Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
лали
наполовину, а значит, неправильно. - И, вспомнив один из их прежних
разговоров, Мартин встал перед Фернаном, широко расставив ноги. - Я
предложил один законопроект, - без перехода, сухо и в то же время
торжествующе сказал он. - Законопроект об отмене рабства в колониях.
Конвент принял его. Рабство отменено без всякой волокиты.
Фернану следовало бы обрадоваться. Но он не обрадовался; ничего, кроме
бешенства, он не испытывал. Вот стоит перед ним этот Мартин и сует ему под
нос:
- Я разрубил узел там, где ты и твои образованные друзья показали свое
бессилие. - Да, это было так! Мартин действовал, а они только говорили.
Рабство _отменено_.
Но именно правота Мартина и раздражала Фернана. Все в Мартине злило и
раздражало его: и то, как он, нахально растопырив крепкие ноги, стоит
перед ним, и то, как трезво и в то же время пронзительно и насмешливо
звучит его голос. Каменный Жан-Жак глядел на них большими, глубоко
сидящими глазами и был заодно с Мартином, со стен кричали гордые и
бессмысленные изречения вроде: "Свободный человек любит свободу даже
тогда, когда ее насильно отнимают у него!" - и они приобретали смысл и
были все заодно с Мартином. Фернан задыхался от гнева, он опять
превратился в мальчика, а тот, другой мальчуган, сын мелкой лавочницы,
дразнил его, сына сеньора, и показывал ему язык, и вот уж у него, Фернана,
лопается терпение, и он сейчас ударит по этой ухмыляющейся,
четырехугольной физиономии.
Огромным усилием воли он взял себя в руки. Мартин прав, и он, Фернан,
должен признать его правоту во что бы то ни стало. Он глубоко перевел
дыхание и сказал, и в голосе его даже прозвучала теплота:
- Ты сделал хорошее и нужное дело, Мартин.
Тот почувствовал, чего стоило Фернану произнести эти слова; в эту
минуту Фернан был ему очень дорог, и он с удовольствием сказал бы ему
что-нибудь дружеское.
Но он республиканец, и сентиментальность ему не к лицу.
- Еще одно, - продолжал он. - Ты здесь, вероятно, ничего не слышал о
том, что некоторые переусердствовавшие молодцы набезобразничали в
Эрменонвиле. Нет, отца твоего они не тронули, - успокоил он Фернана, на
лице которого отразился сильный испуг. - Но эти безобразия заставили
Робеспьера принять решение, которое, в сущности, давно уже назрело. - И он
деловито сообщил: - Мы перенесем прах Жан-Жака в Пантеон.
Фернану было жаль, что Эрменонвиль так обездолят, да и отец, конечно,
будет потрясен. Но он замкнулся и промолчал.
Мартину это было неприятно. Он несколько неуклюже сказал:
- Ты, наверное, захочешь поехать сейчас в Эрменонвиль. Но если ты
предпочитаешь остаться в Париже, я распоряжусь о выдаче тебе специального
разрешения. - И так как Фернан по-прежнему молчал, он дружески, чуть не
упрашивая добавил: - Скажи наконец что-нибудь! Что ты намерен делать?
Фернан, вдруг решившись, открыл ему то, о чем до этой минуты никому не
говорил:
- Я просился в армию, но меня не взяли.
Мартин смутился, но только на мгновение. Он поглядел на изувеченную
ногу Фернана и подумал: "Правильно поступили!" И еще он подумал: "Нечего
делать "бывшему" в народной армии". Он сказал:
- Есть постановление, по которому "бывшим", если они могут быть
полезны, разрешается состоять на службе Республики.
- Значит ли это, что ты готов помочь мне, если я вторично попрошусь в
армию? - спросил Фернан и поднял голову.
Помолчав, Мартин как бы вскользь сказал:
- В ближайшие дни я в качестве политического комиссара вместе с
Сен-Жюстом отправлюсь в Рейнскую армию. Худое, на редкость выразительное
лицо Фернана ясно отражало его противоречивые чувства: радость по поводу
высокого назначения друга, страх за него.
- Это великолепно, - воскликнул он и искренне прибавил: - Но это и
опасное дело.
Мартин словно бы не слышал реплики Фернана.
- Не исключается, - продолжал он, - что в Рейнской армии я смогу найти
тебе применение. Смогу, ну конечно же! - прибавил он с нарастающей
теплотой. - До отъезда на фронт я дам необходимые указания.
Он видел, как взволновали друга его слова, и приглушил их действие:
- При всех условиях тебе придется некоторое время выждать. Мне не
хотелось бы, чтобы ты ехал на фронт, пока я не выясню, что ты там будешь
делать.
Фернан густо покраснел от счастья. Он не мог говорить. А Мартин, же лая
скрыть, что и он взволнован, сказал, поддразнивая:
- Уж ты не будь на нас в обиде, если на фронте мы установим за тобой
строгую слежку.
- Более строгую, чем здесь, вам вряд ли удастся, - весело сказал Фернан
и прибавил: - Спасибо, Мартин.
10. ЭРМЕНОНВИЛЬ ПУСТЕЕТ
Фернан приехал в Эрменонвиль без всякого предупреждения.
Он прошел по разоренным садам, глядя на разбитые скульптуры, и поднялся
к разрушенному Храму философии. Присел, хотя и было неудобно, на сваленную
колонну, откуда открывался вид на озеро и парк, и с удивлением установил,
как невероятно быстро этот ухоженный парк запустел. Стихийно разрослись
кусты и деревья, травой и сорняком заросли дорожки.
Осторожно подкрадывались к Фернану еретические мысли. Теперь, когда за
садами никто не ухаживал и "девственный лес" и "пустыня" были более
естественными, а все строения пришли в упадок и все заросло сорняками,
Эрменонвиль больше говорил его уму и сердцу. Быть может; если бы Жан-Жак
видел огромные, широкие равнины Америки, ее бесконечные леса, он другими
глазами смотрел бы на принаряженную, прилизанную "природу" Эрменонвиля.
Больше того, быть может, если бы Жан-Жак и не знал Америки, но дожил бы до
революции, такая природа его не удовлетворяла бы.
Фернан пошел на свою лужайку. Мелкий кустарник и бурьян почти
заполонила ее. У него не было желания вызвать эхо. Он вспомнил, как вместе
с учителем они наперебой его вызывали. "Свобода и равенство", - крикнул
тогда Фернан, и эхо вернуло эти слова смятыми, искаженными, грозными.
Он направился в замок. По дороге услышал слабый голос скрипки. Повернул
туда, откуда он доносился. И вдруг испуганно вздрогнул. Перед ним стоял
Жан-Жак и играл на скрипке.
Да, мосье Гербер, человек средних лет, но преждевременно постаревший,
был поразительно похож на Жан-Жака.
- Фернан, милый мой Фернан! - воскликнул он. - О, разрешите мне обнять
вас. - Он бережно отложил скрипку и обнял Фернана.
Вместе продолжали они путь по разоренному парку.
- Когда я был вынужден беспомощно взирать на то, что творили эти
варвары, я совсем не по-философски негодовал, - признался мосье Гербер. -
Позднее, правда, я вспомнил, что Жан-Жак учит нас: "Есть случаи, когда
бесчеловечность можно оправдать". И те молодчики из Санлиса, вероятно,
ошибочно решили, что это как раз один из таких случаев.
Фернан, неопределенным жестом указывая на сады, спросил:
- Как перенес все это отец?
- Сначала казалось, что рана никогда не заживет, - ответил Гербер. -
Теперь он смирился, даже чрезмерно смирился. Он очень ослабел. Вы только
не пугайтесь его вида. Ход событий, - возобновил он свои философские
рассуждения, - наглядно, так сказать, ad oculos, показал всем мыслящим
людям: без кровопролития привить человечеству человечность нельзя. Но,
хотя и мой Жан-Жак, и мой Лукреций учат умалчивать о своем личном опыте, у
меня буквально желчь разливается, когда я читаю о произволе парижских
властителей, и мое непокорное сердце кричит "нет" там, где мозг говорит
"да". От меня, по крайней мере, не требуют, чтобы я участвовал в этом
произволе, - заключил он со вздохом облегчения. - Счастлив тот, кто не
должен действовать.
Показалось озеро. На острове, среди высоких тополей, слабо белело
надгробье Жан-Жака. Мосье Гербер, глядя туда, сказал угрюмо и
презрительно:
- Дюжинные бескрылые люди, вольтерьянцы, утверждают, что важны дела
человека, а не его дух, а уж об останках и говорить нечего. А я говорю:
священно все, что имеет какое-нибудь отношение к великому человеку, -
дороги, по которым он ступал, деревья, под которыми он бродил. И трижды
священны места, где покоятся его останки. Субъекты, способные разорить
могилу Жан-Жака, не заслуживают имени людей. История простит им, быть
может, многие бесчинства, но то, что они мертвеца вытаскивают из его
могилы, - это на все времена накладывает на них клеймо варваров.
Фернан деловито осведомился:
- Отец знает о предстоящем?
- Господин маркиз решил покинуть Эрменонвиль до того, как выкопают
тело, и больше сюда не возвращаться.
Они подошли к озеру. Во взгляде Гербера, устремленном на пока еще не
разоренную могилу, было глубокое благоговение.
- Здесь покоится величайший из смертных, когда-либо ступавших по земле
после Лукреция, - сказал он и тихо, проникновенно прочитал строки из
Лукреция, в которых тот славит своего учителя:
Ты, из потемок таких дерзнувший впервые воздвигнуть
Столь ослепительный свет, озаряющий жизни богатства...
Я по твоим стопам направляю шаги мои твердо...
Жажду тебе подражать...
...Поглощаем слова золотые,
Да, золотые, навек достойные жизни бессмертной!
- Простите, Фернан, - сказал он, - что я витаю в мире грез. Ведь все
это время, кроме вашего батюшки, здесь не было ни одного человека, с
которым я мог перемолвиться словом.
Фернан пожал ему руку.
Потом попросил подготовить отца к встрече с ним, с Фернаном. Гербер
ушел, а он сел в лодку и поплыл на остров.
Он не почувствовал никакого трепета. На редкость равнодушно стоял он у
могилы, где так часто, бывало, опускался на колени, обуреваемый видениями,
светлыми и мрачными мечтами и возвышенными порывами. Ему не дано было,
подобно Герберу, витать в мире благородных грез.
Когда Фернан пришел в замок, отец был на ногах, он не хотел встретить
сына в постели. Он обнял Фернана.
- Сын мой! Мой Фернан! - восклицал он очень слабым голосом. - Я уж не
думал, что мне даровано будет судьбой когда-нибудь тебя увидеть. Да еще
здесь, в Эрменонвиле. И свободным! Ведь у тебя есть гражданское
свидетельство? - встревоженно спросил он.
Хотя Гербер и предупредил Фернана, что отец постарел, Фернан испугался,
увидев, как он слаб и худ, весь дрожит. Он умолил отца лечь. Отослал
слугу, сам помог ему раздеться. Счастливые волнения утомили Жирардена. Он
долго лежал с закрытыми глазами. Наконец сказал:
- Тебе очень трудно было?
- Иной раз было трудно, - ответил Фернан, присев у постели.
- В это ужасное время я пытался работой хоть сколько-нибудь отвлечься,
- по-прежнему лежа с закрытыми глазами, рассказывал Жирарден. - Я
переработал очерк о Всеобщей воле в принципиальный теоретический труд. -
Он открыл глаза и слегка приподнялся. - Я почитаю тебе кое-что из него, -
пообещал он. - Только не сегодня. Радость встречи оказалась мне не под
силу. - Он улыбнулся и опустился на подушки. - Солдату, правда, не
полагается говорить подобные вещи, - произнес он, закрыл глаза, уснул.
11. ЗАВТРА, И ПОСЛЕЗАВТРА, И ВСЮ ЖИЗНЬ
Через два часа Жильберта уже была в Эрменонвиле. Она ждала Фернана,
ждала так, как никогда еще никого не ждала.
И вот они стоят друг против друга и смотрят друг на друга, словно
встретились впервые.
С тех пор как он услышал ее голос, донесшийся из клоаки преисподней,
она представлялась ему другой. Тот голос вызвал в его воображении
опоэтизированный образ Жильберты. И вот перед ним живая Жильберта, в
которой соединились и Жильберта их ранней, юности, и Жильберта его грез, и
все же совсем другая, гораздо более земная, осязательная, надежная и
реальная. Одетая крестьянкой, она походила на женщину из народа,
грубоватую и соблазнительную, как ломоть хлеба.
И он тоже жил иным в ее воображении, а сейчас перед ней Фернан -
исхудалый, в потертом костюме, пожалуй, даже слегка подурневший и лицом и
фигурой, но он испытан, взвешен и найден праведным.
Они взялись за руки не сразу, очень медленно, но не обнялись. Потом
таким же медленным движением он бережно поднес к губам ее руки, сначала
одну, потом другую, и поцеловал их, эти огрубелые руки.
Встретившись после стольких перипетий, они обменивались скупыми и очень
простыми фразами. Она сказала, что вид у него лучше, чем она ожидала, но
все же он изрядно худ, и ей придется хорошенько повозиться с ним, чтобы
нагнать ему жирку. Он спросил, не тяжело ли ей жить здесь, в деревне,
одной с дедом, характер которого с годами, вероятно, стал еще несноснее.
Разговор велся медленно, затрудненно, но им он не казался ни медленным, ни
затрудненным.
Через несколько дней было объявлено, что эксгумация тела гражданина
Жан-Жака Руссо будет произведена 18 мессидора, а 20-го того же месяца
состоятся траурные торжества.
Фернан получил повестку, извещавшую его, что 23 мессидора ему надлежит
явиться в штаб Рейнской армии.
Первым, кому он рассказал, что отправляется на фронт, был мосье Гербер.
Гербер изменился в лице, но храбро сказал:
- Я понимаю ваше решение сражаться на стороне варваров. Часто, когда я
размышляю о бесчинствах господина Робеспьера, все существо мое кричит:
"Изыди, сатана!" Но когда я вспоминаю, сколько мыслей Жан-Жака он может
привести в свое оправдание, я молю: "Останься, сатана".
Гербер соображал вслух:
- Маркиз покинет Эрменонвиль семнадцатого мессидора, потом уедете вы, и
я останусь один у пустой могилы. Нелегко мне придется.
Он не мог в последний раз не излить душу перед Фернаном.
- Они кладут его рядом с Вольтером, - горевал он. - Рядом с Вольтером!
Я никак не могу примириться с мыслью, что они заставят беззащитного
мертвеца делить место своего последнего успокоения с этим одержимым
последователем логики. Ведь величие Жан-Жака заключается в открытой им
истине, что вселенная не подчиняется законам человеческой логики. А теперь
его кладут рядом с этим помешавшимся на разуме Вольтером.
Жильберта, когда Фернан сообщил ей о своем отъезде, смертельно
побледнела.
- Второй раз, стало быть, ты уезжаешь в Америку, - сказала она.
Он стоял перед ней с грустным, но решительным видом, не зная, куда
девать свои длинные руки, переступая с здоровой ноги на больную, с больной
на здоровую. Жильберта живо продолжала:
- Нет, нет, я не стану тебя отговаривать. На этот раз ты должен ехать,
я признаю это. - И она попыталась улыбнуться.
- Я и тогда должен был ехать, - не к месту сказал Фернан.
- Жаль все же. С этим ты, конечно, согласишься, - ответила Жильберта.
И вдруг они исступленно поцеловались.
Через некоторое время Жильберта сказала:
- На этот раз никакой дедушка не спросит тебя: "Что будет, если она
останется вдовой с ребенком на руках?"
- Я был бы счастлив, если бы мы поженились, Жильберта, - сказал Фернан.
- Теперь не требуется длительного обхода власть имущих, чтобы получить
разрешение на брак. Но все-таки недели две-три нам понадобились бы на
всякие формальности.
- Что ты, какая там женитьба, - возмутилась Жильберта. - А ты хочешь
меня, Фернан? - сказала она.
Гаснущее лицо Жильберты было совсем юным: на нем и следа не осталось от
той давней, едва заметной жесткой усмешки.
Потом они лежали, и каждый ощущал тончайшие повороты чувств и мыслей
другого. И вдруг оба одновременно рассмеялись тому, что им понадобилось
такое бесконечное множество окольных, ненужных путей, чтобы прийти друг к
другу.
Немного погодя Жильберта сказала:
- Ты, конечно, поедешь в Париж на траурные торжества? - На
утвердительный ответ Фернана она без колебаний заявила: - Я с тобой не
поеду - И мужественно, честно призналась: - Я ревную тебя к народу и к
Жан-Жаку.
Фернан несколько вяло ответил:
- Но ведь ты гораздо ближе к народу, чем я.
Он отлично понимал, что она хотела оставить его одного в этот скорбный
и торжественный день.
- Я уверена, отныне все будет хорошо. Я уверена, что наше сегодняшнее
счастье не было мимолетным дерзким счастьем.
- Оно будет завтра, и послезавтра, и всю жизнь, - подтвердил Фернан.
Отцу он не сказал, что отправляется на фронт.
И об эксгумации Жан-Жака он с ним не говорил. Но вдруг за два дня до
эксгумации Жирарден сам заговорил о ней:
- Через день, стало быть, все совершится. Эти господа были милостивы,
они хотели поручить мне восстановление моих садов. Но я не могу оставаться
здесь, если у меня забирают Жан-Жака. Не могу.
И он угрюмо сказал сыну, что завтра навсегда покидает Эрменонвиль и
переселяется в Латур, к Робинэ.
- Он неоднократно предлагал мне свой кров, - продолжал Жирарден. -
Нелегко будет ужиться с таким задиристым человеком. Но, знаешь ли, Робинэ
на старости лет приобрел вкус к природе и прекрасному. Он мне все уши
прожужжал просьбами, чтобы я перепланировал его парк по образцу моего. Я
окажу ему эту любезность, хотя это и поглотит остаток моих сил. Я не желаю
быть у него в долгу.
Фернан, собравшись с духом, сказал:
- И я, отец, не останусь здесь. Я вступаю в армию.
Маркиз, донельзя потрясенный, попытался приподняться.
- Они берут тебя в армию? - спросил он. - Эти господа? - И у него
вырвалось - он не мог долее скрывать своей обиды: - А мне они отказали! И
кто бы, ты думал? Лафайет и Рошамбо!
Фернан догадывался, что творится в душе отца: он испытывал и
удовлетворение, что и в этой войне будет сражаться Жирарден, и страх за
сына, и тайную надежду, что на почве нынешней разоренной, преступной
страны все-таки родится Франция Жан-Жака, и много, много других
противоречивых чувств.
- Я горжусь, граф Брежи, что вы идете сражаться за Францию, - сказал
наконец отец. - Но я сомневаюсь, следует ли Жирардену сражаться под
верховным командованием этих господ. - Он помолчал немного и уже другим
тоном продолжал: - Я не знал также, следовало ли тебе отправляться в
Америку. Позднее я убедился, что был тогда не прав. Я постарел и теперь не
уверен, кто из нас двоих ближе Жан-Жаку. А сейчас оставь меня одного. Я
устал и хочу отдохнуть.
Фернан понял, что отцу не хочется обнаруживать перед сыном своей
подавленности, и ушел.
Он решил завтра же, как только проводит отца, покинуть Эрменонвиль.
Здесь ему больше делать нечего. А в Париже у него множество дел: надо
экипироваться, надо оформить ряд документов на случай, если он не
вернется.
Он сел в лодку и поплыл на маленький остров.
В последний раз постоял у могилы Жан-Жака. Вспоминал блаженные и
страшные часы, когда он в Летнем доме сидел за "Исповедью" и буквально
впивался в это неистовое, великолепное произведение, а Тереза тут же
хлопотала по хозяйству. Теперь он ясно видел, что Жан-Жак, этот величайший
из современников, был точно так же замкнут в своем "я", как сам он,
незначительный, заурядный Фернан Жирарден. Вопреки беспредельному
стремлению к правде, Жан-Жак создал себе свое собственное воображаемое
небо, которое могло быть только его небом, и свой собственный ад, от
которого никто не мог его избавить, - ад своего мучительного безумия.
Фернан, на долю которого выпало злосчастное счастье близко знать
Жан-Жака, мог это сказать с уверенностью. Но все остальные знали Жан-Жака
по его "Исповеди": для них его небо было небом, его ад был адом.
Внезапно с мучительной ясностью Фернана озарила мысль, что живой
Жан-Жак растворился в своем творении. Жан-Жака больше не было, он
безвозвратно мертв - мертв, как те казненные, которые его