). Так это называют в высшем обществе.
Мы беремся за сыр и колбасу и откупориваем бутылки с пивом. Канарейке
дают листок салата, и она жизнерадостно ликует, не спрашивая себя, атеистка
она или нет. Курт Бах поднимает землистое лицо и потягивает носом.
- Пахнет звездами, - замечает он.
- Чем? - Вильке опускает бутылку в опилки. - Это еще что за выдумки?
- В полночь вселенная пахнет звездами.
- Брось, пожалуйста, свои шутки. Как может человек жить, если он ни во
что не верит да еще говорит такие вещи?
- Ты что, хочешь обратить меня в истинную веру? - спрашивает Курт Бах. -
Ты, вымогатель наследия Божия?
- Нет, нет! А может быть, и да, пожалуйста! Опять шорох?
- Да, - отвечает Курт. - Шорох любви. Мы снова слышим, как за окном
кто-то осторожно крадется. Вторая парочка исчезает среди леса надгробий.
Видно скользящее белое пятно - это платье девушки.
- А почему покойники выглядят совершенно иначе, чем живые, - спрашивает
Вильке, - даже близнецы?
- Оттого, что их лица уже не искажены, - отвечает Курт Бах.
Вильке даже перестает жевать.
- Как так?
- Не искажены жизнью, - поясняет монист. Вильке приглаживает усы и
продолжает жевать.
(1) Ужин (франц.).
- В такое время могли бы, кажется, прекратить свои глупости! Неужели для
вас нет ничего святого?
Курт Бах беззвучно смеется.
- Бедняга, ты как усик плюща, вечно тебе нужно за что-нибудь цепляться!
- А тебе?
- Мне тоже. - Глаза на лице Курта, словно вылепленном из глины, блестят,
как будто они стеклянные. Обычно он, это дитя природы, довольно замкнут и в
нем видишь только скульптора-неудачника с неудавшимися мечтами; но порою
прообразы этих мечтаний словно прорываются наружу такими, какими были
двадцать лет назад, и тогда он кажется опоздавшим родиться фавном, одержимым
видениями.
Со двора снова доносится потрескивание, шепот и шорох.
- Две недели назад тут была целая история, - говорит Вильке. - Какой-то
слесарь забыл вынуть из кармана свой инструмент, и они так бурно обнимались
и так неудачно расположились, что дама вдруг напоролась на шило. Тогда она
сразу вскакивает, хватает маленький бронзовый венок и как даст механику по
башке. Вы разве не слышали об этом случае? - обращается он ко мне.
- Нет.
- Она так крепко насадила венок ему на уши, что он не мог его стащить. Я
зажигаю свет, спрашиваю, в чем дело. Парень в страхе удирает, а на голове у
него, как у римского политического деятеля, бронзовый венок. Разве вы не
заметили, что у вас одного венка не хватает?
- Нет!
- Подумать только. Он, значит, убегает, будто за ним гонится рой ос. Я
спускаюсь во двор. А барышня еще тут, смотрит на свою руку. "Кровь, -
говорит, - он меня уколол! И в такую минуту!" Я смотрю на землю, вижу шило и
рисую себе всю картину. Потом поднимаю это самое шило. "Может
произойти заражение крови, - говорю я, - : палец перевязать можно, задик -
нет. Даже такой прелестный, как ваш". Она краснеет...
- Как ты мог это увидеть в темноте? - спрашивает Курт Бах.
- Светила луна.
- При луне не видно, если человек краснеет.
- Но это чувствуется, - заявляет Вильке. - Значит, она краснеет, но
все-таки держит юбку так, чтобы та не прикасалась к телу. Платье на ней было
светлое, а пятна крови нелегко отмыть, вот почему. "У меня есть йод и
пластырь, - говорю, - и я умею молчать. Пойдемте". Она идет и даже не
пугается. - Вильке повертывается ко мне. - Тем ваш двор и хорош, - с
воодушевлением добавляет он. - Если кто любит среди могильных памятников,
тому гробы не страшны. Так вот и случилось, что после йода, пластыря и
глотка портвейна гроб великана послужил еще кое для чего.
- Он стал беседкой любви? - спрашиваю я, чтобы знать наверняка.
- Истинный кавалер вкушает блаженство, но молчит, - отвечает Вильке.
В эту минуту между тучами появляется луна. Сияет белизною мрамор в саду,
поблескивают черные кресты, а между ними мы видим четыре парочки: две
расположились среди мраморных памятников, две - среди гранитных. На миг они
замирают, оцепенев от неожиданности, - им остается только бежать или
совершенно игнорировать новую ситуацию. Бегство - дело не столь безопасное;
правда, можно благополучно скрыться, но зато получить такой нервный шок, что
станешь импотентом. Я знаю об этом от одного ефрейтора, которого младший
фельдфебель саперных войск застал в лесу с кухаркой, - этот ефрейтор на всю
жизнь лишился мужской силы, и жена через два года с ним развелась.
Парочки поступают правильно. Словно олени, смотрят они вокруг и, обратив
взоры на наше окно, единственное, которое освещено - оно светилось и раньше,
- остаются на месте, точно их изваял Курт Бах. Теперь они - воплощенная
невинность, правда немного смешная, как, впрочем, и скульптуры Курта Баха. И
тут облако начисто стирает луну, эта часть сада погружается во мрак, и
освещенным остается только обелиск. Но что там за блещущий фонтан? Поливая
обелиск, стоит Кнопф, подобный брюссельской статуе, которую знает каждый
солдат, ездивший в отпуск в Бельгию.
Кнопф слишком далеко, и помешать ему уже ничем нельзя. Да у меня сегодня
и не такое настроение. Почему я должен реагировать, как домашняя хозяйка?
Сегодня я решил уехать из этих мест и поэтому ощущаю поток жизни с удвоенной
силой, я чувствую ее во всем: в запахе свежих опилок и в лунном свете, в
шорохе и скольжении парочек, в невыразимо волнующем слове "сентябрь", в моих
пальцах, которые шевелятся, готовые схватить эту жизнь, в моих глазах, без
которых все музеи мира опустели бы, в призраках, привидениях и во всем
преходящем, в отчаянном беге земли, несущейся мимо Кассиопеи и Плеяд, в
предчувствии бесконечных неведомых садов под неведомыми звездами, а также
важных должностей в больших неведомых газетах, в предчувствии рубинов,
сейчас срастающихся под землей в пунцовое сияние. Я ощущаю эту жизнь и
потому не могу запустить пустой пивной бутылкой в фельдфебеля Кнопфа,
извергающего тридцатисекундный фонтан...
В ту же минуту начинают бить часы. Час. Время духов миновало, мы опять
можем называть Вильке на "вы", пьянствовать дальше или опуститься в сон, как
в горную шахту, в которой есть уголь, трупы, белые дворцы из соли и скрытые
в земле алмазы.
XIX
Она сидит в уголке своей комнаты возле окна.
- Изабелла, - говорю я. Она молчит. Ее веки трепещут, как бабочки,
которых дети живьем насаживают на булавки.
- Изабелла, я пришел за тобой.
Она испуганно прижимается к стене. И продолжает сидеть, судорожно
вытянувшись, словно оцепенев.
- Разве ты меня не узнаешь? - спрашиваю я. Она недвижима; только глаза
смотрят теперь в мою сторону, настороженные, очень темные.
- Тебя прислал тот, кто выдает себя за врача, - шепчет она.
Это правда. Меня прислал Вернике.
- Он не посылал меня, - говорю я. - Я пришел тайком. Никто не знает, что
я здесь. Она медленно отделяется от стены.
- Ты тоже меня предал.
- Я тебя не предавал. Я не мог к тебе пробиться. Ты не выходила.
- Мне же нельзя было, - шепчет она. - Они все стояли снаружи и ждали.
Хотели меня поймать. Они проведали, что я здесь.
- Кто?
Она смотрит на меня и не отвечает. Какая она худенькая! - думаю я. Какая
худенькая и одинокая в этой пустой комнате. Она даже лишена общества самой
себя. Она даже не может остаться наедине со своим "я"; разорванная, точно
граната, на множество острых осколков страха, среди чуждого и угрожающего
ландшафта, полного неуловимых угроз.
- Никто не ждет тебя, - говорю я:
- Ждут.
- Откуда ты знаешь?
- А голоса? Разве ты их не слышишь?
- Нет.
- Голосам все известно. Разве ты их не слышишь?
- Это ветер, Изабелла.
- Да, - покорно соглашается она. - Пусть ветер. Если бы только это не
причиняло такой боли.
- А что причиняет тебе боль, Изабелла?
- Перепиливание. Они же могли бы резать, тогда дело пошло бы живее. Но
это тупое, медленное перепиливание! И все опять снова срастается, оттого что
пилят слишком медленно! А тогда они начинают сначала, и это продолжается без
конца. Они распиливают тело, а оно все время срастается, и так без конца.
- Кто распиливает?
- Голоса.
- Голоса не могут распиливать.
- Эти могут.
- Где же они распиливают?
Изабелла делает движение, словно от резкого приступа боли. Она стискивает
руки между коленями.
- Они стараются выпилить ребенка. Чтобы у меня никогда не было детей.
- Да кто?
- Те там, снаружи. Она говорит, что родила меня. А теперь хочет опять
силком вернуть меня в себя. И распиливает, распиливает. А он держит меня. -
Изабелла содрогается: - Тот, который в ней...
- В ней?
Она стонет:
- Не говори никому... она хочет меня убить... Но я не должна этого знать.
Я направляюсь к ней и обхожу кресло с узором из бледных роз: это кресло,
имитирующее беспечную жизнь, кажется в пустой комнате особенно неуместным.
- Чего ты не должна знать?
- Она хочет убить меня. Мне нельзя спать. Почему никто не бодрствует
вместе со мной? Все я одна должна делать. А я так устала, - жалуется Так
жжет, и я не могу она, словно птичка. спать, и я так устала. Но разве
можно спать, когда так жжет и никто с тобой не бодрствует? Вот и ты меня
покинул.
- Я тебя не покинул.
- Ты с ними разговаривал. Они тебя подкупили. Почему ты не держал меня?
Голубые деревья и серебряный дождь. Но ты не захотел. Ни разу! А ты мог бы
меня спасти!
- Когда? - спрашиваю я и чувствую, как во мне что-то дрожит, я не хочу,
чтобы оно дрожало, но оно дрожит, дрожит, и мне чудится, будто комната уже
не стоит спокойно на месте, будто дрожат стены, они состоят уже не из
кирпичей, извести и штукатурки, а из сконцентрированных колебаний биллионов
нитей, которые бегут от горизонта до горизонта и за него и только здесь
уплотнились в четырехугольную тюремную камеру, сплетенную из веревок для
виселиц и петель повешенных, а в них барахтается какой-то несчастный комочек
тоски и страха перед жизнью.
Изабелла опять повертывается лицо