Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
терпел многих таких бурь, какую ты теперь терпишь. О юный
друг мой! Ты учись узнавать сердца людские, а с меня будет. Предел мой недалек. Итак,
послушай старца; он будет говорить тебе, как отец.
Терпение есть величайшая из добродетелей. Вмести в сердце твоем все и огради его
терпением. Не думай, что одни бедные имеют в нем нужду! Нет! Без него нередко стенают
на пышных ложах и блестящих тронах. Оно возвысит тебя в собственных глазах твоих; а это
всего лучше. Пусть поносят тебя люди, чернят клеветою память твою; ты взглянешь на небо,
отнесешь душу свою к источнику добродетелей и скажешь: "Отец небесный! я невинен!"
Тебе велено выйти -- и выйди! Велено сегодня, в такую страшную бурю, что и собаки
не показываются из нор, что ж делать! Тебе велено, -- а велеть имеют они право; исполни
хотение их и выйди; чемодан твой готов.
Князь Гаврило Симонович вытащил из кармана маленький кошелек и, отдав его
молодому другу, сказал:
-- Вот тебе пятьдесят червонных. Ты удивляешься? хочешь спросить, где я мог взять
деньги? О! это до тебя не касается. Они стоят мне многих горестных часов! И я плакал, сын
мой, и я страдал в свое время, но недолго; я принимал бальзам терпения и успокаивался.
Уверен, что ты известишь меня о месте своего пребывания, а особливо, если будешь в чем
иметь нужду. Сколько в силах, помогу, и две трети уступлю тебе. Прости, сын мой; бог да
благословит тебя!
Никандр пал на колени; князь Гаврило Симонович положил на голову его руки,
возвел глаза к небу и сказал со слезами:
-- Милосердый отец всего творения! Благоволи послать юноше сему в настоящей
жизни еще часы радостные, если он будет добр и не уклонится от путей твоих!
Потом подал он на плеча ему чемодан, привязал и, взявши за руку, вывел.
"Прости, сын мой!" -- "Прости, благодетель мой!" -- были единственные слова
юноши и старца. Издали слышны были всхлипывания Никандровы.
Глава XV. УНЫНИЕ
После такого неприятного дня следовал вечер еще неприятнее. Буря и вьюга не
утишились; ветер выл по саду и звенел в щели на оконных ставнях. Елизавета бредила, лежа
в постели; Катерина плакала и вздыхала, сидя на краю кровати; а г-жа Маремьяна
Харитоновна, которой первый порыв гнева прошел, бегала из комнаты в комнату, звала на
помощь всех домашних; все приходили, но помочь никто не умел.
Я не знаю, как соединить в одном сердце напыщенность и добросердечие; однакож
две сии оттенки нрава были соединены в г-же Простаковой. Изгнать Никандра из дому в
такую негодную погоду было дело гордости и спеси. Жалеть о том спустя два часа было
свойственно жалости и добросердечию. Более всего тревожила ее мысль, что и как скажет о
том своему мужу. Он был беспримерно кроток, но с первого дня брака захотел быть старшим
в доме и был до сих пор. Двадцать раз при каждом свисте ветра в окна она подбегала,
смотрела и отдала бы дюжину лучших уборов своих, только бы Никандр возвратился. Она
смотрела, выглядывала, прислушивалась, но видела один снег, слышала один свист ветра.
Так застала ночь семейство в деревне. Елизавета на несколько времени забылась или, как
говорила мать, заснула.
Пробило девять часов. "Ах, как поздо! -- вздохнув, сказали мать и дочь, поглядев
одна на другую. -- Как поздо, а его еще нет!"
Я за несколько приличное почитаю теперь сделать небольшое рассуждение о словах:
ах! как рано и ах! как поздо, -- а все в одно и то же время.
Когда несчастный преступник, сидя в темнице, ожидает звуку девяти часов, когда
позовут его в тайные храмины, где лежат цепи, клещи, топоры и все орудия к пытке, то,
слыша звук колокола, вздрагивает и говорит, скрежеща зубами: "ах! как рано!"
Когда влюбленный молодой человек, получив в первый раз благосклонную, нежную
улыбку от своей красавицы, которая назначает ему милое свидание под тению ветвистого
дуба, как скоро появится заря вечерняя и звезды усеют небо, -- он ждет, боясь дышать, боясь
сделать малейший шум; слышит, бьет девять часов, и говорит со вздохом: "ах! как поздо; а
ее нет!"
Я мог бы привести не одну тысячу примеров, из коих увидел бы читатель, что в одно
и то же время для одних бывает рано, для других поздо, но важнейшие происшествия
отвлекают меня; именно: как скоро мать и дочь Простаковы произнесли: "ах, как поздо", --
удар бича раздался на дворе; был слышен топот усталых коней и шум челядинцев.
-- Приехал, приехал! -- раздавалось со всех сторон. Маремьяна и Катерина смотрели
на дверь залы, не смея дохнуть, как после нескольких минут Иван Ефремович ввалился в
залу в дорожном своем облачении. После всех приветствий, ласк, вопросов и ответов
Простаков сказал: "Я был бы домой к обеду, если бы не такая несносная погода. Ветер
выбивает глаза у лошадей; с непривычки они бесятся; беспрестанно сворачивают, рвут
упряжь и только и дела, что чини".
Меж тем как люди вносили и раскупоривали большие короба с покупками, Простаков
спросил; "Что ж я не вижу, прочих? Где они?"
-- Я думаю, -- отвечала Маремьяна в смущении, -- что уже спят.
-- Спят? -- сказал муж недоверчиво, -- удивительно, что и князь Гаврило
Симонович, и мой Никандр, и нежная, добрая моя Елизавета спят, когда жена моя и
Катерина ожидали отца и друга! Авдотья! разбуди барышню и вели быть здесь. Иван! поди
разбуди Гаврилу Симоновича и Никандра; скажи, что я приехал. -- Они удалились, а
Простаков начал показывать свои подарки. -- Это тебе, друг мой, -- сказал он жене, -- вот
тафта, вот атлас, вот кисея и все подобные вздоры. А это для дочерей, такого же разбору. В
этой коробке сукно, каземир, хороший холст и прочее для князя и его товарища. А в той
коробке для одного последнего несколько хороших книг русских и французских; коллекция
эстампов известного художника, ящик с красками и еще кое-что. Что ж я никого не вижу?
Авдотья вошла, и один вид ее объяснял наперед ответ. Сколько Маремьяна на нее ни
глядела, сколько ни мигала, сколько ни кривлялась, -- что могла понимать бедная девушка,
когда все знала по догадкам?
-- Скоро ли выйдет Елизавета? -- спросил Простаков.
-- Она совсем не выйдет, -- отвечала Авдотья. -- У нее жар в голове, озноб во всем
теле и бог знает что.
-- Что это значит? -- спросил удивленный старик с соучастием отца.
-- Это пройдет, -- сказала Маремьяна с некоторым притворным спокойствием, -- ей
скоро после обеда стало немного дурно, заболела голова: конечно, небольшая простуда, но
она скоро пройдет; ей теперь гораздо лучше дать успокоиться.
-- Пусть так, -- был ответ Простакова, -- но где же...-- В ту минуту вошел Иван. --
Что?
-- Князь Гаврило Симонович не будет!
-- Конечно, они все решились сделать праздник мой хуже будней, -- сказал с
сердцем Простаков. -- Почему же не будет его сиятельство, когда я от души просил
пожаловать? Что делать изволит он?
Слуга отвечал: "Он сидит в углу комнаты своей, пред ним стоит свеча и лежит
библия; он, кажется, ее не читает, а смотрит в потолок и горько плачет".
Страшный мороз, сто раз холоднее, чем вьюга на дворе, проник грудь Простакова.
"Плачет? -- сказал он диким голосом, от которого Маремьяна и дочь ее задрожали. -- Он
плачет под кровлею дома моего, -- плачет человек добродетельный, которому я дал
убежище! О! я молю бога, чтобы не мое семейство было виною слез его. Иначе я сам
испрошу громы на головы нечувствительных, которые извлекают слезы из очей несчастного,
но доброго человека.
-- Почему знать, друг мой? -- сказала Маремьяна, -- у всякого свои причины! --
Без сомнения, -- отвечал муж, -- и я даже не хочу проникать в тайны сердца, пока оно само
не откроется добровольно. Но Никандр?
Все были в глубоком молчании.
-- Верно, я сбился с пути и заехал в дом сумасшедших, -- сказал Простаков с
досадою. -- Где и что Никандр? -- спросил он у человека. Тот стоял как столб и не отвечал
ни слова.
Простаков взглянул на жену испытующим взором; она взяла его с трепетом за руку,
отвела в гостиную и сказала: "Друг мой! Никандра нет уже в доме!"
-- Где же? -- спросил муж таким голосом, что жена, желая поправить галстук на его
шее, оторвала целый конец батисту: так худо могла она владеть своими руками. Но надобно
было все объяснить так, как было. Маремьяна утопала в слезах, рассказывая мужу о дневной
сцене, о чтении, признании, объятиях, пощечинах и изгнании из дому. "Я думаю, что и ты то
же бы сделал, милый друг мой", -- сказала она под конец, ласкаясь к своему мужу.
Простаков долго стоял в самом пасмурном унынии; смотрел то на жену, то на снег,
все еще лепившийся у окон целыми грудами; потом сел и спросил ее с рассеянностию:
-- Что бишь ты мне сказала?
Маремьяна довольно ободрилась, подошла к нему с видом человека, которого
поступки прежде по неведению клеветали, но он оправдался и получил всю прежнюю
доверенность. Она сказала:
-- Я думаю, что ты сам отдашь справедливость моему поступку и сам не захочешь
видеть в доме своем соблазн, а упаси господи, по времени и разврат; ты также велел бы
.выйти Никандру, этому неблагодарному, этому...
-- Быть может, -- возразил муж громче обыкновенного, дабы остановить пылкое
красноречие жены своей, -- быть может, и я то же бы сделал, и именно то же; но, клянусь
великим сердцеведцем, совсем не так безумно, как ты! Правда, у меня никогда не было и в
уме, чтобы в Никандре дать жениха своей дочери, да и сам князь Гаврило Симонович
говорит, что приличия никогда забывать не должно: иди всякий своей дорогой, не скачи
дерзко вперед, но не оставайся по одному малодушию и назади. В чем состоит все дело?
Никандр полюбил дочь нашу: самое простое действие природы и самое обыкновеннейшее;
он молод, пылок, она хороша и достаточна; а для человека
бедного это также пособляет в любви. Елизавета ему тем же отвечала, -- еще обыкновеннее;
он учен, нежен, чувствителен, и чего ей больше? Она подумала о нашей благосклонности и
со всем доверием, как говорила ты, протянула к нему обе руки.
-- Как, мой друг? -- спросила Маремьяна с недоумением и досадою. -- Ты стал бы
равнодушно смотреть, как эта беспутная девчонка и молодой нахал машут руками и
вешаются друг другу на шею, как было у батюшки на театре?
-- Ты совсем не отгадала, жена, -- сказал Простаков, также в свою очередь с
досадою. -- Я давно говорю тебе, что я то же бы сделал, но только не так. Заметя
непристойность, -- ибо и совесть моя называет это, если не больше, то верно
непристойностию, -- я отвел бы Никандра в садовую его избушку и сказал: "Молодой
человек, ты любишь мою дочь Елизавету, но женою твоею она не будет. Итак, если ты
честен, оставь нас. Во всех нуждах, какие тебе встретятся, относись ко мне, я по силам буду
помогать тебе, ибо я тебя полюбил, и буду любить, пока не оставишь ты стезей
добросердечия и чувствительности. Так, молодой человек! Ты не имеешь родителей; я тебе
заменю отца, но Елизаветы за тебя не выдам, ибо приличия никогда забывать не должно", --
говорил князь Гаврило Симонович; а что он говорил правду, за то ручается моя совесть.
Конечно, я не дозволил бы видеться ему с Елизаветою, но и не гнал бы из дому, пока
не сыскал приличного ему места по службе. Видишь, жена, следствия были бы те же, и
молодой человек оставил бы дом наш, осыпая благословениями, вместо того что теперь,
окруженный бурею, свистящею среди лесного мрака или поля бугристого, нося на плечах
снег, на лице иней, он борется с холодом, зверями пустынными и, скрежеща зубами,
произносит на главы наши достойное проклятие.
Маремьяна заплакала, муж ее задыхался от слез, гнева, досады и чувствительности.
-- О Маремьяна! -- вскричал он. -- О бесчеловечная, жестокая женщина! кто
внушает в сердце твое лютость? Неужели ты, казня меня так много, не чувствуешь ужасного
угрызения совести?
Она стояла молча. Вдруг отворяется дверь залы, и князь Гаврило Симонович вошел
подобно привидению ночи. Кровавы были от пролитых слез глаза его, щеки бледны, колена
тряслись, он подошел медленно, и Простаков с воплем пал в его объятия. "Все знаю, --
кричал он, -- мне все известно, достойный друг мой. О! если б я мог когда-либо загладить ее
жестокость!"
-- Есть провидение и никогда не дремлет, -- сказал князь Гаврило Симонович, указав
на небо.
-- Верю, верю и на него только надеюсь!
Когда несколько все пришли в себя, Простаков спросил жену холодно: "Что ты дала
ему на дорогу?" Жена взглянула на него и онемела. "Чем ты снарядила его?" -- сказал он
важно, вставая с кресел и не двигаясь с места. Жена потупила голову и продолжала молчать.
"О! понимаю; к горькому несчастию моему, очень понимаю!" -- вскричал Простаков,
сложив у лба обе руки свои и закрыв лицо.
-- Не беспокойтесь, -- сказал князь Чистяков, -- я довольно снарядил его, и покудова
он ни в чем не будет иметь нужды.
-- Ты? Но ты сам что имеешь?
-- Сколько имел, и тем поделился и, наградя его родительским благословением,
отпустил.
-- Вечный мздовоздаятель да наградит и благословит тебя, -- вскричал Простаков,
вторично его обнимая,
Глава XVI. ЖИД ЯНЬКА
Боже мой! что делает время!
На двадцать первом году жизни моей допустил ли бы я кому-нибудь, самому даже
несговорчивому профессору, уверить меня, что в двадцать восемь можно, хотя и не совсем,
забыть то, что прежде было предметом самой стремительной страсти; по крайней мере не
более помнить, как одно имя предмета оной, и то вспоминая минут пять, не более. Куда же
девались прежние чувствования? Исчезли ль они во мне вовсе? Охладела ль кровь в жилах
моих? Нет; все едва ли не более усилилось. Куда ж прежнее девалось? И сам не знаю, а
чувствую, что его нет более, и уверен, что, увидя предмет, при воспоминании о котором
прежде душа моя пылала сладостным огнем, и все бытие перерождалось, -- теперь, говорю
я, не иначе взгляну на предмет тот, как на листы бумаги, на которых красным карандашом
пачкал я харицы в первые месяцы ученичества; или спустя несколько лет, еще обиднее,
пачкал бумагу, сочиняя какое-нибудь четырехстишие. Не правда ли, что и для великих
поэтов и художников утешно видеть младенческие труды свои? Но они смотрят на них с тою
улыбкою, которая означает ясно: какая разность с теперешними нашими творениями!
О друзья мои! Если вы плачете под игом бед жестоких,-- утешьтесь! Пройдет
несколько времени, и вы увидите розы, расцветшие на вашем шиповнике. Если мучитесь вы
пожирающею страстию любви и видите, что предмет ее слишком отдаляется от сочувствия,
-- о! утешьтесь и будьте покойны! Представьте, что спустя несколько лет, -- ну, пусть и
несколько десятков лет, -- красота ваших обладательниц, их прелести, нежность их взоров,
их улыбок, -- все, все пройдет, и невозвратно, и на место теперешних богинь предстанут --
увы! -- грозные парки, которые если и не будут резать нити дней ваших мгновенно, то по
крайней мере умерщвлят вас медлительно ворчаньем, бренчаньем, подозрением, злостию,
словом: всеми адскими муками.
Все предоставьте времени, друзья мои, и утешьтесь так, как нередко утешаюсь я,
предоставляя все врачу сему безмездному.
Так или иначе рассуждали все в фамилии Простаковых, только, наконец, все и
вправду несколько успокоились, -- разумеется, один больше, другой меньше. Простаков был
довольно весел и занимался своими делами по-прежнему, то есть день проводил, осматривая
хозяйство с князем Гаврилою Симоновичем, а вечер -- в разговорах все вместе.
С Елизаветою давно он помирился, только не мог надивиться случаю, что сам привез
в дом пансионного любовника своей дочери.
Он спокойно, так, как и Катерина, ожидал вызова от князя Светлозарова. Князь
Чистяков рассуждал, шутил, и все так нравилось целому семейству, что Маремьяна
Харитоновна награждала его веселым взглядом, муж -- дружеским пожатием руки,
Катерина -- приметным желанием слушать его более и более, а нежная Елизавета --
кроткою улыбкою.
Может быть, некоторые напомнят мне, что я не сказал, откуда бедный, почти нищий
князь Гаврило Симонович мог дать пятьдесят червонных своему любимцу?
Я нимало не забыл о сем и скажу, когда мне покажется кстати, только
предуведомляю, что нескоро.
-- Ну, любезный друг, -- сказал однажды Простаков, взглянув весело на своего гостя,
-- ты давно ничего не говоришь нам, что случилось с тобою после похорон достойного тестя
твоего князя Сидора Архиповича Буркалова? Мы все собрались теперь вместе.
-- С сердечным удовольствием, -- отвечал Гаврило и, помолчав, начал. -- Я
остановился на вступлении моем в ворота дома, в сопровождении двух честных пастухов,
которых замышлял за труды отдарить, давши по куску хлеба.
Вошед в покой, где стоял прежде гроб покойника, я от приятного недоумения
выпучил глаза и разинул рот. По-середине стоял стол, накрытый скатертью и уставленный
пятью или шестью блюдами, несколькими бутылками и большим графином водки. Гости
мои были в подобном положении, меж тем как княгиня Фекла Сидоровна, которая уже
поправилась и, с дозволения Марьи, могла присутствовать при наших поминках, сидела в
углу с младенцем на руках.
-- Что это значит? -- спросил я, как скоро почувствовал употребление языка. Я
покушался было опять думать, что и подлинно жена моя имела большое сокровище, по от
меня таила, чтобы я, будучи от природы щедр, что доказал ей перетаскиваньем всего платья
моей матери и после пожертвованием единственного движимого имения -- коровы, за выкуп
оного, не указал и ему той же дороги. Но похороны отца ее удерживали меня так думать.
Вместо ответа жена взяла меня за руку, вывела в сени, провела двором, подвела к
хлеву, и -- о чудо из чудес! -- моя корова стояла там над большою копною сена.
-- Княгиня! -- спросил я заикаясь, -- уж не колдовство ли это или самый злой сон?
-- Я сильно протирал глаза, желая подлинно удостовериться.
-- Нет, любезный князь, -- отвечала Феклуша с улыбкою, -- это ни колдовство, ни
сон. Садись обедать с гостьми, а после я сделаю тебе объяснение. -- Таким образом,
принялись мы насыщаться даром, столь чудесно ниспосланным. Пастухи, которые ничего не
знали о происхождении великолепного гроба, ни такого богатого обеда, почли, что я и
подлинно богат, да скрываю свое богатство. Они ели, как голодные волки, не останавливаясь
ни на минуту, и во весь обед только и были слышны сии слова: "Это вино, право, прекрасно,
ваше сиятельство князь Гаврило Симонович! Это блюдо имеет особенный вкус, ваше
сиятельство княгиня Фекла Сидоровна". Мы молча с женою друг на друга взглядывали; она
улыбалась, я принимался есть, опять не понимая, откуда жена взяла столько денег, чтоб
выкупить корову и поднять такой банкет.
Наконец, поминки кончились. Гости мои, пастухи, ушли, приговаривая беспрестанно:
"Много обязаны, ваше сиятельство князь Гаврило Симонович; чрезмерно благодарны, ваше
сиятельство княгиня Фекла Сидоровна!" -- "Вот то-то же,-- думал я. -- Это не тот уже
голос, когда вы провожали меня с вытравленного моего поля".
Я потребовал от княгини своей объяснения, и она подала мне большое письмо.
Распечатываю, гляжу на подпись и вижу, -- о! как я не догадался прежде, -- вижу подпись
жида Яньки, сажусь с движением и читаю вслух своей княгине:
"Почтеннейший князь Гаврило Симонович! Благодарю великому предопределению, в
глазах которого равны и князь и крестьянин, и староста и жид Янька. Предназначением
Саваофа я время от времени, хотя понемногу, хотя кое в чем могу одолжать и одолжаю
христиан сея деревни; но если б князья ее и крестьяне были богаче меня, я душевно уверен,
что бедный Янька давно бы погиб с голода и, брошенный на распутий в поле, был добычею
зверей плотоядных. Так! Я беру залоги и проценты; но кто не берет их? Та только разница,
что жид терпит (иногда по необходимости) несколько месяцев сверх срока, а христианин
христианина на другой день волочет в тюрьму. Князь! Я родился с тем, чтоб любить всех
меня окружающих как братьев и друзей, но никто не хотел видеть во мне ни брата, ни друга.
Что делать? Неблагодарность бывала иногда отличительною чертою не только целых
семейств и областей, но веков и народов. Так бедному ли жиду Яньке не ожидать ее? О нет!