Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
Хотя бы два слова. Времени у
нас нет. У вас -- тем более.
Как на японском мелком календаре, при смещении его, возникает новая
картинка, так при резком движении собеседника Шеврикуке открылась вместо
горизонталей гармони-радиатора (или сквозь них?) фигура, явно схожая с
человечьей, и синие глаза блеснули, однако тут же видение исчезло. "Что он
хочет от меня? -- думал Шеврикука. -- Какие два слова ему произнести? "Чаша
Грааля", что ли?"
Собеседник вздрогнул:
-- Да, да! Хотя бы два слова!
-- Нет у меня никаких слов, -- сказал Шеврикука.
-- Что же вы нам голову морочите! -- воскликнул собеседник. -- Что от
дел отвлекаете! В порошок его, в сыпучий! Под зад коленом! В реактор, в
режим распада! Под зад коленом! Триста плетей по обезвоженным местам!
Дальнейшее Шеврикука помнил плохо. Его опять подхватили, теперь уже с
гиканьем и посвистом, крутили, трясли, пинали, то в пропасти швыряли, то
винтом возносили в поднебесье, и все в Шеврикуке замирало, засовывали в
недра жестяной бочки и били по ней кувалдами, потом втиснули в ржавую
водопроводную трубу и сжатым воздухом погнали на восток. Здесь сознание
Шеврикуки погасло.
"5"
Очнулся Шеврикука на берегу Останкинского пруда.
На черной воде в платной прогулочной лодке сидел водяной Марафетьев с
удочкой в руке. "Часа два ночи", -- сообразил Шеврикука. Ночь стояла тихая,
теплая, и люди на Поле Дураков и по тротуарам улицы академика Королева,
пусть и редкие, шлялись. Водяной Марафетьев сидел в полосатых плавках
спасателя, фетровой ковбойской шляпе и за спиной имел гитару. На всякий
случай Шеврикука пожелал помахать водяному рукой, но сразу же понял, что
Марафетьев его приветствия и не заметит. Он, Шеврикука, лежал глубоко в
цветущих кустах шиповника. При попытке подняться застонал и принялся
браниться. Все в нем болело. Все, но в некоторых местах боль была особенно
ощутимой. Исследовав географию боли, Шеврикука пришел к выводу, что
добросовестнее всего экзекуторы отнеслись к устному распоряжению: "Под зад
коленом!"
Ковыляя домой, Шеврикука не раз оборачивался, грозил кулаком Башне и
находил слова, каким позавидовали бы подсобные рабочие рыбных магазинов.
Потом клокотание в нем поутихло. "Кто-нибудь из домовых, ушедших к нам,
вернулся в Останкино?" -- вспомнилось Шеврикуке. А он возвращался. Понятно,
они могли и лукавить, кто-то вдруг и вернулся, иное дело -- как и в каком
виде. А он, несомненно, возвращался. И возвращался Шеврикукой. И он
почувствовал себя чуть ли не победителем. Видали, экий Шеврикука-то он!
Однако победные песнопения звучали в нем недолго, и с унылой рожей
явилась мысль: ну и какие такие достижения в том, что он уцелел и
возвращается? Накануне о возвращении он вовсе и не пекся. И выходило, что он
проиграл. Он упустил шанс, который вряд ли еще представится. Бго не приняли
всерьез, не признали даже достойным темницы или измельчения в порошок, его
отрыгнули за ненадобностью, не считаясь с приличиями и без боязни
последствий. А если рассудить холодно, переведя себя в состояние студня из
свиных ног с желатином, то следует признать, что более других виноват был он
сам. Он ведь знал, куда рискнул проникнуть, готовился к капканам, унижениям
и даже пыткам, роль себе сочинил и выстроил и вдруг -- к собственному
изумлению -- повел себя гордецом, дерзил собеседникам. "А зачем они
кривлялись? -- начал оправдываться Шеврикука. -- Кривлялись-то зачем?..
Голосами дурными верещали, щипались, вспоминали Риббентропа, балаган
устраивали... Зачем?.." "Их право, -- тут же ответил себе Шеврикука, -- не
они тебя приглашали, ты сам изволил их посетить". Отважившись двинуть в
поход, был согласен на любого собеседника, да что согласен -- мечтал о любом
собеседнике, а заполучив его, надо полагать, что и не "любого", принялся ему
хамить. И тогда еще терпение у них не иссякло. Хотя бы два слова
существенных они желали от него услышать. Коли сам приволокся. И не
услышали. Возможно, их устроили бы и "Чаша Грааля", а он и о ней не сказал.
("Далась тебе эта "Чаша Грааля"!" -- опять удивился себе Шеврикука.) Дурак,
он и есть дурак, добавить тут нечего. Ну, живой, ну, вернулся, а дальше что?
Что дальше- то? Ведь он уже и в мыслях выкорчевал себя из привычной жизни. К
тому же как пребывать здесь, как служить после воскресных посиделок?
"А-а-а, -- в отчаянии решил Шеврикука, -- сяду-ка я на больничный.
Выправлю-ка я больничный и отсижусь. И дядя, уполномоченный, фикус меня не
достанет. А там посмотрим!"
Добывать больничные Шеврикука и при непоколебленных состояниях своей
натуры был умелец, теперь же и ловчить не стоило, а надо было лишь
предъявить дежурному знахарю спину и задницу ("сдувал пыль с лампочек,
рухнул вместе с люстрой, сами знаете, какие выпускают, пусть и по
конверсии") и удалиться от недоброжелателей в спасительное укрытие
постельного режима. И Шеврикука немедля посетил ночного знахаря. Дежурил тот
в калеко-пункте на четвертой липе (если встать передом к Хованскому проезду)
Поля Дураков, зевал в безделье. Бумагу выправил вмиг. Шеврикука получил
снадобье для растирания ("нынче туда добавлены шакальи выбросы, из Замбии,
некоторые суют вовнутрь, но я бы не советовал"). В малахитовой вазе
Шеврикука решил обдумать происшествие дня заново и всерьез, мысли по дороге
от пруда и домой казались ему теперь неразумными, зыбкими, суетными. Но тут
же ощутил сигнал: в его подъездах опять нарушалось благонравие. "Нет меня!
-- протестуя, в воздух, сделал заявление Шеврикука. -- Я больной! На
больничном! Болею болезнью!" Но шум опять происходил из окрестностей
квартиры активиста Радлугина.
"Ну попадитесь мне сейчас подлец Продольный и уполномоченный дядя!" --
возмечтал Шеврикука.
Однако и сам Радлугин, так и не вознагражденный ведомствами судьбы
розовым унитазом, был встревожен и раздосадован не менее, нежели Шеврикука.
Шумели над ним, в квартире кандидата наук Мельникова, и на ближних пролетах
лестницы. Радлугин звонил в "Скорую", в милицию, к пожарным, машины
приезжали -- и белые, и желто-синие, и красные. Но и отбывали. Выяснив
причины ночного праздника, лица, вызванные Старшим по подъезду, проявляли
непростительное благодушие, никого не брали, не окатывали струей, никого не
убеждали резиновыми доводами, а говорили: "Историческая неизбежность.
Человечество прощается с прошлым. Пусть порезвятся напоследок. К шести
разойдутся".
Уснуть супруги Радлугины не могли, в пижамах толклись у двери,
приоткрытой на две цепочки, и время от времени обращались к народу с
пронзительными призывами и назиданиями. "Не митингуйте, -- отвечали им без
злобы, но с усталостью и печалью. -- Вот метро поедет, и мы уберемся". А
стрелки подтянулись к трем.
Шеврикука в приличном виде ввинчивался в компании курящих вблизи
квартиры Мельникова и скоро вызнал все обстоятельства. Вот что было.
Упразднили Департамент Шмелей. Длиннее: Департамент, управлявший полетами
шмелей. В бумагах название Департамента выглядело еще более протяженным.
Дело к тому шло. Той самой исторической неизбежностью, о которой справедливо
напоминали Радлугину медики, милиционеры и пожарные, Департамент был
поставлен в очередь. Теперь номер его выкликнули. Упразднили. Разогнали.
Изничтожили. Компот сварили из чиновников, объявив, что накладно надзирать
из первопрестольного населенного пункта над шмелями, да и противно это
естеству природы, пусть перепончатокрылые летают, кушают, плодятся и
совершенствуются сами по себе. Патриоты Департамента учинили прощальный бал.
Гуляли в ресторане. Когда утихли, околев, ламбады и эскадроны мыслей
шальных, решили продолжить. Кто где. Вспомнили, что талант, а может, и гений
Митя Мельников, малахольный и великодушный, может многих вместить в своей
холостяцкой квартире. К нему и бросились. И хорошо сидели. Теперь
догуливали, курили, зевали. Впрочем, иные были еще резвые и неутоленные.
-- Ба, и вы здесь! -- Шеврикуку хлопнули по плечу.
-- Я? -- Шеврикука даже растерялся. -- Да, я здесь... Здесь я...
Приветствовал его квартиросъемщик Сергей Андреевич Подмолотов,
проживавший на втором этаже и хорошо Шеврикуке известный.
-- Вы тоже, что ли, в нашем Департаменте работали? -- обрадовался
Подмолотов. -- А я и не знал. Я сегодня со многими познакомился, с кем,
оказывается, работал.
-- Нет, -- сказал Шеврикука. -- Я здесь случайно. Я ведь тоже живу в
этом доме. Возможно, мы с вами сталкивались во дворе, в магазинах, в очереди
за квасом...
-- И не только за квасом! -- рассмеялся Подмолотов. -- То-то я вижу --
лицо знакомое.
-- Конечно, конечно, -- закивал Шеврикука. -- И мне ваше.
-- А на Северном флоте вы не служили?
-- Нет. На Северном я не служил.
-- Тогда, наверное, в Севастополе?
-- Нет. И в Севастополе я не служил.
-- Ну и ладно. Тем более следует промочить горло. Пойдемте к
Мельникову.
И Подмолотов повлек упиравшегося Шеврикуку из коридора к столу. Сергей
Андреевич Подмолотов был мужчина шумный, из породы громобоев, он и носом
издавал громкие звуки, нос этот был солидный, трубой, напоминал нос Корнея
Ивановича Чуковского. Сергей Андреевич в Департаменте трудился в должности
инженера по технике безопасности, но и во дворе и в доме его знали прежде
всего как бывшего и доблестного моряка. Срочную службу он проходил на
непотопляемом крейсере "Грозный". Его и называли во дворе не Сергеем
Андреевичем и не Серегой, а то Крейсером, то Грозным.
-- Митя! Мельников! -- загремел Подмолотов. -- Смотри, кого я привел!
Вот, видишь! -- И уже шепотом: -- Запамятовал, как вас именуют, в голове
нынче все перемешалось, извините...
-- Меня? -- замешкался Шеврикука. -- Игорем Константиновичем...
Он сам себе был удивлен. Случались эпизоды, когда в людских компаниях и
передрягах ему приходилось придумывать себе имя и отчество. Но "Игорь
Константинович" никогда не являлось ему в голову, и не было никаких
объяснений, почему теперь он объявил себя именно Игорем Константиновичем.
Впрочем, никто на него, похоже, не обратил внимания. Дмитрий Мельников,
узкий в кости, деликатного сложения блондин, кивнул из вежливости. И ему,
наверное, лицо Шеврикуки показалось знакомым. Но Мельникова, вцепившись в
куртку, тянул к себе возбужденный собеседник с намерением то ли расцеловать
Митю, то ли плюнуть ему в физиономию. И собеседник этот проживал в
Землескребе. Департамент в пору расположения к нему городских властей выбил
здесь немало квартир. Собеседник Мити был экономист Дударев, красавец
мужчина лет тридцати пяти с коварными тонкочерными усами графа Люксембурга
или князя Эдвина, покорившего королеву чардаша, вертопрах и плясун, в
словесных баталиях способный обескуражить и самого Радлугина. Наконец,
Дударев расцеловал Митю. Но тут же гордо оттолкнул его от себя и сказал:
-- Ты -- мельник, колдун, обманщик и вор, и дело наше, еще и не
начатое, а значит, и тем более хрупкое, желаешь предать!
-- Почему я обманщик и вор? -- пьяно пробормотал осевший на стул Митя.
-- А потому что опера есть такая композитора Фомина "Мельник -- колдун,
обманщик и вор". Или сват. Не важно. Лучше вор! Ну ладно, мельник ты теперь
только по фамилии. И небось уже не колдун. Стало быть, остался только --
обманщик и вор!
-- Почему я обманщик и вор? -- обиженно повторил Митя. -- Почему я...
-- Ты, Дударев, не прав, -- вломился в разговор Подмолотов. -- Ну
конечно, Митька уже не мельник. И где они, мельницы, где? Где мука? Где
вермишель и рожки? Но колдуном-то он может быть, их-то хватает!
-- Могу! -- тут же откликнулся Мельников. -- Колдуном -- могу! И
прабабка моя была колдуньей. Под Дмитровом. В селе Ольгово, в имении
Апраксиных, там, где Пиковая Дама на портрете... Колдуном -- могу!
Сил у Мити хватило лишь на это заявление, веки его смежились, он
заснул.
-- Все он врет! -- заключил Дударев. -- И дело наше поддержать не
желает!
-- Какое дело? -- спросил Подмолотов.
-- Тише! Тише! -- зашипел на него Дударев. -- Неугомонный не дремлет
враг!
Сейчас же из угла комнаты воздвигся человекобык с бокалом в руке и
запел: "Смело мы в бой пойдем за власть Советов и-и-и, -- палец певца
поперся вверх, превращаясь в восклицательный знак или в жезл управителя
движением, -- и-и-и как один умрем в борьбе за это!" "Бордюков, успокойся!"
-- приказала певцу крепкая обильная дама, похожая на метательницу ядра, сама
будто выложенная из ядер, за столом она хозяйничала, и ее слушались. Вот и
Бордюков, испив из бокала, крякнул, сел и успокоился. "Бордюков -- это наш
кадровик. И по общим делам... -- зашептал Шеврикуке Подмолотов, видимо
посчитавший, что свежего человека следует просветить. -- А соседка его --
Совокупеева, она передовых взглядов и всегда в президиумах, тоже экономист,
как и Олег Дударев, но сознательностью выше... А вон та барышня,
раскраснелась вся, это наша прелестная Леночка Клементьева, музыковед, она
из музыкального управления. Бывшего, конечно, бывшего..." "Какое в вашем
Департаменте могло быть музыкальное управление?" -- усомнился Шеврикука. "А
как же! -- Подмолотов сомнениям Шеврикуки чуть не обрадовался. -- А моряк-то
великий, пусть и не служил на крейсере "Грозном", но за сколько лет все
предвидел и написал "Полет шмеля"! Леночкино управление занималось
биомузыкой, расшифровкой серенад и трудовых песен шмелей, других разных
насекомых. Леночка, скажем, вела стрекоз, ну я еще кое-что, вы понимаете...
-- Тут Подмолотов зашептал совсем тихо, губы его почти сжались. -- Конечно,
мы и шмелей курировали, и их процветанию содействовали, но и не только...
Много чего секретного... Теперь другое мышление. И правильно... Но было,
было... Вот и Митя Мельников, Эдисон с Яблочковым, такие темы разрабатывал,
такое изобретал, что и рассказать нельзя, талант и гений!" "Точно! --
подтвердил усевшийся рядом Дударев, плясавший только что за стеной, налил
всем в рюмки жидкость бурого цвета и тоже зашептал: -- Митьке-то давно быть
доктором, академиком, а он лодырь и карась, он и теперь уже такое соорудил,
почти соорудил, что чего хочешь материализует. Вот все, что Крейсер Грозный
врет, и это материализует!" "Я никогда не вру! -- обиделся Подмолотов. --
Нигде. Никогда и ни при каких обстоятельствах. Ты же знаешь". "И такого
человека, как Мельников, разогнали и сократили? Как же так? -- не поверил
Шеврикука. -- Его куда только с почетом не звали, а он сказал: буду как все.
И его не сдвинешь". "Дурак он! -- вспомнил возмущенно Дударев. -- Колдун,
обманщик и вор! И дело наше поддержать не хочет! Предатель!" -- "Какое
дело?" -- "Тише! Ша! Замолкли! -- зашипел Дударев. -- Выпьем лучше! А
Ленка-то как на него смотрит. Тоже дуреха из оленьего стада!" Музыковед
Леночка Клементьева, рекомендованная Шеврикука Подмолотовым, и впрямь во все
время их разговора не сводила с Мельникова черных глазищ, восторженных и
жалеющих, и все видели, что она в Митю влюблена. На Митю глядел и ее
приоткрытый рот. Хотелось бы сказать: ротик. Но нет, у Леночки был именно
рот, и большой, нисколько, впрочем, ее не портивший. И вызывавший даже
предположения, что Леночка -- барышня не только благоуханная, но и
страстная. Теперь она явно желала подойти к Мите и замереть возле него,
оберегая Митин сон. Но сила вмещенного в нее напитка подняться ей не
позволяла. "И-и-и! -- опять взлетел палец Бордюкова. -- Как один умрем в
борьбе за это!" Теперь певцу на глотку не наступили, а даже попросили начать
кантату "От края до края по горным вершинам, где вольный орел совершает
полет", и он, обнаружив в себе ансамбль Александрова, просьбу ринулся
исполнять. Бордюкову стали подтягивать. Хоровое пение в Останкине никогда не
умирало, менялись лишь вкусы и пристрастия любителей. Долгие годы здесь, как
помнилось Шеврикуке, звучали все более трогательные, бередящие душу или,
напротив, обнадеживающие слова. Вроде таких: "Ромашки спрятались, опали
лютики..." Или: "И снится мне не рокот космодрома..." Или: "Без меня тебе,
любимый мой, лететь с одним крылом!" Или: "Из полей доносится "Налей!" И
конечно: "Горная лаванда"! Где те устойчивые времена! Сейчас же получалось,
что квартиросъемщики и их гости при хоровом пении из лирического состояния
впадали в гражданское. При этом свирепели, и орали, и готовы были бить
посуду. Шеврикука поглядывал на солиста, человекобыка Бордюкова, и
прикидывал, перевернут ли стол вместе со спящим хозяином или нет. Не
перевернули. Утомились... Тут он наконец разглядел, что на столах осталось и
что с них уже было взято. При нынешних затруднениях к Мельникову принесли
закуски и напитки из семейных добыч и запасов, все больше домашнего
приготовления. Жидкость от разных специалистов была своего цвета -- и бурая,
и свекольная, и мутно-оранжевая, и прозрачная, как совесть отечественного
налогоплательщика. "Кони сытые бьют копытами!" -- забрал Бордюков. Его
остановили предложением выпить за урожай и за преодоление кризиса в Новой
Гвинее.
-- Мо-ол-ча-ать! -- вскочил вдруг на стул мелкий взъерошенный мужчина с
тремя жетонами победителя соревнования на эпонжевой ковбойке. -- Мо-ол-
ча-ать! У нас что? Нам что -- знамя вручили? У нас поминки. Мы упразднены.
Мы сокращенные. Нас нет. Нет. Мы живые трупы. Мы привидения. А тут поют и
пляшут! Ра-зой-дись!
-- Свержов, успокойся, спать пора, баиньки пора! -- Возле оратора
сейчас же оказался легкий Дударев, стал за ногу стаскивать Свержова с
кафедры, подоспела Совокупеева, она хозяйственно схватила Свержова,
заграбастала его и повлекла из компании на покой.
"Наверх вы, товарищи, все по местам!" -- стал размахивать руками
Бордюков, приглашая публику открыть глотки и ответить Свержову и судьбе.
"Это по-нашему, по-флотски! -- одобрил Бордюкова Подмолотов, успел шепнуть
Шеврикуке: -- А Свержова вы в голову не берите. Замначальника управления
передних плоскостей. По режиму. Он, конечно, строгий. Да и как же ему без
строгостей? Но вы не бойтесь. Это он на нервах". И последовал Бордюкову во
вторые голоса.
И все же гулянье криками проявившего бестактность Свержова было
расстроено. Вот уж и из песен исчезла энергия. И пили без тостов, кто как --
кто с соседом, кто сам с собой, кто чокаясь с рюмкой или плечом дремлющего
Мельникова. Шеврикука полагал, что ему пора раскланяться, но встать не мог.
Трезвенником он не был, но и не увлекался, и уж под столами и заборами никто
его не наблюдал. А тут он затяжелел. Может, на Башне его слишком растрясли и
изволтузили. "Ну ладно, -- говорил себе Шеврикука, -- еще посижу, послушаю".
Как это он прежде-то не проявлял интереса к Мите Мельникову и занятиям
Департамента Шмелей? А вдруг и не случайно Продольный с уполномоченным дядей
собирались заменить предмет из системы общей связи именно под Митей
Мельниковым? Не был ли в их предприятии какой-нибудь особый смысл или
технический фокус? А покойный Фруктов, до гибели доведенный, проживал прямо
над Мельниковым! Так-так- так! Нет ли во всем этом темного, но и вызванного
кознями сплетения обстоятельс