Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
для поклона.
Снова мечутся по стенам домов, по серому снегу пятна света и черные
тени людей, лошадей и оружия... Вслед за боем часов на Спасских воротах,
за стуком колотушек сторожей у жилецких домов звенит властный голос:
- Эй, решеточный! Кого пропущал?
И застуженный голос покорно отвечает:
- Дьяка, князь Юрий, пропущал да попа к тому, кто при конце живота
лежит... Палача еще, и не единого палача-то, много их шло... все с огнем и
листами... Лихих людей не видал...
- Ну, отворяй! Увидишь человека в казацкой одежде - тащи во Фролову.
Теперь, стрельцы, на Серпуховскую заставу!..
21
Киврин за столом в своей светлице, перед ним ларец. Старик тяжело
дышит, обтирает шелковым цветным платком пот с лысой головы, иногда сидит,
будто дремлет, закрыв глаза. Одет боярин поверх зеленого полукафтанья в
мухтояровую шубу на волчьем меху, бухарский верх - бумага с шелком, рыжий.
Старику нездоровилось, и немчин-доктор не велел вставать, но он все же
встал, приказал Ефиму одеть себя, вышел из спальной один, без помощи.
Вслед за собой велел принести ларец с памятками; теперь сидя перебирал
образки, крестики дареные, повязки камкосиные, шелковые пояса, диадемы с
алмазами. Алмазы Киврин всегда называл по-иностранному диамантами.
- Вот пояс камкосиный, подбит бархатом. Шит, вишь, золотом в клопец...
[особая вышивка] Диаманты на нем мало побусели... Бери-ко себе - жениться
будешь, опояшешься... Возьми и помни: даю, что честен ты, Ефимко!
- Эх, боярин, самому тебе такой годится - вещь, красота!
- Бери, говорю! Мне все это не в гроб волокчи. Человек - он жаден: иной
у гроба стоит, да огребает, что на глаза пало... Зрак тусклый, руки-ноги
не чуют, куда бредут... во рту горечь... Ничего бы, кажись, не надо, да
гоношит иной. Я же понимаю... Только одно: не женись, парень, на той, коей
я груди спалил... как ее?
- Ириньицей кличут, боярин, ино та?
- Та, становщица воровская. Ты был у ней?
- Ладил быть, боярин, да не удосужился...
- Прознал я во что: по извету татя Фомки пойманы воры за Никитскими
вороты, на пустом немецком дворе, с теми ворами стрельцы двое беглые. И
сказывали те стрельцы, что вор Стенька Разя тую жонку Ириньицу из земли
взял - мужа убила. Вишь, кака рыбина?.. Вот пошто она к тому вору
прилепилась: от смерти урвал, а смерть ей законом дадена. Поздоровит мне -
я ей лажу заняться, ежели тебе не тошно будет! Как ладнее-то, сказывай?
- А ничего не надумал я, боярин!
- Что вор? Дал ты мою грамоту князю Юрию? Себя не помнил я - лежал...
- То сполнил, боярин! Князь тут же, не мешкая, конно, с стрельцами
Яковлева приказу всю ночь до свету пеших по Москве и на заставах
опрашивал... Много лихих сыскал, да тот Разя не поймался...
- Ушел же?! - Боярин привстал на мягкой скамье и упал на прежнее место.
- Утек он, боярин...
- Тако все! Поперечники наши много посмеялись над нами и ныне, поди,
чинят обнос перед государем на меня и князя Юрия... Во што! Я сказал вору:
"Полетай! Большая у тебя судьба", - и мыслил: "Лети из клетки в клетку". А
вышло, что истцы правду сказали: спущен вор Квашниным да Морозовым... И
вышел мой смех не смех - правда... Ефим!
- Слышу, боярин!
- Скоро неси мою зимнюю мурмолку. Да прикажи наладить возок: поеду к
государю грызтись с врагами.
Дьяк ушел за шапкой, боярин гневно стучал костлявым кулаком по столу и
бормотал:
- Кой мил? Морозов, Квашнин или же я? Гляну, кто из нас надобен царю, а
кого послать черту блины пекчи? Ушел вор... ушел!
Дьяк принес высокую зимнюю соболью шапку, подбитую изнутри бархатом; по
соболиной шерсти низаны зоры из жемчуга с драгоценными камнями.
Шатаясь на ногах, Киврин встал, запахнул шубу, дьяк надел ему на голову
шапку, боярин взял посох и, упираясь в пол, пошел медленно. На сером лице
зажглись злобой волчьи глаза.
Дьяк забежал к двери. Когда боярин стал подходить к выходу, упал
старику в ноги; боярин остановился, заговорил угрюмо и строго:
- Ты, холоп, пошто мне бьешь дольно челом?
- Ой, Пафнутий Васильич, боярин, родной мой! Недужится тебе, и весь ты
на себя не схож... Ой, не иди! Скажут бояре горькое слово, а что скажут,
то всякому ведомо. Да слово то тебе непереносно станет, черной немчин не
приказывал тебя сердить, и, паси бог, падешь ты?.. Ой, не езди,
боярин-отец!
- Здынься! Дело прежде, о себе потом, ныне я и без немчина чую, что
жить мало. Сведи до возка, держи под локоть... Вернешь наверх в палаты,
иди в мою ложницу, шарь за именным образом Пафнутия Боровского, за тем,
что Сеньки Ушакова дело, - вынешь лист... писан с дьяками Судного
приказу... там роспись: чем владеть тебе из моих денег и рухляди, а что
попам дать за помин души и божедомам-кусочникам... Потерпит бог грехам,
вернусь от царя, отдашь и положишь туда же, а коль в отъезде, держи при
себе. Утри слезы - не баба, чай! Плакать тут не над чем, когда ничего
поделать нельзя... Веди себя, как вел при мне, - не бражник ты и бражником
не будь... не табашник, честен, и будь таковым, то краше слез... Грамоту
познал многу - не кичись, познавай вперед борзописание, не тщись быть
книгочеем духовных книг, того патриарх не любит, ибо от церковного
книгочейства многое сумление в вере бывает, у иных и еретичество. Все то
помни и меня не забывай... Дай поцелуемся. Вот... тако...
- Куда я без тебя, сирота, боярин?
- Знай, надобно вскорости сказать царю, кого спустили враги, ино от
того их нераденья чего ждать Русии. Хоть помру, а доведу государю
неотложно... Веди! Держи... Ступени крыльца нынче как в тумане.
22
На царском дворе, очищенном от снега, посыпанном песком, на лошадях и
пешие доезжачие псари с собаками ждали царя на охоту. На обширном крыльце
с золочеными, раскрашенными перилами толпились бояре в шубах - все
поджидали царя и, споря, прислушивались. Больше всех спорил Долгорукий:
- Кичиться умеете, бояре, да иные из вас разумом шатки! Афонька Нащока
меня не застит у государя - есть ближе и крепче.
- Ой, князь Юрий! Иван Хованский не худой, да от тебя ему чести мало...
- Князь Иван Хованский (*37) бык, и рога у него тупые!
- Нащока, князь Юрий, умен, уже там что хочешь...
- Афонька письму зело свычен, да проку тому грош!
- Эй, бояре, уймитесь!
- Государь иде!
Царь вышел из сеней на крыльцо; шел он медленно; разговаривал то с
Морозовым по правую руку, то с Квашниным, идущим слева. Одет был царь в
бархатный серый кафтан с короткими рукавами, на руках иршаные рукавицы,
запястье шито золотом, немецкого дела на голове соболиный каптур, воротник
и наушники на отворотах низаны жемчугом, полы кафтана вышиты золотом,
кушак рудо-желтый, камкосиный, на кушаке кривой нож в серебряных ножнах,
ножны и рукоятка украшены красными лалами и голубыми сапфирами, в руке
царя черный посох, на рукоятке золотой шарик с крестиком. Царь сказал
Морозову:
- Кликни-ка, Иваныч, сокольника какого.
- Да нет их, государь, не вижу.
- Гей, сокольники!
- Здесь, государь!
Бойкий малый в синем узком кафтане с короткими рукавами, в желтых
рукавицах, подбежал к крыльцу.
- Что мало вас? Пошто нет соколов? Погода теплая, не ветрит и не
вьюжит.
- Опасно, государь: иззябнут - не полетят. А два кречета есть, да имать
нынче некого...
- Как, а куропаток?
- На куроптей, государь, и кречетов буде: густо пернаты, не боятся
стужи.
- Все ли доспели к ловле?
- Все слажено, великий государь!
Царь подошел к ступеням, бояре толпились, старались попасть царю на
глаза - кланялись, царь не глядел на бояр, но спросил:
- Кто-то идет ко мне?
- Великий государь, то боярин Киврин!
- А!.. Старика дожду!
Тихо, с одышкой, Киврин, стуча посохом, словно стараясь его воткнуть в
гладкие ступени, стал подыматься на высокое крыльцо. Чем выше подымался
старик, тем медленнее становился его шаг, волчьи глаза метнулись по лицам
Морозова и Квашнина, жидкая бородка Киврина затряслась, посох стал
колотить по ступеням, он задрожал и начал кричать сдавленным голосом:
- Государь! Измена... спустили разбойника...
Царь не разобрал торопливой речи боярина, ответил:
- Не спеши, подожду, боярин!
- Утеклецом... вороги мои Иван Петров... сын... Квашнин!
Киврин, напрягаясь из последних сил, не дошел одной ступени, поднял
ногу, споткнулся и упал вниз лицом, мурмолка боярина скользнула под ноги
царю.
Царь шагнул, нагнулся, хотел поднять старика, но к нему кинулись бояре,
подняли; Киврин бился в судорогах, лицо все более чернело, а губы шептали:
- Великая будет гроза... Русии... Разя, государь... Спущен!.. Крамола,
государь... Квашнин...
Киврин закрыл глаза и медленно склонил голову.
- Холодеет!.. - сказал кто-то.
Старика опустили на крыльцо; сняли шапки.
- Так-то, вот, жизнь!
- Преставился боярин в дороге...
Царь снял каптур, перекрестился, скинув рукавицу.
Бояре продолжали креститься.
- Иваныч, отмени ловлю. Примета худая - мертвый дорогу переехал.
Морозов крикнул псарям:
- Государь не будет на травле, уведите псов!
- Снесите, бояре, новопреставленного в сени под образа.
Бояре подняли мертвого Киврина. В обширных сенях с пестрыми постелями
по лавкам, со скамьями для бояр, обитыми красным сукном, опять все
столпились над покойником. Царь, разглядывая почерневшее лицо Киврина,
сказал Квашнину:
- На тебя, Иван Петрович, что-то роптился покойный?
- Так уж он в бреду, государь...
- Пошто было выходить? Недужил старик много, - прибавил Морозов.
- Вот был слуга примерный до конца дней своих.
Выступил Долгорукий:
- Государь! Ведомо было покойному боярину Пафнутию, что, взяв от него с
Разбойного - вот он тут, Иван Петрович Квашнин, - отпустил бунтовщика на
волю, бунтовщик же оный много трудов стоил боярину Киврину, и считал
боярин долгом боронить Русию от подобных злодеев. Сие и пришел поведать
тебе, великий государь, перед смертью старец и мне о том доводил.
Печалуясь, сказывал покойный, что недугование его пошло от той заботы
великой. И я, государь, с конным дозором стрельцов по тому делу ночь
изъездил, а разбойник, атаман соляного бунта, великий государь, утек, не
пытан, не опрошен, все по воле боярина Ивана Петровича...
- Так ли, боярин?
- Оно так и не так, государь! А чтоб было все ведомо тебе и не во гнев,
государь, то молвлю - беру на себя вину. Разю, есаула зимовой донской
станицы, отпустили без суда, государь, ибо иман он был в Разбойной
боярином Кивриным беззаконно...
Квашнин переглянулся с Морозовым.
Морозов сказал:
- Есаула Разю, великий государь, спустил не Иван Петрович, а я!
- Ты, Иваныч?
- Я, государь! А потому спустил его, что на Дону по нем могло статься
смятенье. Что Разя был в солейном бунте атаманом, то оное не доказано и
ложно... Не судили в ту пору, не имали, нынче пойман без суда, и отписку
решил покойный дать тебе, великий государь, по сему делу после пытошных
речей и опроса. Где то и когда видано? Что он был в поимке оного
бунтовщика на Дону и многое отписал по скорости ложно - всех казаков не
можно честь бунтовщиками. Теперь и прежь того, при твоем родителе,
государь, донцы и черкасы служили верно, верных выборных посылали в
Москву, а что молодняк бунтует у них, так матерые казаки умеют ему укорота
дать... Вот пошто спустил я Разю, вот пошто стою за него: беззаконно и не
доказано, что он вор.
- Что ты скажешь, Юрий Алексеевич, князь? - спросил царь.
Долгорукий заговорил резко и громко:
- Скажу я, великий государь, что покойный Пафнутий Васильич сыск ведал
хорошо! И не спуста он имал Стеньку Разю. Русь мятется, государь. Давно ли
был соляной бунт? За ним полыхнул псковский бунт. Сколь родовитых людей
нужу, кровь и обиды терпело? Топор, государь, надо Русии... кровь лить, не
жалея, - губить всякого, кто на держальных людей ропотит и кривые речи
сказывает. Хватать надо, пытать и сечь всякого заводчика! Уши и око
государево должно по Руси ходить денно и нощно... Того вора, Разю Стеньку,
что спустил боярин Борис Иванович, - того вора, государь, спущать было не
надобно! И вот перед нами лежит упокойник, тот, что до конца дней своих
пекся о благоденствии государя и государева рода, тот, что, чуя смертный
конец свой, не убоялся смерти, лишь бы сказать, что Русию надо спасать от
крамолы.
- То правда, князь Юрий! А так как новопреставленный назвал боярина
Квашнина, в нем видел беду и вину, то Квашнина боярина Ивана я перевожу из
Земского в Разрядный приказ (*38): пущай над дьяками воеводит, учитывает,
сколь у кого людишек, коней и достатка на случай ратного сбору... Тебя же,
князь Юрий Алексеевич Долгорукий, ставлю от сей день воеводой Земского
приказу замест Ивана Квашнина.
Квашнин поклонился, сказал царю:
- Дозволь, государь, удалиться?
- Поди, боярин!..
Квашнин, не надевая шапки, ушел.
Царь перевел глаза на Морозова:
- Надо бы Иванычу поговорить с укором, да много вин боярину допрежь
отдавал. Обычно ему своеволить... Придется отдать и эту.
Морозов низко поклонился царю.
- Да, вот еще: прикажи, Иваныч, перенести с честью новопреставленного
боярина к дому его.
- Будет сделано по слову твоему, государь!
Царь спешно ушел, ушел и Морозов, кинув пытливый взгляд на Долгорукого.
Бояре, делая радостные лица, чтобы позлить князя, поздравляли
Долгорукого с царской милостью.
Князь, сердитый, сходя с крыльца, сказал гневно:
- Закиньте, бояре, лицемеровать, самим вам будет горше моего. Когда
придется в Разрядном приказе перед Квашниным хребет гнуть, тогда
посмеетесь! Нынче, вишь, ведаете, что дружить с боярином Борисом
Ивановичем и Квашниным не лишнее есть!
Долгорукий уехал.
Челядинцы царские принесли в сени гроб, бояре стали разъезжаться.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
НА ВОЛГУ
1
"От царя и великого князя Алексия Михайловича, всея великия и малыя и
белыя Русии самодержца, в нашу отчину Астрахань боярину нашему и воеводе
князю Ивану Андреевичу Хилкову, да Ивану Федоровичу Бутурлину, да Якову
Ивановичу Безобразову, и дьякам нашим Ивану Фомину да Григорию Богданову.
В прошлом во 174 году (*39) мая во втором числе посланы к вам наши,
великого государя, грамоты о проведыванье воровских Козаков и о промыслу
над ними, которые хотят идти с Дону на Волгу воровать, чтоб однолично
воровских Козаков отнюдь на море и на морские проливы не пропустить и чтоб
они на Волге для грабежей не были..."
На Дон из Посольского приказа была послана грамота от 25 марта 1667
года:
"Послать от войска донского в Паншинский и в Качалинский городы особо
избранных атамана и есаула и заказ учинить крепкий, чтоб козаки со
Стенькой Разиным под Царицын и иные места отнюдь не ходили".
Воевода Андрей Унковский из Царицына в 1667 году доносил:
"Стенька Разин с товарыщи на воровство из Черкасского пошел же, и
войско ему в том не препятствовало".
В хате Разина чисто прибрано. В углу черные образа на клинообразной
божнице по серебряным венцам завешаны шитыми полотенцами, глиняный пол
устлан пестрыми половиками.
Олена, нарядная, в новой плахте, в красных штанах, в сапогах с
короткими голенищами, прибирала стол.
- Ты бы подсобил, Фролко, или Гришутку покликал - где он?
Черноволосый, с девичьим лицом, уже тронутым морщинами около карих
глаз, Фрол ответил женщине бренчаньем струн домры, потом приостановил
игру, сказал:
- Твой Гришутка с ребятами побежал за город - играют в войну.
Снова забренчали струны.
- Чого брежчишь? Ужо придет, наиграешься - жди!
- А ну его, лисьего хвоста, волчьего зуба! Не люблю, Олена, Корнея, и
Стенька его не любит.
- Ой, лжешь! Стенька батьку хрестного любит и почитает...
- И покойный отец Тимоша не любил... В ночь, как помереть ему, я его
хмельного вел по Черкасскому, говорил: "Берегись Корнея, Корней дуже
хитрой". Давно уж то было, да хорошо помнится.
- Не хитрой был - не был бы столь годов атаманом, а то без его совета и
круг не бывает. - Олена засмеялась, подразнила Фрола, подходя,
растопыривая над головой казака полные руки.
- Стара стала, а обнять, что ль? Вишь, много ты, Фролко, на девку
походишь - оттого, должно, не женишься.
Фрол опустил глаза.
- Не женюсь и в помыслах не держу, - прибавил чуть слышно: - Тебе
забава, а я тебя сызмальства люблю...
- Любишь? Ой, да не казак ты!
- Не лежит сердце к казачеству: война, грабеж. Где казаки, там смерть,
а они лишь похваляются, что нещадны ни к младеню, ни к старику.
- Кабы Стенько тебя чул - согнал бы с хаты.
Фрол рванул струны. Олена отошла к столу, поправила яндову с вином,
одернула скатерть.
- Чего струны тревожишь?
- Вишь, эти пищат - не могу терпеть.
В углу у дверей стояла большая ржавая клетка, из нее пахло тухлым
мясом. Два ястреба сидели на жердочке клетки один против другого, но их
разделяла проволочная сетка, и ястреба, срываясь с жердочек, бились в
сетку, впивали крючкообразные когти, норовя достать один другого, и не
могли - вновь садились, свистели заунывно:
- Фи-и-и... Фи-и-и...
- Махонькие были, а выросли - все сцепиться пробуют... Тебе бы, Фролко,
в пирах домрачеем ходить... Стенько не такой. У, мой Стенько грозен
бывает!
- Стенько по роду пошел. Батько Тимоша удалой был: с Кондырем Ивашкой
(*40) Гурьев достроить цареву купцу не дал... сказывали...
- А ты не в породу. Ха-ха... девкой, вишь, тебя рожали, да сплошали...
ха-ха-ха... - колыхалась полная грудь Олены, колыхался живот недавно
беременной - топырилась спереди плахта.
Солнце било в хату жарко и вдруг померкло на короткое время. Высокая
фигура атамана степенно прошла в сени хаты.
Взмахнулись концы половиков у дверец.
Корней-атаман, сняв шапку с бараньим околышем, перекрестился всей
широкой пятерней.
- Эге, плясавица! Поздорову ли живешь, дочка?
- Садись, хрестный, испей чего с дороги.
- С дороги? Бугай те рогом! Не велык шлях.
Сверкнуло серебро в ухе, атаман сел к столу, заслонив солнечный свет.
- Э, да вона вечерница альбо денница? Домрачей у дела. Гех, Фрол! Круты
казацкую, круты.
Фрол, перебирая струны, тихо подпевал:
А то было на Дону-реке,
Что на прорве - на урочище.
Богатырь ли то, удал казак
Хоронил в земле узорочье...
То узорочье арменьское,
То узорочье бухарское -
Грабежом-разбоем взятое,
Кровью черною замарано,
В костяной ларец положено.
А и был тот костяной ларец
Схожий видом со царь-городом:
Башни, теремы и церкови
Под косой вербой досель лежат...
- О кладе играешь? А ты, Фролко, песни не дослушал сам. Я от бандуриста
чул, от темного старца, еще в младости моей; совсем не так та песня
играется... Тай по-украиньски вона граетця...
Фрол не ответил атаману.
- Ты плясовую круты!
Гех, свыня квочку высыдела,
Поросеночек яичко снес!
- О, так! О, так! Олена, пляши!
- Грузна я стала, стара, хрестный.
Атаман топнул ногой.
- А ну, грузен медведь, да за конем в бегах держится - пляши!
Олена плавно прошлась по хате. Ее тяжелые волосы растрепались, лицо
загорелось, глаза померкли.
Фрол, наигрывая плясовую, боялся глядеть на невестку. Атаман, глотая из
ковша хмельное, притопывал ногой, потом вскочил из-за стола и крикнул:
- Фролко, выди, - два слова хрестнице скажу и уйду!
Казак не посмел перечить атаману - взял с лавки шапку, вышел.
Корней хмельна зашепта