Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
ну и я подпояшусь велосипедным
колесом!
И ни в каком случае нельзя было вытягивать портфель Петра Арсеньевича
из-за томов Мопассана. Ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра!
А не терпелось...
Потерпишь, повелел себе Шеврикука. И они потерпят. Ко всему прочему,
можно было посчитать, что и не один он -- на подозрении. Наверняка есть и
иные предполагаемые кандидаты в душеприказчики. И те, возможно, сидели в
очереди. У нас ведь без списков не обойдутся.
Теперь Концебалов-Брожило, уповающий процветать на холмах Третьего
Рима, простите, Рима Первого, всадником-оптиматом Блистонием с полномочиями
и колесницей. Он-то что возник? Он был приготовлен и до сигнального свистка
ожидал за углом в коридоре или его столкнул с Шеврикукой случай? Помнилось,
Концебалов и прежде был спесив, нынче же он подчеркивал, что он домовой не
только сановный, но и светский. Вхожий в круги. Однако перед уходом
Шеврикуки из Обиталища он, пожалуй, слишком расстарался. Карточку
протягивал, забыв о светских манерах. Блистоний! Всадник и оптимат! Придется
заглядывать в "Словарь античности" из собрания флейтиста Садовникова.
Странно, но Шеврикука поверил в интимные и даже лирические интересы
Концебалова. Могли, могли -- и это чувствовалось -- быть лирические
интересы. Хотя... Дело как будто бы торопило, в мыслях о нем Концебалов
думал о Шеврикуке, а обратился к нему лишь при случайной встрече. Конечно, и
такое бывает. Но противоречия и вранье (пусть даже и милое вранье любящего
приукрасить себя) были рассыпаны в словах Концебалова. Он, служащий в
т-а-к-о-м доме, да и сам по себе, без дома, обо всем и вовремя наслышанный,
удивился, узнав, что привело Шеврикуку в Обиталище Чинов. А номер
Увещевателя его и вовсе испугал. Но кончилось все чуть ли не мольбами и
искательно протянутой визитной карточкой. Намеков на что-либо Шеврикука в
ней пока не разгадал.
Но этот Блистоний, этот всадник и оптимат, несомненно взгорячил
Шеврикуку. Как ни опасны были общения (употребим термин Увещевателя) с
Лихорадками, а вместе с ними и с Блуждающим Нервом -- канат над Ниагарой, и
шест держать в руках не позволят, а то еще и глаза завяжут, -- Шеврикуку и
теперь поманило пройтись по канату. Он не мог не признаться себе в этом. И о
Гликерии, и доме на Покровке Концебалов напомнил не без толка. Он мог
открыть Шеврикуке нечто важное. "Зачем, зачем мне эти Лихорадки, Блуждающий
Нерв, Гликерия!" -- чуть ли не вскричал Шеврикука. Но знал: "зачем?" не
имеет никакого значения, а он не удержится и ринется...
Но от него-то как раз и хотели, чтобы он не удержался и ринулся.
Сначала на поиски доверенности Петра Арсеньевича, а потом и в иные
подсказанные ему углы и пещеры.
Удержимся, постановил Шеврикука, и не ринемся.
Да. Там был еще мошенник и потрошитель Кышмаров. И вспоминал про
должок. Был или оказался? (Кстати, о говорильне, куда якобы удостоили
приглашением Кышмарова, осведомленный Концебалов ранее не слышал. А говорить
-- и чрезвычайно! -- собирались о Неразберихе, Лихорадке и Сутолоке. Пусть
даже и не о той Лихорадке, вблизи которой протекал интимный интерес
Концебалова, а всепроникающей.) Шеврикука задумался. Конечно, он был не
мармелад и не бодайбинский самородок, чье место в государственном хранилище.
Можно было посчитать, взирая из палаты образцов, что он пребывал в долгах и
грехах. Так порой он себя понимал. И стоил самобичеваний. Но ни об одном
долге, свойства коего имели бы отношения к увлечениям и стилю жизни
Кышмарова, запамятовать он не мог. Тем более, если Кышмаров имел право
включить счетчик. А вдруг? Последний раз бытие сталкивало их с Кышмаровым
лет двадцать пять назад. Подробностей этого столкновения Шеврикука не держал
в голове. Теперь он стал вызывать из прошлого сюжеты прежних своих
приключений. Или игровых злоказ. Но быстро прекратил усердия, опасаясь
увязнуть в воспоминаниях. Если Кышмаров не шутил, не блефовал и не дурачился
на публику, он возникнет вновь. Или сам. Или направит к Шеврикуке
дрессированных и хватких молодцов. Вот тогда и прояснится, был ли должок и
какой, тогда и последуют действия. Пока же напрягать себя из-за кудряша
Кышмарова с наваксенными, поющими сапогами нет нужды.
И уполномоченный Любохват, стало быть, свой в Обиталище Чинов. На какое
же экстренное заседание приглашали его? И не Любохватов ли ушкарь посиживает
в тепле возле левой барабанной перепонки Шеврикуки? Как же! Коли бы оказался
героем-следопытом ушкарь, можно было бы и не особо нервничать. Но простые
способы не были теперь в чести. К ним относились с высокомерием
образованного хитроумия.
Однако -- а история с географией войлочных тапок? Она-то что же? Но что
тебе дались эти "наизнанку и навыворот"! Опять же если и впрямь ему,
Шеврикуке, давали знак, в случае с обувью Увещевателя, пожалуй, мудрили. При
этом между собой и Шеврикукой, брошенным в одиночество, располагали стены из
валунов, водяные рвы, пустыню недоверия. Ты -- сам по себе. Мы -- вдали.
Прегрешения твои ведомы и объявлены, и при неблагополучных расположениях к
тебе светил будешь скрытно раздавлен и развеян. Для этого и одного твоего
прегрешения довольно. Поручений тебе не даем, и ты нас ничем не замараешь. А
вдруг и принесешь пользу.
Не важно, держат ли его они (а может быть, и Концебалов, сам по себе, а
вероятно, по соглашению с ними или даже по их разработке) в простаках или же
признают натурой осмотрительной и недоверчивой. Он пригодится им и такой и
эдакий. Им важно, что он у них (не у Концебалова, конечно) в руках, под
гнетом и присмотром и что он, по наблюдениям и исследованиям, таков, что
из-за любознательности и страсти к легкомысленным побуждениям долго сидеть
на цепи своей воли не станет, а разохотится, наделает дел себе без выгоды, а
для них выполнит то, что они ожидают. А сами не могут. После же его или
придержат, или прихлопнут. Что и случится.
От этих соображений Шеврикука загрустил.
Тошно ему стало.
Не загулять ли, подумал в грусти он. Не пуститься ли самому в распыл.
Не отправиться ли городским транспортом в Сокольники, к приятному душе
знакомцу, свирепому Малохолу?
Или взять и, вспомнив обычаи стариков, умевших усмирять трепет и
отгонять влажные туманы печалей, а с ними ломоту в суставах и мигрени, взять
да и пропасть и замереть. Если не выдержит надолго, то хотя бы на пять дней.
С бумагой о проведении упреждающе-назидательного Увещевания он мог бы пять
дней не являться никому на глаза, шалить и бездельничать, а позже
оправдаться очередью в Обиталище Чинов.
Но шалить не хотелось. И не захотелось пропасть и замереть. Оно и не
вышло бы.
Кожа Шеврикуки стала зудеть. Требовалось непременно смыть с себя все,
что осело на нем в Обиталище Чинов. В ванной Уткиных горячая вода не
потекла. "Ну да, -- вспомнилось Шеврикуке, -- вчера ведь внизу приклеили
бумажку..." В связи с разрешением топливно-энергетических проблем горячая
вода была отправлена в очередной отпуск. Шеврикука мог совершить омовение
холодной водой, мог возобновить в трубах пятого этажа ток воды горячей, мог,
наконец, предпринять поход в баню. Но он понял: ход обстоятельств
подталкивает его отправиться в Сокольники, к Малохолу.
"31"
У бока парка пригрелся приятный профилакторий, не для нищих и не для
блаженных, и в нем служил Малохол. Он же Непотреба. Малохол происходил из
домовых-банников, или баенников, дело свое уважал, в профилактории, хотя и
был здесь старшим, держался при водных процедурах -- стало быть, при
грязевых и хвойных ваннах, при восходящих душах, при сауне, при турецкой
бане, при бане по-черному, при бассейнах с цветомузыкой и выпуском в воду
рыбы шпроты на закуску для особо утомленных тружеников.
Шеврикука вытерпел дорогу в трамваях и только у забора профилактория
задумался: а на месте ли Малохол? Малохол тоже был непоседа. Шеврикука знал
его давно. Необходимости сельской жизни требовали, чтобы домовому- доможилу
в хозяйстве помогали, находясь у него в приказе, домовые меньших значений --
дворовые, полевые, овинники, банники-баенники. Все эти якобы помощники слыли
ворчунами, существами заносчивыми, озорниками, ругателями, а то и
скандалистами. Малохол мягким нравом не располагал. Он не был выходцем из
деревенской бани, а завелся в Москве. Известно, московскому люду по нраву
производить естественные и потребные здоровью действия на миру. Толпами
мужики стриглись в Заяузье под известной горкой, облагородив ее именем
Вшивая (теперь деликатно называется Швивая). И жители обоих полов толпами же
охотно в теплые дни, с весельями и шумами мылись на реке Неглинной, на
Москве-реке и Яузе. Особенно славились Серебрянские бани на Яузе. Но,
конечно, в Москве на огородах всюду стояли бани по-черному. В одной из них,
в нижних переулках Сретенки, сбегавших к самой Неглинке, и хозяйничал
когда-то Малохол-Непотреба.
Мысленные обращения Шеврикуки к Малохолу остались без ответа. Даже если
его нет, решил Шеврикука, проберусь к водоемам, не ехать же обратно. Хотя
водоемы могли оказаться и сухими, года два не посещал Шеврикука
профилакторий, и мало ли какие вдруг здесь случались преобразования и
засухи.
Но Малохол уже поспешал к воротам.
-- А-а! Нечистая принесла! -- угрюмо выразил Малохол одобрение визиту
Шеврикуки.
Слова были произнесены привычные, банные, может быть, преобразования
коренными здесь не оказались.
-- Что ждать заставил? -- на всякий случай проворчал Шеврикука. -- Или
меня не слышал?
-- В бильярд играл, -- сказал Малохол. -- Шары громко стучат.
-- Пар есть? -- спросил Шеврикука.
-- Припоздал. С ленцой, видно, сдружился. Шестая очередь пара пошла. А
наша смена...
-- А наша смена четвертая, -- согласился Шеврикука.
-- У турок пока еще тепло, -- смилостивился Малохол.
И повел Шеврикуку к водному павильону. Был он в шортах, в желтой майке
с ликом актера Караченцова и словами "Московская недвижимость всегда в
цене", в кроссовках "Рибок" на босу ногу В турецкой мыльне, располагавшей к
дружеским беседам в короткой компании, действительно еще остался жар, и
камни грели хорошо. Шеврикуку отчасти раздражал мрамор пола, по нему
приходилось не ходить, а скользить. Был случай, однажды Шеврикука растянулся
на белом мраморе, ткнувшись носом в серную воду. Но мало ли где и отчего он
падал и тыкался носом.
-- Отдыхай. Смывай трудовой пот, -- Малохол поощрил к подвигам
Шеврикуку. И предложил: -- Может, помять тебя и подавить?
-- Не надо, -- буркнул Шеврикука, он уже сидел в раздумьях в мраморной
нише, и капли текли по его лицу. Позже Малохол все же подобрался к нему и
пальцами сретенского знахаря и костоправа мял и давил его тело, вызывая
покряхтывания Шеврикуки и повсеместное в нем облегчение. Шеврикука нырял в
прохладу малого бассейна, снова млел в мраморной нише, а потом, прикрывшись
простыней и опустив ноги в воду, сидел в благодушии.
-- Какие еще назначите удовольствия? -- спросил Малохол.
-- А римские термы вы не завели? -- поинтересовался Шеврикука, вспомнив
о Концебалове, в чаемом грядущем -- Блистонии.
-- Не пожелали.
-- Напрасно... Тогда попить бы чего...
-- Квасу у нас теперь не держат. Новые поколения. Провинция! -- с
презрением сказал Малохол. -- Но привычное сыщется. Ушат чего-нибудь
преподнесем. Видеть тебя никто не должен?
-- Отчего же, -- сказал Шеврикука. -- В сокрытии нет нужды.
-- Тогда пошли к нам в каморку.
Каморка оказалась удобовместительной. Вполне возможно, в годы
многоячеистых вечерних политических сетей в ней размещался красный уголок.
Теперь, понятно, люди от нее шарахались. В каморке Шеврикука увидел трех
грубиянов и удальцов из команды Малохола. В домовые при Малохоле они
выбились из иных состояний. Один из них был когда-то овинником (или
гуменником), другой -- лешим, третий -- водяным, и все существовали от
Москвы на отшибе. Бывшего овинника прозывали Лютым, лешего -- Раменем, или
Раменским, водяного -- Печенкиным. В каморке они сейчас удачно проводили
досужее время. Играли в карты, курили и употребляли самодельные жидкости.
При явлении Шеврикуки они привстали и приложили руки -- Лютый и Раменский к
вискам, Печенкин -- к капитанской фуражке.
-- Вольно! -- сказал Малохол. -- А к Шеврикуке не приставайте. Он
изнуренный и задерганный.
-- Оно и видно, -- согласился Раменский. -- Что пить-то будем?
Принимать самогон Шеврикука решительно отказался, а вот к брусничному
напитку он был расположен. Отказался он и играть в подкидного, разъяснив,
что игрок он, игрок, но настольные игры не уважает. Его мнение желали
опротестовать, обратив внимание на то, что карты бросают нынче не на стол, а
на перевернутую пивную бочку. Но Шеврикука был стоек. К тому же его
разморило. На него махнули рукой и продолжили занятия. Играли трое. Малохол
читал газету "Труд" и покуривал "Беломор". Раменский курил сигару. Печенкин
-- трубку с капитанским, надо полагать, табаком. Лютый -- махорочную
козюльку. Одеты они, в отличие от предводителя, были в вольные тренировочные
костюмы и походили на физкультурников, чье штатное дело -- выводить
отдыхающих на зарядку, на матчи пионербола и следить, чтобы не случилось
утопленников. Лютый с Раменским могли бы сойти и за телохранителей
кого-либо, пусть даже и Печенкина. Хотя тело у того было махонькое, усохшее,
требующее охраны, однако вид Печенкин имел такой, будто изо дня в день носил
кейсы с валютой. Лютый и Раменский были здоровы, даже огромны, причем
Раменский, казалось, весь был составлен из шишек корабельных сосен.
(Случалось, Раменский лениво вспоминал, как водил под Елабугой бородатого
Шишкина в корабельные рощи, а медведей по просьбе живописца заставлял
мученически сидеть на деревьях.) Печенкин же вдали от родных вод выглядел не
только иссохшим, но и вяленым, его порой обзывали белозерским снетком и
уговаривали ради достижений отечественной кухни хоть раз в год становиться
вкусовым составным суточных щей. Иные даже и обращались к нему: "Снеток!"
Печенкин обижался, изменений в документах и ведомостях он не желал. Отчего
он звался Печенкиным? Об этом мало кто знал. Может быть, в одном из водоемов
пребывания нынешнего сотрудника Малохола утоп по пьяни какой-нибудь мужик
Печенкин и водоем этот стал Печенкиным прудом. Или сам пруд находился в
усадьбе отставного поручика Печенкина. Ну и так далее. Не обо всех историях
своей жизни Печенкин рассказывал, а лишние и невежливые вопросы задают лишь
дураки и шпионы. Печенкин и Печенкин. С охотой повествовал Печенкин, как его
зазывали на только что расплескавшееся Рыбинское водохранилище, соблазняли,
говоря, что это и не водохранилище, а море и он будет не водяной, а морской
царь. Но он отказался. Будучи теперь домовым, он оставался и в профилактории
при водяных течениях в трубах. Бывший леший четвертой статьи Раменский
приглядывал за клумбами, отдельными деревьями и кустами среди асфальтов
профилактория и за зимними садами (один из них был висячий). У Лютого же, не
допускавшего или допускавшего когда-то пожары в овинах, имелись сейчас в
поле зрения огнетушители, пожарные гидранты и инструкция под стеклом с
рекомендациями, кому и куда бежать в случае нечаянного воспламенения.
Пожаров, угаров, проигрышей воды пока не случалось.
Печенкину же когда-то выигрыши и проигрыши воды, всякой живности, что в
ней водилась и размножалась, и даже мокрых растений с белыми и желтыми
кувшинками были делом привычным. Омуты азарта его затягивали. Бывали и
конфузы. И о них он, вызывая сострадательные усмешки слушателей, рассказывал
с удовольствием. И были подтверждения, что не врал. А если и врал, то не
окаянно. Был случай, когда Печенкин, а проживал он тогда в незаслуженно
малом пруду, увлекшись и горлопаня, проиграл князю-адмиралу Плещеева озера
не только всю свою чистую воду, не только зеркальных карпов, но и самого
себя. Полтора года он был в работниках на Плещеевом озере, не раз драил и
отскребал ботик императора Петра Алексеевича, князь-адмирал признал его
труды достойными поощрения, даровал ему вольную и вернул воду в опустевшие
берега, а с нею и зеркальных карпов с приплодом. Жаль, что местный помещик,
заводивший карпов, залечивал в ту пору свои нервные огорчения в одном из
немецких Баденов. В другом случае Печенкину так опостылели окрестные
поселяне, что он увел от них свою воду за четыре с половиной версты прямо к
железнодорожному полотну и там основал озеро. Дело это оказалось нелегким,
поток, который гнал Печенкин, никак не мог одолеть холм, заросший
шиповником, в сердцах Печенкин поволок за собой и холм, тот стал на его
озере островом. Позже озеро обступили дачи, и барышни, читавшие в гамаках
романы Боборыкина, произвели холм-путешественник в Остров Любви. Всем этим
барышням Печенкин в охотку щекотал бы их гладкие тела. Но не все они
отваживались купаться. А жил он в то время благодушным. Порой же он
безобразничал и так чудил, что народ вблизи его берегов ходил перепуганный и
готов был дарить Печенкину черного козла и черную курицу чуть ли не каждую
неделю. Он, ночуя под корягами или под мельничным колесом, а еще лучше -- в
омутах с дырами студеных родников, ломал жернова, калечил плотины, затягивал
к себе дармовых работников, кого перемывать песок, кого переливать воду,
кого выгуливать раков, а сам катался на усачах сомах и матерился на всю
округу. Приписывали ему способности оборачиваться пудовыми щуками, теми же
разбойниками-сомами или свиньей с черным пятаком. И щук, и сомов, и в
особенности свинью Печенкин отрицал. Прежних своих проказ он нисколько не
стыдился, память о них была ему мила. "Ну и сидел бы ты лучше теперь в
Рыбинском море, -- пеняли ему, -- был бы на троне царь-адмирал, завел бы из
приличия парламент". "Может, вы и правы, -- задумывался Печенкин. -- Хотя
меня там сразу стало выворачивать. Как от морской болезни. А в Череповце
тогда еще и домны не стояли". Помимо всего прочего, Печенкина при
перепроизводстве в домовые обязали удалить перепонки на нижних и верхних
конечностях, что он, после душевных содроганий, и позволил сделать, и теперь
его возврат в водяные вышел бы затруднительным. О прошлом Печенкин порой
тосковал, но в профилактории (и в Москве!) жил он, похоже, неплохо. А
Малохол был им доволен.
Рамень, или Раменский, имел свои привычки. Лешие, как известно,
складные. Нужно -- они схоронятся под листом земляники, а ростом будут с
гриб рыжик, нужно -- восстанут, сравняются с высоченными соснами или дубами,
а то и примут на плечи облака ходячие. Раменскому нравилось пребывать именно
великаном, да еще и обросшим мхами и лишайниками, да еще и укутанным сизыми
туманами. При этом он любил шуметь, ухать, перекрикивать северные ветры,
металлические звуки на ближних станциях и заводах, и петь, пусть и не
внятно, но громоподобно и страшно, в особенности он почитал "На диком бреге
Иртыша". Порой и теперь, переехав в город и переписавшись в домовые,
Раменский позволял себе буянить, лезть в драки и швырять на пол пивной в
Столешниковом переулке кружки, залоговая цена которых поднялась