Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Фолкнер Уильям. Свет в августе -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  -
е окликнул. "Думаю, - говорит, - может, я ее не понял. Может, им девятичасовой нужен, который на юг". Когда пассажиры начали собираться и билеты на девятичасовой покупать - коммивояжеры, бездельники всякие и прочая публика, - они сидели на скамейке в зале ожидания. Кассир говорит, когда он возвращался с ужина в полвосьмого, то заметил, что в зале ожидания кто-то сидит, но особенно не приглядывался, а потом она подошла к окошку и спрашивает, когда пой- дет поезд на Джефферсон. А он занят был в это время - глаза только под- нял и сказал: "Завтра", - от работы не отрываясь. Но потом, говорит, что-то заставило его опять посмотреть, а из окошка лицо это круглое на него смотрит, - перо, конечно, сверху, - и говорит ему: - Дайте мне на него два билета. - Этот поезд пойдет только в два часа ночи, - кассир говорит. Тоже ее не признал. - Если вам поскорее нужно в Джефферсон, то пойдите лучше в город и наймите машину. Дорогу в город найдете? А она, значит, стоят, пяти - и десятицентовые отсчитывает из тряпицы; выдал он ей два билета, а потом глянул мимо нее в окошко, дядю Дока уви- дел и понял, кто она такая. И, говорит, публика на девятичасовой собра- лась, поезд пришел и отправился, а они все сидят. А дядя Док, говорит, все такой же - не то сонный, не то одурманенный, не поймешь. Поезд, зна- чит, уехал, а люди не все разошлись. Некоторые остались, в окно загляды- вали, а то и в зал входили посмотреть, как дядя Док с женой сидят на лавке, - покуда кассир свет не выключил в зале ожидания. Но некоторые все равно не ушли. Все в окошко заглядывали, смотрели, как они в темноте сидят. Может, перо видели и голову седую дяди Дока. И тут дядя Док начал просыпаться. Не то чтобы удивляться, куда он попал, или, что вроде попал не туда, куда нужно. А просто встрепенулся, как будто долго ехал накатом, а теперь пришла пора мотор включить. Слышно было, как она ему говорит: "Шшш. Шшш", - а потом его голос прорывается. Так и сидели, покуда кассир свет не включил и не сказал им, что двухча- совой подходит, - она ему: "Шшш. Шшш", - как ребенку, а дядя Док выкри- кивает: "Скотство и омерзение! Омерзение и скотство!" На стук свой не получив никакого ответа, Байрон спускается с крыльца, огибает дом и входит в огороженный задний дворик. Он сразу видит кресло под шелковицей. Это парусиновый шезлонг, латаный, линялый, до того про- висший от долгого употребления, что, кажется, даже пустой, он бесплотно обнимает обрюзглое, рыхлое тело хозяина; приближаясь, Байрон думает, что в неодушевленном этом кресле, запечатлевшем в себе бездействие, празд- ность, убогую оторванность от мира, отображается и даже как-то содержит- ся суть самого человека. "Которого я опять побеспокою", - думает он, по обыкновению своему чуть вздернув губу, - думает Опять? Прошлое-то беспо- койство, оно даже ему теперь покажется ерундой. И опять в воскресенье. Хотя почему бы и воскресенье не захотело ему отомстить - раз воскресенье тоже людьми придумано. Он подходит к креслу сзади и заглядывает. Хайтауэр спит. На выпуклом его брюшке, там, где белая рубашка (сегодня она чистая и свежая) наду- лась над поношенными черными брюками, лежит обложкой кверху раскрытая книга. Руки Хайтауэра сложены на книге мирно, благостно. Рубашка старо- модная, с плиссированной, но небрежно заглаженной грудью и без воротнич- ка. Рот его открыт, дряблая мякоть лица оттекла от круглого отверстия, где виднеются темные нижние зубы, и от точеного носа, который один лишь не тронут возрастом, разрухой лет. Байрон смотрит сверху на спящее лицо, и кажется ему, будто бежал, отрекся человек от собственного носа, кото- рый хранит непреклонную гордость и мужество над раздрызгом поражения, как забытый флаг над уничтоженной крепостью. И опять свет, отражение не- ба за листвой шелковиц, заливает, белит линзы очков, так что Байрон не замечает, когда у Хайтауэра открываются глаза. Он видит только, что сомкнулись губы, и - движение сложенных рук перед тем, как Хайтауэр сел. - Да, - говорит священник, - да? Кто это... А, Байрон. Байрон смотрит на него сверху, лицо у него очень серьезное. Но на этот раз сочувствия в нем нет. В нем нет ничего, кроме спокойствия и ре- шимости. Он произносит без всякого выражения: - Его вчера поймали. Вы, наверно, еще не слышали об этом, как об убийстве тогда не слышали. - Поймали? - Кристмаса. В Мотстауне. Он пришел в город, и, как я понимаю, стоял там на улице, пока его не узнали. - Поймали. - Хайтауэр уже сидит в кресле. - И вы пришли оказать мне, что его... Что они его... - Нет. Ему пока ничего не сделали. Он пока жив. Он в тюрьме. Ничего не случилось. - Не случилось. Вы говорите, ничего не случилось. Байрон говорит - ничего не случилось... Байрон Банч помог любовнику этой женщины продать товарища за тысячу долларов, и Байрон говорит, что ничего не случилось. Прятал женщину от отца ее ребенка, пока... Сказать ли мне - другой любовник, Байрон? Оказать? Или воздержаться от правды, если Байрон Банч ее скрывает? - Если молва и правда - одно и то же, тогда, наверно, это правда. Особенно когда люди узнают, что я их обоих упрятал в тюрьму. - Обоих? - С Брауном. Хотя, наверно, большинство народу думает, что Браун спо- собен убить или помочь в убийстве не больше, чем поймать того, кто убил, или помочь в поимке. Зато теперь они спокойно могут сказать, что Байрон Банч упрятал его в тюрьму для своего удобства. - А-а, да. - Голос Хайтауэра, слабый и тонкий, слегка дрожит. - Бай- рон Банч, страж общественного блага и нравственности. Наследник, получа- тель премии, поскольку теперь она достанется морганатической жене... Оказать, чьей? Внести ли Байрона и сюда? - Тут он начинает плакать - громадный и расслабленный, в провисшем кресле. - Я так не думаю. Вы же понимаете. Но это несправедливо - беспокоить, тревожить меня, когда я... когда я приучил себя держаться... они меня приучили держаться... Чтобы это пришло ко мне, настигло меня, когда я уже старик и примирился с тем, что они сочли... - Один раз он сидел перед Байроном, и пот катился по его лицу, как слезы; теперь же слезы катятся по дряблым щекам, как пот. - Я знаю. Это нехорошо. Нехорошо вас беспокоить. Я не знал. Я не знал, когда ввязывался в эту историю. А то бы я... Но вы духовное лицо. Вы не можете уклониться. - Я не духовное лицо. И не по своей воле. Не забывайте этого. Не по своему выбору я перестал быть духовным лицом. Это произошло по воле - больше, чем по повелению - таких, как вы и как она, как тот, в тюрьме, и как те, кто посадил его туда, чтобы совершить над ним свою волю, как со- вершили надо мной, с глумлением и насилием, - хотя он создан тем же са- мым Богом, который создал их, и ими же самими доведен до того, за что они сегодня готовы растерзать. Выбор был не мой. Не забывайте этого. - Знаю. Потому что человеку не так часто приходится выбирать. Вы выб- рали еще раньше. - Хайтауэр смотрит на него. - Вам дано было выбирать до того, как я родился, и вы выбрали, когда ни меня, ни ее, ни его не было на свете. Вот когда вы выбрали. И, по-моему, хорошие так же должны расп- лачиваться за свой выбор, как дурные. Так же, как она, как он, как я. Так же, как вое они, остальные, как та, другая женщина. - Другая женщина? Еще одна женщина? Неужели на шестом десятке мою жизнь должны поломать и мой мир нарушить - две пропащих женщины? - Эта другая - уже не пропащая. Она пропадала тридцать лет. Но теперь нашлась. Она - его бабушка. - Чья бабушка? - Кристмаса, - говорит Байрон. Дожидаясь, наблюдая за улицей и калиткой из темного окна кабинета, Хайтауэр слышит далекую музыку, как только она начинается. Он не созна- ет, что ожидал ее, что каждую среду и воскресенье, вечером, сидя у тем- ного окна, он ждет, когда она начнется. Когда она начнется, он знает почти с секундной точностью, не прибегая к помощи часов. Часами он не пользуется и не нуждается в них вот уже двадцать пять лет. Он живет, от- межевавшись от механического времени. Но именно поэтому ни разу его не упустил. Как будто из подсознания возникая, без участия воли, кристалли- зуются несколько неизменных состояний, которыми управлялась и упорядочи- валась его прошлая жизнь в действительном мире. Не обращаясь к часам, он может сразу сообразить, где Именно он был бы и что делал бы между двумя мгновениями, отмечавшими начало и конец воскресной утрени, и воскресной вечерни, и ночной службы в среду; когда именно он входил бы в церковь, когда именно с расчетом подводил бы к концу молитву или проповедь. И вот, прежде чем сумерки погаснут окончательно, он говорит себе Сейчас они собираются, медленно подходят по улицам и сворачивают, здороваясь друг с другом: группами, парами, поодиночке. И в самой церкви непринуж- денно переговариваются тихими голосами; дамы помахивают и чуть шелестят веерами, кивая друзьям, которые идут по проходу. Мисс Карудерс (она была его органисткой и умерла почти двадцать пять лет назад) тоже среди них; скоро она встанет и поднимется на хоры Воскресная вечерняя служба. Ему всегда казалось, что в этот час человек ближе всего к Богу - ближе, чем в любой другой час за все семь дней. Только тут - из всех церковных соб- раний - есть что-то от покоя, в котором - обетование и цель Церкви. Тут очищаются сердце и ум, если им дано очиститься; неделя и всяческие ее беды кончены, подытожены, искуплены строгим и чинным неистовством утрен- ней службы; грядущая неделя и всяческие ее беды еще не родились, сердцу покойно пока, ласковой прохладой обвевает его вера и надежда. Сидя у темного окна, он будто видит их Вот они собираются, входят в дверь. Почти все уже здесь И он начинает говорить: "Сейчас. Сейчас", - чуть подавшись вперед; и вот, словно по его сигналу, начинается музыка. Глубокая, раскатистая, разносится в летней ночи мелодия органа, слитная и широкая, воспаряет смиренно, словно сами освобожденные голоса принима- ют позы и формы распятий; восторженно, величественно и проникновенно на- бирает звучность. Но даже теперь в музыке слышится что-то суровое, неу- молимое, обдуманное, и не столько страсти в ней, сколько жертвенности, она просит, молит - но не любви, не жизни, их она запрещает людям - как всякая протестантская музыка, в возвышенных тонах она требует смерти, словно смерть - благо. Словно одобрившие ее и возвысившие свои голоса, чтобы восхвалить ее в своей хвале - воспитанные и взращенные на том, что восхваляет и символизирует их музыка, они самой хвалой своей мстят тому, на чем взращены и воспитаны. Он слушает, и слышится ему в этом апофеоз его собственной история, его земли, племенного в его крови: народа, ко- торый его породил и окружает, который не способен ни пережить наслажде- ние или беду, ни уклониться от них - без свары. Наслаждение, восторг, кажется, для него невыносимы: он спасается от них в буйстве, в пьянстве, в драке, в молитве; от бед - тоже, в таком же буйстве, по-видимому, не- искоренимом Так стоит ли удивляться, что их религия заставляет людей казнить себя и друг друга? думает он. Ему слышится в музыке объявление и освящение того, что им уготовано сделать завтра, и о чем они уже знают. Ему кажется, что прошлая неделя пронеслась, как бурный поток, а грядущая неделя, которая наступит завтра, - пропасть, и сейчас, на кромке обрыва поток исторгнул единый, слитный, зычный, суровый крик - не оправдание, но последний салют перед тем, как низринуться в бездну, и не Богу вовсе, а обреченному человеку за решеткой, который слышит их и две другие церк- ви, и, казня которого, они тоже воздвигнут крест. "И сделают это с радо- стью", - говорит он в темное окно. Он ощущает, как сжимаются его губы и вздуваются желваки на челюстях от какого-то предчувствия, от чего-то еще более ужасного, чем смех. "Ибо пожалеть его - значило бы допустить, что они сомневаются в себе, сами надеются на жалость и нуждаются в ней. Они сделают это с радостью, с радостью. Вот почему это так ужасно, ужасно, ужасно". Затем, подавшись вперед, он видит, как к дому подходят трое лю- дей и сворачивают в калитку - силуэтами против уличного фонаря, между теней. Он уже узнал Байрона и теперь смотрит на тех двоих, которые сле- дуют за ним. Он понимает, что это мужчина и женщина, но если бы не юбка, они были бы почти неразличимы: одного роста и одинаковой ширины, вдвое плотнее обыкновенного мужчины или женщины, они похожи на двух медведей. Он начинает смеяться, еще не приготовясь к тому, чтобы оборвать смех. "Байрону - только пестрый платок на голову и серьги", - думает он и сме- ется, смеется беззвучно, стараясь совладать с собой, потому что сейчас постучит Байрон и надо будет открыть ему дверь. Байрон вводит их в кабинет - приземистую женщину с совершенно непод- вижным лицом, в багровом платье и шляпе с пером, с зонтом в руке, и муж- чину, невероятно грязного и, должно быть, невероятно старого, с козлиной бородкой, пожелтелой от табака, и безумными глазами. Входят они не роб- ко, но как-то по-кукольному, словно их приводит в движение примитивный пружитаный механизм. Из них двоих женщина выглядит более уверенной или, по крайней мере, более здравой. И хотя ее действия отмечены скован- ностью, тупым автоматизмом, кажется, что она пришла сюда с определенной целью или, по крайней мере, - неясной надеждой. Старик же - и Хайтауэру это ясно с первого взгляда - находится в прострации, словно не сознает и ничуть не интересуется, где он; но при этом в нем таится подспудная взрывчатость - он в забытьи и вместе с тем настороже. - Это она, - тихо говорит Байрон. - Это миссис Хайнс. Они стоят без движения: женщина - точно достигнув цели долгого путе- шествия, в незнакомом месте, среди незнакомых лиц - ждет, тихо, окочене- ло, как раскрашенное каменное изваяние; и мужчина - спокойный, от- сутствующий, но подспудно яростный и очень грязный. Оба они как будто и не взглянули на хозяина - ни с любопытством, ни равнодушно. Он жестом предлагает сесть. Байрон подводит женщину к стулу, и она садится осто- рожно, не выпуская зонтика. Мужчина садится сразу. Хайтауэр занимает свое место за столом. - О чем она хочет со мной говорить? - спрашивает он. Женщина не шевелится. Видимо, она не слышала. Она выглядит, как чело- век, который совершил трудное путешествие за чем-то обещанным, а теперь опустил руки и ждет. - Это он, - говорит Байрон. - Преподобный Хайтауэр. Скажите ему. Ска- жите то, что желали ему сообщить. - Она смотрит на Байрона, но лицо ее ничего не выражает. Если за этим кроется бессловесность, то дар речи сведен на нет неподвижностью самого лица; если - надежда или стремление, то их не видно и тени. - Окажите ему, - говорит Байрон. - Скажите, поче- му вы пришли. Зачем приехали в Джефферсон. - Потому что... - говорит она. Голос ее неожиданно низок, почти груб, хотя и негромок. Она как будто сама не ожидала, что речь ее окажется та- кой шумной; она умолкает, словно в изумлении перед собственным голосом, и переводит взгляд с одного лица на другое. - Расскажите, - говорит Хайтауэр. - Постарайтесь рассказать. - Потому что я... - снова голос смолкает, обрывается, словно изумив- шись самому себе, хотя он по-прежнему негромок. Кажется, что эти три слова - препятствие, которого ее голос не может преодолеть; почти замет- но, как она заставляет себя их обойти. - Я так и не видела, как он ходит своими ножками, - говорит она. - Тридцать лет его не видела. Он еще не умел ходить... имя свое выговорить... - Скотство и омерзение! - вдруг произносит старик. Голос у него высо- кий, пронзительный, сильный. - Скотство и омерзение! - Затем он умолка- ет. Из сомнамбулического и настороженного своего забытья он выкрикивает, внезапно и исступленно, как шаман, три слова - и все. Хайтауэр смотрит на него, затем на Байрона. Байрон тихо объясняет: - Он - ребенок их дочери. Он, - легким движением головы указав на старика, который впился в Хайтауэра горящим бешеным взглядом, - он взял его сразу после рождения и унес. Она не знала, что он с ним сделал. Не знала даже, жив он или нет, покуда... Старик опять прерывает их, с той же ошеломляющей внезапностью. Но на этот раз он не кричит: теперь его голос так же спокоен и рассудителен, как у самого Байрона. Он говорит ясно, только немного отрывисто: - Да. Старый Док Хайнс забрал его. Бог помог старому Доку Хайнсу, так что старый Док Хайнс тоже помог Богу. И Бог свою волю возвестил через уста детишек. Детишки ему кричали: "Нигер! Нигер! - перед Богом и перед людьми тоже, волю Божью говорили. А старый Док Хайнс сказал Богу: "Но этого мало. Они, детишки, промеж себя и похуже обзываются, чем нигером", - и Бог сказал: "Ожидай и доглядывай, потому что некогда мне возиться с развратом и скотством на вашей земле. Я отметил его и теперь сделаю так, чтобы люди знали А тебя ставлю караульщиком и хранителем Моей воли. Тебе велю следить и надзирать за этим". - Голос его обрывается. Не замирает постепенно, а просто прекращается - точно иглу с граммофонной пластинки сняла рука человека, который не слушал запись. Хайтауэр переводит взгляд с него на Байрона - тоже почти горящий. - Что это? Что это значит? - говорит он. - Я хотел устроить так, чтобы она пришла и поговорила с вами без не- го, - говорит Байрон. - Да оставить его было негде. Она говорит, что должна за ним следить. Вчера в Мотстауне он подстрекал людей, чтобы его линчевали - не зная даже, в чем тот провинился. - Линчевали? - говорит Хайтауэр. - Линчевали его внука? - Так она говорит, - ровным тоном отвечает Байрон. - Говорит, что он и сюда за этим приехал. И ей тоже пришлось ехать, чтобы ему помешать. Опять начинает говорить женщина. Возможно, она слушала. Но лицо ее так же мертво, лишено выражения, как и вначале; безжизненный ее голос раздается внезапно, почти как голос старика. - Он пятьдесят лет такой. Больше пятидесяти, пятьдесят - это сколько я с ним мучаюсь. Он и до того, как мы поженились, все время дрался. И в ту ночь, когда родилась Милли, его посадили за драку. Вот что мне приш- лось от него терпеть. Он говорил, что должен драться, потому что он рос- том меньше других людей, и они хотят им помыкать. Это у него от суетнос- ти и гордыни. Но я говорила, что это в нем - от дьявола. И что когда-ни- будь дьявол нападет на него врасплох и скажет: "Юфьюс Хайнс, я пришел за данью". Вот что я ему сказала на другой день после того, как Милли роди- лась и я головы не могла поднять от слабости, а его опять только что вы- пустили из тюрьмы. Я ему так и сказала: ведь это Бог его предостерегает и знак подает: в тот самый день и чаю, когда у него родилась дочка, он сидел в тюрьме, и это-знамение небесное, что не доверяет ему Господь воспитывать свою дочь. Знамение Господа свыше, что город (он тогда кон- дуктором был на железной дороге) ничего ему не приносит, кроме вреда. И он тогда сам это понял, потому что это было знамение, и мы в городах больше не селились, а потом он сделался мастером на лесопилке и хорошо зарабатывал, потому что не называл еще имени Господа Бога всуе и в гор- дости, чтобы дьявола в себе извинить и оправдать. Так что ночью, когда Лем Буш по дороге домой из цирка проехал на повозке мимо и не остановил- ся, и Милли с ним не было, и Юфьюс вошел в дом и повыкидывал вещи из ящика в комоде, чтобы добраться до пистолета, я сказала: "Юфьюс, это дьявол в тебе говорит. Не из-за того, что Милли нужно выручать, ты сей- час распалился", - а он сказал: "А хоть и дьявол. А хоть я дьявол", - и ударил меня, и я лежу на кровати, смотрю... - Она умолкает. Но - на па- дающей интонации, словно завод вышел на половине пластинки. С

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору