Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
емль.
- Беда, беда! - твердил он.
Его нагнали стрельцы.
- Никакого следу!
- Ездовых никого, Фрол, никого...
- Знать, планида такова. Эх, князь!
В кремле спешились стрельцы, внесли убитого в часовню, положили на полу
ближе к алтарю, у возвышения. Народ в ужасе толпился вокруг. Монахи,
прилепив свечи в головах князя" зажгли их и кадили. Князь Михаил лежал с
оскаленными крупными зубами, запрокинув голову, пышная борода закрывала
рану, но кровь текла по плечам панциря. Стрельцы на площади плясали, били
в негодный воеводский набат, притащенный со двора воеводы. Никто, кроме
одного стрельца, не кинул взгляда, когда проносили в часовню убитого, а
тот один сказал другому:
- Должно, еще пятисотника кончили? Волокут на панафиду.
- Пляши! Битых дворян немало будет.
На монастырском дворе кругом стола, где сидел воевода, шумели, спорили,
даже грозили. Воевода молчал. Он ничего не видел, кроме протягиваемых рук
да Алексеева сбоку себя.
- Сколько дать?
Получив ответ подьячего, давал деньги, говорил одно и то же:
- Пиши, Петр, пиши, кому и сколько!
- Чую, ась, князинька, не сумнись.
Сзади Алексеева стоявший монах нагнулся к уху подьячего, шепнул:
- Убили крамольники Михаила-князя! В часовне Троицы он, у гробницы
преподобного Кирилла...
Алексеев вздрогнул, а когда воевода согнулся к сундуку, сказал:
- Мы, ась, князинька, раздадим... Монахи помогут - я испишу... Ты
вздохни к богу в часовне, да скоро соборную откроют - в церковь
пройдешь...
- Боюсь! Без меня тебя ограбят.
- Не тронут! Пьяны, да еще порядок ведут... счет помнят...
- Ну и ладно! Трудись, Петр!
Воевода протолкался к часовне, снял у входа шлем и, широко
перекрестившись, земно поклонился. Подымаясь от поклона, услыхал бой часов
восемь - то значило двенадцать.
- Скоро, чай, свет?
Едва лишь окончили на раскате выбивать времясчисленье, как за стенами
кремля от Волги забили дробно барабаны, и тут же в кремль упали три
огненных примета, один примет закрутился на песке, два других пали на
монастырские пристройки, начался пожар сараев. Раздался топот лошадей, в
кремль заскакали конные стрельцы. Передний крикнул:
- Гей, сторонитесь! Где воевода?
- Вороти, служивый, к делу! Все знаю! - криком ответил воевода, спешно
пробираясь к коню по монастырскому двору.
Раньше чем поворотить из кремля, стрелец еще крикнул:
- Разин таранами ломит Вознесенские ворота-а! Капитана Видероса убили
свои же, чуй, воевода-а!
Стрельцы уходили из кремля, горожане, женщины с детьми бежали в кремль.
Светало. В соборной церкви заунывно благовестили. В ответ благовесту на
стене где-то высоко воззвал зычный голос Чикмаза:
- Гей, браты-ы! Бей в башнях на-а-бат!
- Батько иде-е-т!..
- Иде-ет!..
В дальнем конце города в угловой башне завыл набат, вслед набату
выстрелили пять раз подряд из пушки - казацкий ясак на сдачу города.
ЛАЗУНКА В МОСКВЕ
1
Темно. Заскрипели на разные голоса запираемые решетки и ворота города.
На Фроловской башне пробили вечерние часы; как всегда, сторожа у
московских домов застучали ответно в чугунные доски. Стало мертво и тихо.
Тишину нарушит лишь иногда конный боярин, окруженный слугами с огнями.
Тогда по грязным улицам лоснятся желтые отблески. То протяпает, громко
матерясь, волоча из грязи ноги, палач с фонарем и подорожной бумагой, да
лихие люди, пятная сумрак, мелькнут кое-где, притаясь, выслеживая мутный
блеск бердышей конной стражи проезжающих стрельцов. Только за Яузой шумит,
поет и светит огнем Немецкая слобода; там военные немчины гуляют,
справляют свадьбы и, как говорят иные москвичи, "кукуют песни"...
В верхнюю горницу, сумрачно светившую образами в лампадах, старик слуга
ввел человека, смело ступавшего желтыми сапогами, обросшего курчавой
бородой и волосами, падающими до плеч. Человек без сабли, но сабля скрыта
длинным казацким жупаном, за кушаком пистолеты, из-под синего жупана при
движении видны красные полы.
- Воззрись, матушка боярыня! Поди, чай, не признаешь?
- Ой, спужал! И как тебе, старому, не грех, на ночь глядя, волокчись
прямо ко мне на женскую половину, да еще мужика чужого за собой тянуть?
- Чужой ли? Величаешь меня косоглазым, а я, вишь, прямо гляжу.
- Уж с кем это? Дай-ко, дай!
Близорукая полная старушка в летнем шугае шелковом, в кике без очелья
[очелье - перед кики (кокошника), в праздники привязывалось отдельно с
жемчугами], подошла вплотную к гостю. Гость выдвинулся вперед. Слуга
встал, сняв шапку, у двери.
- Батюшка! Свет Микола-угодник, да ведь это Лазунка?
Старушка кинулась на шею волосатому человеку.
Верный слуга старый сказал:
- Ты, мать боярыня, поопасись!
- Чего такого, Митрофаныч?
- Вишь, сказывают люди - признан гость наш давно в нетях [дезертир (из
помещиков)] от государевой службы... Не один раз про то сама слыхала...
- Слышала! Немало люди с зависти на других лают.
Лазунка, обнимая старуху, спросил:
- Поздорову ли живешь, матушка?
- А всяко есть, сынок! Ты, Митрофаныч, поди - спасибо!
- Пойду, мать, и молчать буду, благо в дому у нас холопей - я да сторож
Кашка!
Слуга ушел.
В другой горенке с открытой дверью разговаривали. Видны были в глубине
ее, у окна, где на подоконнике горели, отсвечивая в слюдяных узорах рам,
три шандала масляных, - две девушки: одна русоволосая, другая с черной
длинной косой. Девицы рылись в сундуках, обитых по углам цветной жестью.
- Ты рухледь скинь лишнюю, сынок!
Лазунка кинул жупан с шапкой на лавку под окна. Под жупаном на нем
красная бархатная чуга, тканная золотом, с цветами, казацкая шапка опушена
соболем, с рудо-желтым верхом. Рукоять казацкой недлинной сабли без крыжа
блестела алмазами. Старуха подержала шапку в руках, оглядела чугу.
- Дитятко! Да тебе хоть на смотры государевы - рухледь-то, эво! Нуга
злащена, сабле и цены нет. - Взяла его за плечи и, снизу вверх глядя
Лазунке в лицо, заговорила тихим голосом:
- Нынче, милой, все вызовы воински заводит великий государь-от:
дворяна, жильцы большие со всех городов идут на Москву конны, оружны, в
пансырях, в бехтерцах... [доспехи из железных пластин] Вишь, вор,
сказывают, убоец лихой, на Волге объявился, города палит, воевод бьет,
гонит, зорит церкви божий. И нынь по Москве всякому ходить опас от сыскных
людей, рыщут - всякой люд в Разбойной что ни день тянут... И народ худой
стал! Тягло прискучило, мятется, по посадам собираются, а судят неладное:
"Налогу-де тягло время сошло кинуть". Имя-от, вишь, того убойца лютого с
Волги не упомню...
- При чужих, матушка, ты меня сыном не зови, кличь Максимкой, будто я
тебе родня дальняя... И кой словом закинет, говори: "Приехал-де
свойственник, боярской сын беспоместной, на государеву службу против
Стеньки Разина".
- Стеньки! Стеньки - вот я и упомнила... Годи-ка, свечу запалю, при
божьем-то огоньке сумеречно... Да еще одного в ум не возьму, пошто
таишься?
- Митрофаныч тебе о том слухе верно сказал...
- Ой, страшишь меня, старую! Ужли тем худым вестям веру дать? А корили
злые суседи изменничьей маткой и сказывали: будто бы на Волге были с
саратовским хлебом, да кои люди еще были с патриаршими монахи - их воры
побили, а ты-де к ворам сшел!
- Потом, матушка, обскажу... Вот ясти дай, да та горница, или - как ее
- клеть на подклети, цела ли?
- Как, храни бог, не цела! Куда ей деться?
- Там ко сну наладь... На Москве быть недолго... Гляну на тебя да про
невесту, Афимьюшку, у тебя спрошу и, коль что, уеду скоро...
- Куда ты, родненький? О невесте твоей говорить нече - ушла! И обидна я
была на твою Фимушку: обносчикам всяким вняла, тебя так попрекать зачала,
лаяла вором...
- Должно, так сошлось... Нашла, вишь, пригожее.
- Ой ты, дитятко, - пригожее. А богаче нас и родовитее... И уж истинно,
как твои послуги будут у великого государя да жалованье, а то мы тощи...
Сестрицу вот, поди, худо помнишь - махонька была, нынче просватали... Вот
я ее созову.
- Пока что не зови, с тобой побуду.
- Ино ладно! С девкой роют приданое, - должно, не перебрали, а кончат
перебор - выйдут да огонь принесут.
- Сестрице тоже сказывай, будто я чужой.
- Дивлюсь, дивлюсь... Ладно, что от скудости нашей прожиточные люди не
бегут. Дарьюшку с рук снимают, не брезгуют... Отец-то жениха - гость
гостиной сотни, а дворянство наше захудалое. Да, вишь, и патриарший двор
нынче иной, патриарха Никона свели бояре, он кое и сам сошел... Судили,
расстригли, да на Белоозеро послали... Теперича другой патриарх - Иоаким
святейший... Да что я держу тебя голодом? Маришка!
- Не надо звать! Управься, матушка, сама...
- А и то. Послужу на радостях сама, да, вишь, радость-то недолгая...
Старушка засуетилась, сбегала куда-то, вернулась, принесла луженую
братину.
- Тут мед инбирной, хмельной.
- Добро, родная моя!
- Еще калачи есть да холодная баранина, ветчина да брага есть.
Ушла и снова вернулась с едой.
- Все-то ум мне мутит... Ужли, сынок, худому поверить надо? Я мекала,
ты на свадьбе в столы сядешь, поживешь, да, вижу, не столовщик?
- Время мало! Уйдет девка - с Дарьюшкой погляжусь... Была-таки мала,
невеста нынче - идет время! Она меня забыла, пущай не знает. Я же, родная,
буду ей как брат.
- Худо, сынок! Должно, и впрямь есть за тобой неладное.
- Скажу потом...
- Кушай, кушай вволю!
- При девке тоже не забудь: зови Максимкой. Скажи, из Ярославля, по
ратному зову.
- Скажу уж! Скажу...
Боярышня с дворовой девицей вышли из другой половины, принесли,
поставили пылающие фитилями шандалы на стол.
- Неладно, матушка! Гляди, будет охул на меня, что какой-то чужой
молодой боярин ли, сын боярской в горенке ночью...
- То, доченька, родня из Ярославля, Максимом зовут, дяди Ивана сын. А
пустила сюда, что иные горницы холодные да не прибраны. Мы скоро уйдем,
бахвалить же ему некогда... Ты, Маришка, иди, да слов не распускай: я дочь
свою строго держу.
Дворовая девица поклонилась и, боком, любопытно оглядывая Лазунку,
вышла.
- Сядь-ко, Дарьюшка! Молодец-от - родня тебе, да и надобной: от брата
Лазунки из дальних городов здравьицо привез с поклоном.
- И поминки тож! - Лазунка встал, порылся в глубоких карманах жупана
казацкого, вытащил золотую цепочку с двумя перстями золотыми в алмазах. -
Вот от брата!
Боярышня поглядела на подарок, лицо вспыхнуло.
- Ох, и хороши же! Я, матушка, велю попу Ивану то в мою приданую
роспись приписать.
- А куда же? Не мне краситься ими.
- Уж и роспись есть?
- Есть, родной! Исписал ту роспись поп Иван Панкратов арбацкой
Николо-Песковской церкви... Хошь глянуть?
- Можно, мать боярыня!
- Я, матушка, дам: роспись тут же, в сундуке.
Боярышня бойко кинулась в горницу, в сумраке нашарила сундук и со
звоном замка отперла, рылась. Мать сказала:
- Гораздо мед хмельной! Пей мене, - и тихо, оглядываясь, прибавила: -
сынок!
- Ништо, родная. С этого не сгрузит.
- Обык на Волге-то? Ране не пил так. Ну, бог с тобой, кушай в меру...
Боярышня с тем же звоном замка заперла сундук, принесла к столу желтую
полоску бумаги.
- Чти-ко, гостюшко, вслух.
Лазунка читал:
- "За дочерью вдовы дворянского сына Башкова, девицею Дарьей Ивановной
Башковой, приданого:
Шуба отласная, мех лисий, лапчат, круживо серебряное, пугвицы
серебряны.
Шуба тафтяная двоелишна, мех белей, пугвицы серебряны.
Шуба киндяшная, зеленая, мех заячей хребтовой, пугвицы серебряны.
Охабенек камчатой, рудо-желтой, холодной, пугвицы серебряны.
Охабенек китайчатой, лазоревой, холодной.
Шапка, вершок шитой с переперы серебряны позолочены.
Шапка польская, бархатная, по швам круживо серебряно.
Треух объяринной на соболях.
Цепочка серебряна вызолочена со кресты.
Десить перстней.
Постеля с изголовьем и одеялом.
Одеяло заячиное, хребтовое, покрыто выбойкою со цветы.
К ларцу девка Маришка со всеми животы и, если будет мужня, и дети ее на
всю жизнь невесте в приданое ж".
- Тут не все! Есть еще образа.
Лазунка подпил, живя на воле, свыкся с иной жизнью и потому сказал:
- Все ладно, мать боярыня, да пошто живой человек - девка - на всю
жизнь в приданое, против того как шуба и шапка?
Боярышня сердито двинула скамьей. Глаза заблестели, брови наморщились.
- Я Маришку не спущу! Маришку мне надо, да так и молыть нынче не велят.
- Наездился он, вишь, по чужим городам - там так не водится, должно?..
С нами поживет - обыкнет, - сказала мать.
- Вишь, от брата Лазунки... Про Лазунку нашего - у худо его помню -
говорить не можно, не то что...
- Ну, пошто так, доченька?
- Так вот... Не сказала тебе, матушка: гостила я, помнишь, у сестер
жениха!
- То где забыть!
- Так у их за стеной в гостях дьяк был и про меня пытал.
- Ой?
- "Есть-де слухи, что Лазунка, зовомой Жидовином, сын боярской, что на
Волге и еще какой реке не упомню, сшел к ворам да нынче у Разина в есаулах
живет! Так уж не его ли сестра замуж за вашего сына дается?"
- Ой ты, Дарьюшка!
- Чуй, матушка, еще: "Нет", - говорят жених, потом и отец жениха. А
сами перевели говорю на иное... Только дьяк, чую, все не отстает. "Ежели,
говорит, то его родня, так сыскать про нее надо? Великого государя они
супостаты!" А те, мои новые родные, сказывают ему: "Нет, дьяче, - это не
те люди!" Потом углядела в окно - его пьяного повезли домой... Я, матушка,
боялась тебе довести сразу - осердишься, пущать не будешь иной раз. А вот
гостюшко затеял беседу, то уж к слову... Ты не осердись, родненька! У нас
на Москве теперь пошло худое... Маришка вон по торгам ходит, сказывала,
что народ всякой черной молыт: "Ватамана Стеньку Разина на Москву ждем,
пущай-де бояр-супостатов выведет да дьяков с подьячими, тягло и крепость с
людей снимет!" А за теи речи людишек бьют да казнят.
Лазунка сказал:
- Прикажи, мать боярыня, опочив наладить - сон долит.
- Чую... сама налажу - не чужой. Поди-ка, Дарьюшка, к себе в горницу!
Боярышня поцеловала мать, низко поклонилась гостю, ушла. Лазунка
проводил ее взглядом до двери, подумал:
"Красавица сестра! Не впусте жених заступу имеет: не даст в обиду с
матерью. У купчины-отца денег много, от худых слухов да жадных дьяков
откупится".
- Чего много думать? Скажи-ка, сынок, про дело лихое, какое оно есть за
тобой?
- Завтра, матушка, нынь дрема долит.
- И то... Времени будет говорить, вздохни от дороги - постелю.
- А допрежь скажу тебе: не те воры, что бунтуют; те сущие воры, кои у
народа волю украли!
- И где, Лазунка, таким речам обучился! Какая, сынок, народу воля?
Мочно ли, чтоб черной народ тяглой боярской докуки не знал и тягла
государева не тянул?
- Бояре ведут народ как скотину, быть так не может впредь!
- Вот что заговорили! А святейший патриарх? Он благословляет править
народом. Перед господом богом в том стоит... Царь-государь всея Русии
заботу имеет по родовитым людям, чтоб жили не скудно, на то и народ
черный! Что черной народ знает? Едино лишь бунтовать.
- Народ, матушка, бунтует не впусте: волю свою попранную ищет! И ежели
атаман на Москву придет, тогда не быть боярским да царевым порядкам...
- Ох, молчи ты! За такие скаредные речи тебя уловят, и мне замест
почета пира дочерней свадьбы сидеть сиделицей в тюрьме, а то худче - на
дыбе висеть.
- Наладь постелю, матушка! Злю я тебя, и нам не сговориться...
- Так-то лучше! Упился нынь, с того и говоришь путаное, бунтовское...
В горнице, где мать постлала постелю Лазунке, он долго и любовно
разглядывал заржавленный бехтерец отца с мечом, таким же, в изорванных
ножнах, висевших на стене. В углу у коника [конца лавки] на лавке нашел
пару турецких пистолетов со сбитыми кремнями.
"Кремни ввинтить... возьму с собой, - подумал он, ложась, и решил: - С
невестой кончено... Мать стара, несговорна, сестра к моему имени страшна
за свою жизнь будущую, а мне одно - завтре, лишь отворят решетки, идти,
чтоб сыщиков не волочить к их дому!.."
Чуть свет боярский сын оделся, готов был уходить.
Вошла мать.
- Проспался? Иное заговоришь, дитятко. И напугал ты меня, похваляя
бунтовщиков вчера!
- Прости, матушка! Иду Москву оглядеть... Давно, вишь, не был, все
по-иному теперь... застроено.
- Да ты чего прощаешься? Чай, придешь? Опасись, сынок, ежели в чем
худом, не срами, не пужай нас с дочкий: сам знаешь, ей только жить,
красоваться.
- Прости-ко, матушка! - Есаул обнял старуху. - Тешься тем, что есть, и
радуйся! Не горюй о потеряхе...
- Ужли тебя потеряла? Ой, сынок! Сердце, вишь, матерне горюет, слезу
точит... И не дал ты мне порадоваться на себя... Ну, бог с тобой!
В воротах старый слуга встретил Лазунку.
- Прости, Митрофаныч! - Лазунка обнял старика, пахнущего луком, а с
головы - лампадным маслом.
- Бог простит, боярин!.. Лихом не помяни... я ж... - Старик заплакал.
Лазунка было пошел, старик догнал его, остановил, зашептал торопливо:
- Матери-то не кажись... За нас идешь, а холопям жить горько... Так ты,
боярин, ежели грех какой... Я дыбы не боюсь!.. Приходи - спрячу, не выдам.
- Спасибо, старой!
2
Пробравшись в Стрелецкую слободу, Лазунка нашел пожарище, не узнал
места и нигде не находил схожего с тем, которое искал.
"Прошло много годов, вишь застроилось!"
Он упрямо вернулся обратно, глядел под ноги - едва видны были вросшие в
землю обгоревшие бревна. Выросли на пожарище деревья в промежутках больших
кирпичных амбаров с дверьми, запертыми висячими тяжелыми замками. Лазунка
шагнул дальше. За амбарами кусты да остаток тына в бурьяне.
"Тут, должно?"
Он прошел тын, вросший в землю, пролез толщу бурьяна, вгляделся и
увидал шагах в тридцати покрытую блеклой травой крышу. Подымался туман,
крышу стало худо видно - он подошел вплотную: крыша длинная, на
заплесневелых столбах, меж столбами поперечные бревна поросли дерном.
- Теперь бы вход в этот погреб?..
Обошел кругом и входа не находил: все закрывал бурьян, в кусты бурьяна
вели путаные многие тропы. Моросило мелким, чуть заметным дождем, в кустах
бурьяна и кругом крыши вросшего в землю дома стоял густой туман - он все
больше густел. С какой стороны пришел - Лазунка не знал, амбаров не было
видно. Есаул остановился в раздумье, в первый раз закурил трубку. Дома,
чтоб не обидеть мать, не курил. Перед ним шагах в двадцати что-то
хрустнуло, из тумана все явственнее двигался к нему человек. Лазунка, сжав
зубами чубук трубки, ощупал пистолет.
"Знать не будет, что здесь я, ежели сыщик!"
Вглядываясь, заметил: человек был молодой, шел на него уверенной
походкой. Не доходя Лазунки локтей семи, остановился; был он в поярковой
шляпе с меховым отворотом спереди, в темной однорядке малинового сукна;
кафтан запоясан под однорядкой розовым кушаком с кистями.
- Эй, станишник, тебе здесь чего?
Лазунка, удивленный, молчал. Юноша, двинувший со лба на затылок шляпу,
ему казался Разиным, помолодевшим на двадцать лет: черные вьются волосы,
сдвинуты брови, и руки, привычно Разину, растопырив однорядку, уперлись в
бока.
- Ты не векоуша, я чай? Чего здесь ходишь?
- Ищу вот пути в дом.
- Пошто тебе туда ход?
- Сказывали мне, детина: здесь живет жонка, Ириньицей звать?
- Она зачем надобна?
- Я, вишь, дальней человек, не московской - поклон ей привез с
поминками, а от кого, потом скажу!
Юноша подоше