Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
. Я те вот! - Мокеев шагнул к персу.
- Педар!.. - крикнул перс и в трех шагах от Мокеева упал без движения.
Лазунка пулей сбил с него шлем, разворотив череп.
- Ой, и меток, черт!
Перешагнув перса, Мокеев забрался на другой корабль.
- Проспал!
Мохнатый, из-под палубы, с левого плеча, вывернулся горец, сверкнули
глаза и огонь пистолета. Мокеева тяпнуло в грудь; пуля, встретив
препятствие, взвизгнула прочь.
- Педар сухтэ! - Желтая рука сверкнула сталью.
Мокеев как бы отпихнулся резко и коротко наотмашь, лезвием топора, не
взглянув вниз, под ноги, звеня подковами, скользя в крови, пошел.
Горец, лежа на палубе, сучил ногами, мелькали медные носки башмаков,
его голова, брызжущая мозгом и кровью, была разрублена поперек.
- Мать твою! Где ж бой?! - Шагнул еще и, привычно сгибаясь, пряча руки
с топором назад, остановился. Поперек палубы, раскинувшись, как хмельной,
лежал Черноярец: светлые волосы запеклись в крови, наискосок веселого лица
застыла кровавая лента.
- Такого парня? А, дьяволы!..
- Соколы - кру-у-ши!
По зеленеющему, дышащему влажными искрами, несется голос, и, как бы в
ответ атаману, пуще треск, звон железа и запахи моря, смешанные с запахом
крови.
- Ихтият кун, султан-и Гилян! [Опасайся, повелитель Гиляна!]
- Живы - иншалла!
- Иа, великий хан!
Мокеев слышит рокочущие чужие слова, корабль завален казацкими трупами
- по мертвому и мягкому лезет мимо пальмовой палаты... На носу корабля
рубятся казаки и стрельцы.
Там же, недалеко к золоченому носу корабля, окруженный мохнатыми в
шлемах, отбиваясь и нападая, бьется с разницами чернобородый в голубом.
Под голубым, сверкая, звенит кольчуга. Казаки отступают от кривой сабли -
сабля чернобородого брызжет кровью, голубой рукав до локтя мокрый, в
крови.
- Алла, ашрэф-и Иран! [За бога, благородная Персия!]
- Пусти-ко, робята! - Мокеев взмахнул топором: - Вот те блин с печи!..
Сабля чернобородого, взвизгнув, сверкнула кусками в море.
- Редко гостишь! Ешь!..
Второй удар - резкий и рушащий, как молния. От него из-под голубого
белым огнем брызнули кольца панциря, светлый шлем запрокинулся;
чернобородый осел, голубое на нем быстро мокло, чернело - туловище
расселось от левого плеча до пояса.
- Иа алла!..
- Благородный хан!..
Мокеев повернул назад, выругался крепко. Впереди горцы, сбросив бурки,
падали в море, казаки рубили их. Назади, куда шел Мокеев, кроме своих,
живых и убитых, никого не было. Море заливало палубы вражьих кораблей.
- Бражник! Черноярца проспал и бой тож.
Мокеев швырнул топор. Еще бегали люди, кричали, где-то сказали чужие:
- Иншалла!
Свои кричали:
- Кто ен? Пестрой, как кочет!
- Брат хана али сын! Перст его знает!
- А хан?
- Самого хана Петра Мокеев посек до пят!
- Бою не видал, а хана убил? Лгут!
- Мы-то живы. Волоцкого с Черноярцем уходили...
- У хлеба, брат, не без крох!
- Эх, Петруха! Двух есаулов проспал...
Грянуло в воздухе:
- Соколы-ы! В челны забирай рухледь и ясырь.
- Чуем, ба-а...
- Велит! Ташши ханское из избы корабля...
- А ну и кораблик! Хоро-о-ш.
Стали слышны всплески волн - шум боевой улегся.
Из тумана с мутно желтеющих берегов доносило пряным запахом неведомых
растений. Перекатываясь зелеными всплесками, искрилась вода.
- Эх, брат! Да тут и помереть не жаль - не то что на Москве...
хорошо...
В ПЕРСИИ
1
Рыжий, длинноволосый, с маленькой, огненного цвета, бородой клином, в
полосатом, по серому белым, кафтане без кушака, с медным крестом нательным
под ситцевой рубахой, ходит по базарам, площадям и кафам человечек в
Исфагани с утра до поздней ночи. Встречаясь с персами знакомыми, весело, с
оттенком шутовства на веснушчатом лице, кричит, машет синим плисовым
колпаком:
- Салам алейкюм! [Здравствуй!] - и, не слушая ответа приветствию, лезет
в ближайшую гущу людей, везде болтает по-персидски бегло, иногда говорит
по-арабски и, протараторив мусульманскую молитву, незаметно отплюнется,
скажет себе:
- А, чирей те на язык, Гаврюшка!
Если б не его бессменный русский киндяшный [киндяк - бумажная ткань]
кафтан и колпак московский, так издавна знакомый персам, да вместо
тупоносых исфаганских малеков [башмаков] рыжие сафьянные сапоги, то по
говору, изученному юрким странником в совершенстве, его бы всяк признал за
перса, хотя петушиной фигурой он мало похож на тезика. Перед православными
редкими часовнями рыжий истово бьет поклоны, ставит свечи и, попросив у
монаха деревянного масла, мажет им ладони рук и волосы. Вид рыжего
глуповато-кроткий, только черные крысьи, узко составленные глаза зорки и
таят нередко затаенную злобу. Смеясь, он шмыгает глазами по сторонам.
Персы-торговцы, сидя на своих прилавках, шутят с ним и охотно дают курить
кальян - он знает их поговорки и молитвы.
Забравшись в гущу базара, в грохот и шум, где ничего не слышно, кроме
извозчиков с возами на быках или верблюдах, увешанных узлами, не смолкая
орущих во всю глотку: "Хабардор!" - рыжий лезет по каменным лестницам,
извилистым, пахнущим чесноком, лимоном и потом, забирается в каменные
лавки, расписанные яркими красками, где делают чернила, сундуки и продают
книги, перебирает арабские, персидские книги, особенно любит книги с
"кунштами [иллюстрациями] фряжскими", торгуется, часто повторяя: "Бисйор
хуб!"
Проходя по пыльным, жарким от горячего камня улицам, с уклоном в гору,
под гору, где непременно во втором этаже каменных плоскокровельных домов
устроены для проходящих отхожие, откуда жидкий навоз течет поперек улицы,
смешиваясь с пылью до поры раннего утра, когда приедут в фурах огородники
подбирать унавоженную землю, рыжий, шагая через жужжащих мух и вонючие
лужи, шутит:
- Аллах возлюбил бусурмана, - вишь, угораздил не ниже как с колокольни
кастить! - Оглянется, непременно прибавит: - Зато и вера их поганая...
Завидев проходящую персиянку в чадре и штанах, бежит за ней, думая на
бегу:
"Авось с энтой поговорю?"
Сорвав с головы колпак, потушив на худощавом лице крысьи глаза, шепчет
внятно:
- Курбанэт шавам! [Я жертва твоя!]
Персиянка, покосясь на него из-под чадры, ответит:
- Отойди, гяур!
Рыжий, отстав, ворчит:
- У, бусурман, Гаврюшка, сын Колесников, не мять тебе бабьих телесов!
К ночи, побывав везде, где можно, рыжий залезал в свою каменную конуру.
Перед окном без стекла и рамы, с одной лишь нанковой синей занавеской,
сдвинутой на сторону, вместо стола - гладкий большой ящик, повернутый
верхом вбок; перед ним табурет черного дерева. Усевшись, ощупав табурет,
рыжий, найдя табак, начинал курить трубку с кабаньей головой, медленно
присасываясь к чубуку. Лицо его, беспечное днем, делалось другим, как
будто бы, куря, рыжий собирал в памяти все виденное им за день. Покурив,
густо отплюнувшись на каменный пол, лез в ящик, тащил оттуда склеенные
листы бумаги, нащупывал медную чернильницу, гусиное перо - клал. Зажигал,
стуча в темноте по кресалу, две свечи, иногда плошку с нефтью, и начинал
писать обо всем, что видел, слышал в столице шаха Аббаса.
Сегодня, как всегда, в Тайном приказе узнал, что с торгового двора едут
в Астрахань за государевой недочетной по товарам казной целовальник и
приказчики. Сунув трубку, упер острые глаза в бумагу, сухая рука привычно
побежала по листам. Написал подьячий в Москву по неотложному делу:
"Я, доброжелатель мой, государев боярин большой, Иван Петрович,
дожидаючи, маюсь, а воровских посланцев к величество шаху Аббасу нет и,
должно, не будет вскорости; шаха Аббаса в Ыспогани нету, и, мекаю я, воры
тоже в том известны. От тутошних послышал, - молвь тезиков много понимаю,
- что Стенька Разин с товарыщи шарпают по берегам Гиляни и крутятся - то
тут, то зде... где что приглядят. Я же всеми меры жду их не упустить, а
как будут, пристану к ним, "что-де толмачом вашим буду". Инако к шаху мне
пути нет. С ними же дойду шаха, скажу ему слово великого государя, как и
указано тобой мне, милостивец боярин, и я чего для государевой службы рад
хоть голову скласти. А чтоб не вадить время впусте, такожде по твоему
приказу, боярин Иван Петрович, в междуделье делом малым промышляю. И нынче
я, холоп твой, пошел к людям Тайного приказу, что на государев двор
кизылбашской товар прибирают, глядел у их книги записные, да лаял меня,
малого человека, а твоего, боярин, и государева холопа, стольник Федор
Милославский, а как я ему, боярин, твой тайный лист вынул, то и тебя,
милостивец, заедино лаял же, ногой топтал, а кричал: "что-де он государев
шурин и никого не боитца, сыщиков-де зачнет ужо по хребту ломить!" Одначе
я того мало спугався, расспросил целовальников, что с князь Федор
посыпаны: Ваську Степанова да с ним ту в Ыспогани в целовальниках терченин
Митька Яковлев, а сказали, убоясь имени великого государя и твоего тайного
листа, что-де, проезжаючи Тевриз-город, покрали у их на Кромсарае из лавки
русских товаров:
Перво: собольих пупков три сорока по семи рублев - итого 21 р.
Другое: шесть сороков по шти рублев - итого 36 р.
Третье: одиннадцать сороков по пяти рублев - итого 55 р.
Четверто: шесть сороков по четыре рубли - итого 24 р.
А хто те товары крал, тот вор поймался на Кромсарае ж и отведен к
базарному дараге [начальнику базарной полиции] с краденым, и по приводу
того вора целовальники Васька Степанов да Митька Яковлев, приходя к хану и
иным тевризским владетелям, о сыску тех пупков били челом, и против их
челобитья у того вора сыскано и отдано целовальникам только пол осма
сорока, ценою по три рубли с полтиною.
Всего же великому государю царю Алексию Михайловичу, всея великие и
малые и белые Русин самодержцу, учинено убытку от служилых людей
небреженья - сто двадцать два рубли.
И еще, боярин-милостивец, Иван Петрович, есть утех служилых людей
порухи, да о том плотно не дознался - всеми меры буду дознавать. А
сказывали мне целовальники: "что-де, когда крали собольи пупки на
Кромсарае, были-де мы хмельны гораздо от тевризского вина, а тое вино
ставил нам стольник Федор Милославский за послугу". Какую послугу делали
ему - о том не сыскал, да сыщу.
Боярин-милостивец! Кои вести соберу о ворах, испишу без замотчанья,
лишь бы попутчая на Москву чья пала. Такожде ты о кизылбашах
любопытствуешь много, то о их свычаях и поганой вере, о зверях и кафтанах
их, и челмах - обо всем особо испишу. Жалованное от тебя и великого
государя из Тайного приказу мне за подписом моим дали - пять рублев десять
алтын три деньги.
Не сердись, боярин-милостивец, что не все прознал! Кладу к тому многое
старанье и докуку. Подьячей, а твой холоп, милостивец боярин, Иван
Петрович,
Гаврюшка Матвеев, сын Куретников,
в тайных делах именуемый Колесников".
2
Разин молча пил. Кроме Лазунки, никто не смел приступиться к нему, даже
Сережка - и тот, издали взглянув на атамана, уходил прочь. На стругах тихо
говорили:
- О Волоцком да Черноярце батько душой жалобит.
Грозный ко всем, Разин был ласков с Лазункой и даже хмельной иногда
слушал его:
- Батько, а закинь пить!
- Э-эх! Пришел я в окаянную Кизылбашу за золотом, да чует душа -
растеряю свое узорочье. Вишь вот, Лазунка: два каменя пали в море, два
диаманта!
- Ой, батько, хватит на тебя удалых!
Скрипя зубами, Разин углубился в трюм атаманского струга; не раскрывая
даже узких окошек на море, не зажигая огня, пил, спал и вновь пил. Иногда,
крепко хмельной, уставя дикие глаза куда-то, тянул из кармана красных
штанов пистолет, стрелял в стену трюма. Пуля, отскочив, барабанила по
бочонкам и яндовам.
- Наверху - море, солнце, ветер. Прохладись, батько!
- Лазунка, к черту, - в тьме душе светлее. Иван, Иван! Михаиле...
На корме атаманского судна сидели, курили двое седых: Иван Серебряков и
Рудаков Григорий.
- Беда, как пьет атаман!
- В породу, - отвечает Рудаков и, припоминая бывальщину, скажет: -
Много Тимоша Разя пил, больше других пил, ой, больше! Иной раз приникнет
душой, голову уронит, а спросишь: "Пошто так, казак?" - скажет: "Хлопец,
сердце щиро - зато горе людское крепко чует..."
Струги проходили медленно в виду берегов, повернувшись назад, к острову
Чечны. На носу стоял за атамана Сережка, он почти не велел грести,
рассматривал берега, поселки и города, будто изучая их. По берегам ездили
на вьючных верблюдах купцы с товарами. Казаки говорили:
- А кинуться ба в челны да пошарпать крашеных?
- Тут крашеных мало, больше лезгины.
Сережка слышал говор казаков, но молчал, вперяя зоркий глаз в даль.
В медленно проплывающих мимо городах шумели базары, их шум покрывал
всплески моря, рев верблюдов и надоедливо пилящий уши крик ослов. А когда
прерывался, стихал к вечеру шум, слышался с мечетей монотонный, тягучий
говор муллы, виднелась его фигура в чалме и борода, уставленная вверх:
- Нэ деир молла азанвахти!.. [Я зову вас!..]
Утром струги медленно плыли мимо большого прибрежного города. Все в
городе четко и ясно - город белый, из белого камня. В море стоит
наполовину затопленная башня; за ней, начиная с берега, лежат торчмя и
стоят большие плиты с надписями, а что на плитах сечено, никто не
разбирает - древнее христианское кладбище. К плитам, отгороженные рядами
камней, приткнуты могилы мусульман, виднеются покосившиеся каменные
столбы, обросшие мхом, с чалмами каменными. За кладбищем серая мечеть, за
мечетью поперек города стена, за стеной круче в гору белые плоские дома, и
в глубине узких улиц опять белая стена, также поперек. За ней домики
города тянутся в горы. Перед горами две башни белых, на вершинах гор лед.
Облака, курчаво копошась, вьются, перегоняемые ветром, среди хмурых
отрогов.
Сережка стоит пригнувшись, запорожская шапка на затылке - его глаз
по-орлиному ушел в глубину улиц белого города. За ним по палубе звон
подков и ленивая, как будто волочащая ноги походка. Голос трубой:
- Глянь, атаман!
Сережка оглянулся. Есаул Мокеев Петр тыкал себя в грудь:
- Вишь, батько дал мне золочену цацу...
- Знаю, Петра! Хошь быть по чину атаманом, тогда сойду с атаманского
места без спору! Ставай! Нет? Так што надо?
Сережка снова воззрился на город.
- Не то ты говоришь, атаман!
- А што?
- Глянь пуще! Ту красу атаманску черт мохнатый дунул из пистоля,
изломил в ей все узорочье... Я таки пихнул его топоришком.
- Пихнул? Ха, маленько?
- Черт с ним - пал он. А дар атамана изогнул окаянной, не спрямишь век.
- Ото безумной! Да кабы не угодил по бляхе, прожег бы тебя сквозь
горец, как Волоцкого!
- Може, и не прожег бы... Вишь, бой я тогда проспал... Рубанул одного,
черну бороду с пятнами на роже, да и топор со зла кинул - сечь было
некого...
- Ты гилянского хана посек, честь тебе изо всех: лихой боец был хан,
наших он положил много!
- Ну, плевать честь! А вот не гневается ли атаман, что я тогда хмельной
мертво дрыхнул?
- Всяк бился, и каждому на долю бой пал... Ты же, говорю, пуще всех!
Ой, дурной ты, уйди-ко, мешаешь только.
- А нет, не уйду! Чуй, атаман, бою мне на долю мало, и вот вишь: этот
бы городишко нынче взять да разметать? Учинил бы я любое Тимофеевичу-то,
а? Давай, Сергеюшко! Робята справны, заедино винца шарпанем - кумыки
близ... От Гиляни мы взад пошли, а горцы без вина не живут... Кои
Мухаммедовы и не пьют, да купцам вино держат...
- Свербит, Петра, и меня тая ж дума, только боюсь - батько осердится...
Сказывал: давать себя будет в подданство шаху, а город тот шахов, и тезики
в ем живут...
- Ну, черту в подданство! Шах Москву гораздо любит, бояре да сыщики
завсе живут в Ыспогани... С шахом миру у нас не бывать! Помни слово.
- А все же без батьки как зачинать бой? Охота, право слово, к ему же не
идти! Спит и пьет...
- Пошто ему сердчать? Полно, Сергеюшко! Коли в городу бобку [игрушку]
найдем, скорее есаулов смерть забудет, а бобка, та, что ясырка, може,
сыщется баская? Уж я не упущу, голову складу, а не упущу! Ты подумай:
чужой город - что вор, у огня взять нече, у вора, коли чего краденого с
собой нет, хоть шапка худая сыщется. Так зачинать?
Сверкнуло кольцо в ухе. Сережка кинул о палубу шапку, крикнул, скаля
зубы:
- А ну, зачнем!
- Гей, робята-а!
По стругам прокатилась дробь барабанов...
3
Вечером в городе догорали пожары. От разрушенных строений вилась и
серебрилась пыль. От белого города остались лишь поперечные стены, плиты
на могилах да три башни - одна в воде, две у подножия гор - и мечеть. На
струги по брошенным сходням казаки тащили вьюки шелковой ткани, скрученные
ковры, утварь - серебро и медь. Катили бочонки с вином и бочки с пресной
водой. Потускневшие к ночи цвета, голубые, серые, малиновые, иногда
оживлялись радостным оскалом зубов, блеском золота и драгоценных камней.
На корме по-прежнему, не принявшие участия в грабеже, сидели, курили
двое седых - Серебряков с Рудаковым. Серебряков сказал:
- К Чечны-острову понесло струги?
- Надобно заворотить к Гиляни, да ужо что скажет новый атаман - справим
путь...
- А город-то ладно пошарпали!
- Винца добыли, а ино черт с ним!
На носу струга в мутно-синем стоял Сережка, его голос резал звонкую
даль:
- Гей, бабий ясырь не вязать, едино лишь мужиков скрутить!
- Есть, что хрестятся, атаман!
- Хрещеных не забижать, браты-ы!
- Кой смирной - не тронем!
На берегу бубнил голос:
- Робята-а, кинь плаху-у!
Мокеев Петр стоял, держа в могучей лапе узел, - при луне фараганский
ковер отливал блестками.
- Клеть медну с птицей, вишь, сыскал!
- Оглазел ты с бою?! Велика птица-т, зри - баба в узле!
- Робята-а, худы сходни - кинь пла-а-ху...
- Чижол слон! Кидай двойной сходень.
- Давай коли - подмоги-и!
Накидали толстых плах. Струг задрожал. Мокеев перешагнул борт.
Не меняя узла в руке, откинув только часть ковра, подошел к Сережке.
- Глянь, атаман!
Сережка оглянулся и свистнул:
- Добро, Петра!
В ковре сидела полуголая женщина. Косы сверху вниз пестрили нежное, как
точеное, тело. На правой холеной руке женщины от кисти до локтя блестел
браслет, в ноздре тонкого носа вздрагивало золото с белым камнем. Женщина,
качая головой сверху вниз, слезливо повторяла:
- Зейнеб, Зейнеб, иа, Зейнеб!
- Должно, мужа кличет?
- Петра, толмач растолкует, кого она зовет... И, черт боди, где ты
уловил такую?
- Хо! Я, атаман, как приметил, что ее на верблюда пихают, кинулся -
вот, думаю, утеха Тимофеичу. Крепко за ее цеплялись, аж покрышку с головы
сорвали у ее какие-то бородачи. Зрю, много их. Да бегут еще - сабли
востры, сами в панцирях. И давай сечь; кто не отскочил - лег! Топор о
кольчуги изломил, бил обухом, потом кинул, а с остатку бил, что чижолое в
руку попало, - взял свое... Поцарапали мало, да ништо-о!
- Эх, добро, добро!
Сережка встал на нос струга выше, подал голос:
- Дидо Григорей! Заворачивай струги в обрат к Гиляни-и!
- Чуем, атаман!
- Гей-ей, казаки! Вертай струги-и!
Город, мутно дымящийся туманами пыли и пожаров, разносимых ветром из
ущелья гор, казался большим потухшим костром, Над развалинами, зеленоватые
при луне, одиноко белели башни, да торчала серая мечеть. Из одной дальней
башни с вышины кто-то закричал:
- Серкешь!
- Азер, азер! [огонь] - ответило снизу.
В развалинах еще иногда вспыхивал огонь.
- Серба-а-з шахсевен!